Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеВалерий брюсов |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
- И. Г. Ильичева Е. Впетрова Рабочая программа курса, 497.71kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- М. Ю. Брандт «История России начало XX-XXI века» Класс : 9 Учитель: Гейер Е. В. Краткая, 128.8kb.
- Андрей Валерьевич Геласимов автор многих повестей и рассказ, 121.96kb.
- Программа история России. XX начало XXI века. 9 класс (68, 529.1kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
Стало быть, все новое и дерзающее - для нашего времени; с той же
"неубедительной" убедительностью я могу доказать, что в духе шестой эпохи
православное духовенство - самозваные иудеи-законники".
Он, развеяв фалдочки пиджака, точно выскочил из себя; и опять напомнил
дядю Володю Бугаева; морщась, плечи подняв, углил, как летающий нетопырь,
но, прервавши свой бег, свергнув пепел, лизнув точно кислый лимон и
покусывая седоватую сгрызину уса, сказал с южнорусским акцентом:
- "Мое понимание - выверено..." Посмотрел с сожалением:
- "Я годами сидел, проверяя себя!"
И - продолжал (видно, не стоит даже сердиться):
- "Возьмите-ка у меня комментарии Оберлена: на первых порах они вам
все-таки пригодятся".
И вышел, и вынес увесистый том:
- " Вот".
Сел; и больше не объяснял:
- "Вам угрожает соблазн талантами".
Я удивился, что мои возражения его не озлобили, даже наоборот: он
смягчился; тут кто-то пришел; заговорили о мало интересующем; и я
разглядывал его во все глаза, как разглядывал во все глаза и Анну Николаевну
Шмидт: та - откровенная маньячка; этот - замаскированный правым
политиканством "апокалиптик", - маньяк... до хитрости.
Заживо похороненный, съеденный скепсисом и испугом; становились
понятными и ерши, и поджимы, и летающие, на вас не глядящие глазки; ведь
предупреждали меня, что встретит он оскаленным волком, скажет несколько
колкостей, утихнет, превратится в волка затравленного; если пересидеть эти
фазы в нем, то улыбнется не без добродушия; тогда и заговорит; и пока я так
думал, посетитель его, к удивлению моему, так крепко отозвался о его патроне
Грингмуте, что выходило: Гринг-мут - подлец; он же только с отводом глаз
оговорил резкость:
- "Все же Владимир Андреевич имеет хорошие стороны". Так и не
высказал: "подлец" или "не подлец"; деликатный пункт обошел он молчанием.
Тут вошла его некрасивая, старообразная дочь и позвала к чаю; выпив
стакан, я поспешил удалиться; он меня проводил в переднюю и беззлобно меня
уколол:
- "Да, да, да, вы - в соблазне".
Через ряд уже месяцев вдруг получаю записку: Тихомиров просит вернуть
данный им мне для прочтения том Оберлена; [Толкование на Апокалипсис,
чрезвычайно нудное, протестантского типа, переполненное вялыми аллегориями]
пошел, пережив те же стадии метаморфозы: из волка в больную собаку; зашел
разговор в связи с текстами; вижу: лежит на столе у него моя книга
"Симфония"; дочь прочитала ее; он о книге - ни слова; не автор-де я;
демонстрировал явный проход мимо книги.
Я вновь получил приглашение быть у него, чтобы выслушать чей-то
церковный доклад; тема - восