Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Мишенька эртель
Великий лгун
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   60

замерзнуть в отчаяньи, влетал к нам с подшарком - года; и схватывал нас

двумя руками за руки, тряся и кивая носом, с улыбкой до ушей:

- "Ну?"

- "Как?"

Садился, шлепнувшись в стул и наставив нос в пол, чтобы сложить ручки

(два пальца в два пальца); и выговаривал: паром воздуха:

- "Тэк", - то есть "так": выходило же "тэк". Чувствовалось: хочет

тобою самообремениться; нужда, "кузина", рот "тети" - не бремя, а легкость,

с которой взлетал: под потолок; басом рокотал витиеватые истины,

символизирующие настоящий момент его прохождения по жизни; вставал образ

мостика, по которому он переходит над омутом вод; и все знали о "мостике"

Батюшкова.

И Владимирова, с папироской, нога на ногу, передавала:

- "Павел-то Николаевич - споткнулся на "мостике". "Мостик" превратился

в барометр, повешенный нами на стенку; он показывал: "ясно", "дождь";

закручивался до "великой суши"; слетал к "урагану"; заболеет кто, - является

П. Н.; и - рассказывает:

- "На моем мостике выпала балка... Ничего... Тэк!" И мы знали, что

"павшая балка" знаменует насморк Екатерины Васильевны или жизненную неудачу

Евдокии Ивановны (его друзья).

Когда же нечто случалося с ним самим, то на мостик являлся какой-то

"дракон"; и П. Н. - бился с ним; "дракон" означал земные чувства П. Н. к

некой особе; П. Н. превращал эти чувства в небесные, а "дракон" - мешал.

Слова о мостике, о драконе, о пролетающих над мостиком птицах были

понятны в кругу друзей, знавших биографию Батюшкова; часто "птицы" означали

зарю над Воронухиной или Мухиной горками, что у Дорогомилова моста (П. Н.

одно время жил на Воронухиной горке).

Но он заставлял хозяек переживать и конфуз, когда влетал на журфикс в

перетрепанном сюртучишке и в не совсем чистых крахмаликах (чистая смена

манжет не для бедного), громко вскрикивал перед ему неизвестными очень

почтенными деятелями науки или земства:

- "На мостик опять прилетела птица". Почтенный деятель вздрагивал:

- "Кто это?"

И ему объясняли:

- "О, это - Павел Николаевич!"

Поразил и меня, видавшего виды с "мостиком", когда влетел к

Христофоровой, угощавшей профессора И. X. Озерова ореховым тортом; перед

Озеровым провизжал на всю комнату:

- "А я... - килограммы пара из носу, - запер "дракона" на ключ", - что

означало: П. Н. поборол свои земные страсти.

И шлепнулся в стул:

- "Тэк".

У Озерова глаза полезли на лоб.

Я бы мог долго перечислять трогательные деяния Павла Николаевича в

нашем кругу и огромные заслуги в деле "спасания на водах", ибо он, стоя на

"мостике", то и дело бросал свои спасательные круги - то одному, то другому.

Была темная точка в светлой сфере души его: непреодоленная гордость и

самомнение, заставлявшие полагать, что он, слабенький, способен на подвиг,

который был бы не под силу и Будде; гордость эту не развеяли ему слащавые

теософки, затащившие его в патокообразный быт и пробарахтавшиеся с ним года:

в сладкой патоке слов... о "лотосах" и "синих птицах"; по существу, он был

чужд этому быту; но ослиное упорство и ложно понятое благородство заставили

его взвалить на себя многих "тетей", чтобы их всех превратить в дев небесных

снятием "тетства" и возложением оного на себя.

"Тети" остались "тетями". П. Н., "отетив" себя, сел в полуобморочном

состоянии: не то - просто сна и не то - Буддова сна; жестокая судьба,

удивительное несоответствие: меж моральным размахом и его плодами!

Рубеж двух столетий настолько врубался в многих из нас, что иных -

перерубал: одна половина сознания переживала "лотосы" в кресле; другая -

погружалась в омуты мещанских зевков.

Последнее доказал мой временный "друг", Мишенька Эртель.


МИШЕНЬКА ЭРТЕЛЬ


Разложившийся быт производит чудовищ, не снившихся кисти художника

Иеронима Босха, изобразителя ужасов; произрастая на ситчике кресел, вполне

благодушном, "чудовища" мимикрируют пыльный ковер какого-нибудь домика,

например Мертвого переулка Москвы, сохраняющего ритуал обыденности;

окружающие и не замечают ужаса.

Это мне доказал, некогда друг, потом - враг, Михаил Александрович

Эртель.

Он проживал в Обуховой, рядом с Мертвым, в белом домике княгини

Девлет-Кильдеевой, что рядом с таким же белым домиком братьев Танеевых;128

двухэтажных белых домиков с проходом на дворик в виде дуги - десятки тысяч в

Москве; орнамент не покрывает известки, кое-где лупленной; редок ремонт:

обеднел дворянин-собственник, некогда - барин со средствами, потом - барин с

претензиями, но без средств: купцы, вломясь в дворянский район, рушили

особняки подобного рода, возводя "вавилоны", меж которыми терялся еще не

дорушенный белый домик: лупел и принижался под пучимыми, как брюхо,

"фантазиями".

Пробежав по Мертвому мимо роскошеств купецкого ренессанса начала века,

мимо бывшего дома Якунчиковой и попав в Обухов, останавливаюсь: и говорю

себе:

- "Не повезло Обухову".

Купцы, ввалясь в Мертвый, превращали фасады его в фасоны всех стилей.

Обухов - не тронули.

Не выглядят нищими в нем два соседских домика среди им подобных: бывший

Танеева, бывший Девлет-Кильдее-вой; не скажешь, что в первом ютились чудаки

братцы, композитор и адвокат, что в нем раздавалось слово Чайковского,

Рубинштейна, Гржимали, Урусова, Боборыкина, Иванюкова, Муромцева.

В смежном домике, подобно первому, проживало... сторукое, тысячеглазое

"сиамское божество".

Мишеньку Эртеля любили, принимали; ему прощали: слаб, добр, хил,

любвеобилен. Что врет - всему миру известно: Эртели же!.. Эка важность:

болезнь, подобная не-держанью мочи; зато - "свой": умен, начитан, находчив,

тонок! Квартирка - затрапезная, московская, "своя", с потером дворянской

мебели, с пылью, с уютом, с чепцом старушки - любвеобильной, подвязывающей

подбород и принимающей, как детей, друзей Мишеньки, с дебелой, возвышенной

старою девой, сестрой, верной памяти "Ни-колушки", жениха, скончавшегося в

1891 году.

Мать и сестра едва Мишеньку отходили от туберкулеза.

Где же "сиамское чудище"?

Вспоминая проход звезды Миши сквозь "аргонавти-ческий" зодиак, меня

охватывает испуг, что в недрах квартирок скопляются бациллы болезней, перед

которыми холера - ничто, что бациллоразносители пьют чай с баранками, с

мамашей, с сестрицей и с Пиритишей, прислугою; кругом - падают люди в

страшных конвульсиях.

Не пьет, не курит, не кутит: примерный брат, примерный сын, примерный

друг, примерный собеседник!

Условимся: М. А. Эртель обладал богатыми данными; зло не жило в этой

"агнчьей" душе; силуэт же его в венке силуэтов необходим, чтоб в иных местах

книги автор не мымкал бы:

- "Мм... мм..."

- "Что с вами, товарищ писатель?"

- "Мм... Пропуск... Эртель..."

Да не подумает читатель, что мы с ним ограбили банкирскую контору

Юнкера;129 мы изолировали "болезнь" Эртеля; "больной", не питая бацилл,

оставил вредные замашки, возвратив своей лжи ею утраченное благодушие; исчез

лишь... "великий лгун"130 и рой мироносиц, его таскавших.

Эртель опять силуэт из книги: "Мои друзья"; Дюа-мель, Джером Джером -

книгу бы написали.

Эртелей знали: сестра Миши чуть не стала женой Л.; другая сестра стала

женой другого Л.; Л. - всемосковское семейство; старушка в чепце, Софья

Андреевна, - танеев-ский друг; Мишеньку вижу при В. И. Танееве; [См.: "На

рубеже двух столетий" (силуэт Танеева)] В. И., фурьерист, с бородой

Грозного, клал руку на голову Мише:

- "Что, Мишенька?"

- "Гыы, Владимий Иваныч", - картавил Миша.

- "Все лжется?"

- "Гыы-ыы..." - гырчал Миша.

Владимир Иванович нюхает розу, бывало, и объясняет плачущим голосом,

кланяясь в ноги себе:

- "Прекрасный юноша: болен семейной болезнью".

Суровейший критик Боборыкиных, Ковалевских и Муромцевых открыл ворота

Демьянова, своего имения, семейству Эртелей, разрешив Мише его грешок: за

благодушие и за начитанность; - угрюмому фурьеристу мил Миша: Боборыкины,

Ковалевские, Янжулы - не высоко залетели; чудаки - лучше их.

Эртели мне в памяти сплетены с Танеевым; поздней зажили они в Обухове -

домок в домок: в районе Мертвого, где дворянство вырождалося с быстротою

падающего болида, где доктор Михаил Васильевич Попов в церкви Власия хаживал

вместе с просвирней с тарелочкой, где доживала моя бабушка, где Ф. И. Маслов

сплотил старых дев и холостяков, где доедались остатки богатств Гончаровыми,

где ребенком за ручку водили Павлушу Батюшкова. В Сивцевом Вражке слеп Егор

Иванович Герцен, которому Танеев, отец старика В. П., слал каждодневно обед;

дочь его, София Егоровна, давала уроки словесности Шуре Егоровой, моей

матери. Тут видел я гроб Григория Аве-товича Джаншиева, обитавшего в

Сивцевом, в квартире присяжного поверенного Столповского; меня здесь водили

к кукушке старушки Серафимы Андреевны (к часам с "кукушкой"); Серафима

Андреевна рассказывала о кистах, ранах, опухолях.

Тут вздулась на Мише его пожиравшая опухоль.

Эртели - воспоминания детства о лете в Демьянове, о рое "танеевят" в

сарафанах и в красных рубахах, с поддевками на плечах, в картузах на

затылке, с подсолнечным диском в руке, с разговором о рези в желудке - в нос

барину, Феоктистову, и даже: в нос... государственному контролеру,

Островскому, гостящему у Феоктистовых; аромат ананасной теплицы, сапог,

терпких конюшен, кумачовых рубах! Среди молодежи - гимназист, поливановец,

Миша; в красной рубахе.

- "Здо-г-о, бгат", - он картавил, грудь - впалая; силенок - нет.

Володя Танеев - подкову согнет; промозолила руки Лилиша, подтягивая

шлею; Бармин, Миша, иль Ваня Бу-ланин свистнут - слышно в Клину; мускулисты,

горазды; а Мишенька - лягушонок; не передуться ему до "вола", мужика, здесь

выращиваемого в сене конюшен системой Жан-Жака Руссо заодно с ананасом и

персиком. Миша выглядит пугалом, которого не боится и галка; не толще

бараньей кости; овечьи глаза; врет вместе с прочими: где-то он десять подков

согнул.

- "Миша, - плачет Танеева, Сашенька, - как не надоест: что ни слово,

то ложь".

- "Да я, гы-ы-ы, Сасенька!" Весело - всем; всего более - Мише.

Его тем нежнее ласкают, чем больше он врет.

Вдруг Эртели пропали; прошло лет двенадцать: в 1901 году - звонок, в

дверях - шарик от головки берцовой кости, оттянуты щеки, грудашка, прилиз

нафталинных волос (чтоб моль не ела); усишки как сгрызаны; жидкая

горе-бородка, очки; перекатывались, и выглядывая и уныривая, карие малые

глазки131.

- "Миша, - вы ли?"

- "Я - гы-ыы-ы... Аександья Дмитгиевна". Всплыли Эртели!

Мишенька, оставленный при Герье, прекратил ученую деятельность, когда

открылась чахотка; семейство, спасая Мишу, уехало под Сергиев Посад; в

уединении больной оправился, ведя жизнь аскета; глотал библиотеки, изучал

языки, историю культур и религий; руками и ногами писал диссертацию - труд,

о котором он говорил, что в нем он соединит методологию с философией

культуры, с историей наук и осветит по-новому историю культов; выходило:

надо соединить Гиббона, Уэвеля, Тьера, Карьера, Жореса и Моммсена с

Дейссеном, Фразером, Роде, чтоб получить представление о гигантище; в крутое

тесто пыжился Мишенька всыпать и экономику, и Маркса, и естествознание; он

прибавлял при упоминании о своем "труде":

- "Мы юди науки".

Том первый - написан; второй - еще пишется; чудесное возвращение

больного ученого к жизни - свершилось; теперь ищет связи он с новыми

веяньями (две трети рассказа - мне в нос):

- "Не как пыйкий художник, Боинька, а как чеаэк, тьезво гьяжу я на

могодые искания".

Подавалось это с умом, с жаром, с весом, с цитатами (Моммсен, Маркс,

Куно Фишер, Кант, Конт).

- "Мы юди наюки".

Я думал, вот человек, овладевший историей и доисторией. Подавал руками

такие трамплины для наших прыжков в царство будущего; вид же скромного

труженика.

Не человек, а клад!

Эртель же, угадавши утопию, во мне жившую, мне ее подал под формой

себя; отца очаровал эрудицией; мать пленил памятью о незабвенном Демьянове;

веяло чем-то уютным, как... старое кресло, как чепчик с оборками, как

часовая кукушка, как шамканье Серафимы Андреевны Лебедевой: об опухолях;

понесло в нос - чехлом, нафталином, пыльцою и липовым чаем; каждому давалось

право по-своему судить о нем; мне видеть в чехле стилизованную личину;

матери подавались Танеевы; отцу - наука.

- "Мы с вами, Ниаай Васильич, тьезво смотьим на увьечения Боиньки".

Отцу это нравилось. Мишенька Эртель частил, предлагая изюминки:

- "Это надо понимать в пьескости тьянсфинитных чисей".

Отец - сиял: историк, а - трансфинитные числа!

Первое явление Эртеля - триумф Эртеля; он ходил: освещать нас; и была

уютность в призире, сперва безобидном: маленький недостаток, без которого

выглядел бы бесплотным духом; а тут попахивало: псиной, чепцом Софьи

Андреевны, нафталином сестры Маруси.

Эртели же!

И привир котировался, как... деяние Моммсена, однажды притащившего с

рынка им стибренный в рассеянности цветочный горшок: не вор же Моммсен!


ВЕЛИКИЙ ЛГУН


Скоро арбатский, пречистенский, поварской и хамов-нический районы

вспахал своим ртом, точно червь, Миша Эртель, в десятках квартир оставляя

уверенность: здесь-то и высказал он существо своей тысячегранной позиции; у

Масловых был холостяк, их потом обманувши женитьбой; в Демьянове он укреплял

биологию В. И. Танееву и К. А. Тимирязеву: парень-рубаха, с "го-го" да

"га-га"; мне дае он намекал: я - "струя теургии"; поддакивал он Бобо-рыкину:

против Астрова; поддакивал Астрову: против П. Д. Боборыкина.

Втер нам всем веру в себя: добр, умен, чуток! Производил чудеса,

поднимаяся точно на двенадцать друг на друга поставленных стульев и выглядя

выше жираффы, но сохраняя вид... серенькой блошки; и став "аргонавтом",

братаяся с Эллисом, В. В. Владимировым, Христофоровой, мной; с П. Н.

Батюшковым он лобызался взасос.

Мы - трамплин, от которого он совершил свой скачок: к Сен-Жермену.

Был горазд и находчив: и ввертываться, и вывертываться, выпекая весьма

интересные "штуки" из сотен прочитанных книг, в них всыпая заглавия

собственного изобретения: на подмогу себе владея французским, немецким,

английским, чуть-чуть итальянским, владел-де санскритом, которым никто не

владел; и на этих на всех языках он выдумывал литературы; с глазу на глаз

филологу цитировал математиков, математикам - филологов, никогда не

существовавших.

Чуткость сделал подножием лжи.

Не зная имени Блока, он после прочтения стихов Блока воскликнул в 1901

году:

- "Вот первый поэт!"

Мотивировал так, что увидел Белинского в нем: восприимчивостью -

покорял (что ж - актив!); не имея сведений о теософии, но выуживая их у

Батюшкова, на ходу подчитал и Ледбитера; поразил Батюшкова Ведантой и

Самкьей [Философские системы Индии], с которыми был знаком: по Максу

Мюллеру, и Вейшешикой [То же], с которой не был знаком; 132 объясняя

Ведантой Безант, он ошарашивал Батюшкова, воспринимавшего Веданту: по

Безант; так сразу он взял тон учителя.

Эртель и Батюшков спарились; Эртель поревывал о величии души Батюшкова;

Батюшков выпускал носом пары, заикаясь о том, что Михаил Александрович

человек загадочный, принявший вид привирателя-добряка как подвиг юродства;

бедному Батюшкову принадлежит почин пустить ракету о "посвященном";

"аргонавты" ее встретили хохотом; ракетная палка ушибла мозги каких-то

старух, которые намотали на спицы: есть-де некий Эртель; но он -

"скрывается".

Будет день, и покрывало Изиды спадет с его лика!

Эртель втирал в души Индию как историк древних культур, читавший и

Дейссена; пленил он Бальмонта, взяв тон превосходства над ним; Батюшкова

перевертывал он - так и эдак, эдак и так: с объятиями, с потрясением рук,

поглаживанием по плечу и с лобзаньем взасос: "Дорогой Павел Николаич -

гыы-ы-ы". "Дорогой Павел Николаич - гы-ы" выпускал килограммы пара; и

взвизгивал:

- "Миша... - как свистком в потолок, с оскалом до ушей; пауза, пых: -

глубже, чем о нем думают".

- " Тэк ".

И Батюшков впадал в каталепсию размышлений о миссии Миши; Эртель был

потрясением Батюшкова; роль "посвященного" свалилась, как на голову снег; он

был нервен; мнения о нем в нем пылали видениями "сорока тысяч курьеров"; 133

бледнел, зловеще блистал косым карим глазом, зеленым от лжи; огонь разрывал

благодушие, пересыпанное нафталином.

И - в кресле сидело нечто - непередаваемое: по ужасу! Компресс на

голову! Навалиться бы скопом, связать, положить на диван! Быт препятствовал:

мамаша, сестрица, Танеевы, Масловы; эти не понимали, как может Миша калечить

жизни. Вопили хором:

- "Не обижайте Мишеньку!"

Блюли Мишу и механицизм, и наивный реализм от... - "символистов",

поставивших задачу сорвать с него маску; Миша возобновил посещенья Танеевых,

являясь в Демьяново, где разгуливал по аллеям с "Аркашею" Тимирязевым (так

его называл), с его папашей и с богохульником, Владимиром Ивановичем; когда

я поздней написал фельетон-притчу, в которой изобразил Мишу под маской

"великого лгуна", то материалист танеевского толка корил меня:

- "Зачем ты ушиб Мишу: он - добрый!"

Последний его приют - Москва восьмидесятых годов; материалист Танеев

его защищал.

Перевоплощаясь в каждого, этот Пер Гюнт134 с остервенением вздувал

"болезнь" в каждом, ее унюхав; таская меня по Пречистенскому бульвару,

схватывал за руки, катался овечьими глазками:

- "Боинька, пожай теуйгии охватит всегенную". Делалось - нехорошо.

Когда упирались, то, вдохновленный видением "сорока тысяч курьеров",

апеллировал к сочиняемой им литературе несуществующих предметов знания; эти

"предметы" вылуплялись из потребности вывернуться, когда его ловили на лжи.

Сперва он врал в мелочах, рассказывая, как плавал в лодке с

Харитоненками по залам харитоненковского особняка: в дни наводнения; потом

ложь стала причинять неприятности: взволновав Грабаря сведениями о старинных

особняках, уверил его, что где-то есть неописанный памятник Фальконета;

говорят, - Грабарь лупил за розысками в какие-то медвежьи углы.

Встал вопрос о "труде": есть ли он? Показывалась не рукопись, а

запертый стол, в котором она неизвлекаемо пребывала; явились сомнения, что

он знает эпоху Юлиана, которого-де был специалист; вырвали у Мишеньки

реферат: "Юлиан"; ждали, сбежавшись к Астрову; Миша, учуяв западню, не

явился; вырвали обещание, что через неделю прочтет; притащили Вячеслава

Иванова: ловить Эртеля на незнании эпохи; Миша исчез вторично; был пойман -

в гостях, откуда его приволокли на извозчике: к Астрову.

Перепуганный лгун, картавя, катаясь глазом, лепетал что-то нищенское;

стало ясно: профан;135 но припечатать его и тут не смогли: мала мышь, да

увертлива; перепуганный насмерть, метался меж пальцев Вячеслава Иванова,

сконфуженного ролью ловить мышей и по слабости щадившего Мишу.

Стало Мише не по себе в кружке "аргонавтов"; но с тем большим жаром

являлся: отвечать на смешки удвоением патоки и учетвереньем объятий,

способных смутить и... удава; крался потной рукой ко мне, чтобы...

пригладить:

- "Гыы, Боинька, гыы..." Не плюнуть же в руку!

Являлся подставить и левую щеку и правую, подписываясь под насмешками и

правой и левой ногой и рукой. Шепот рос:

- "Одному посвященному эта кротость доступна!"

Когда я обрывал его, он, придя в раж, ревел: я-де схватил быка за рога.

Все так - в обычном разрезе; он-де зажаривает "истины", сообразуясь с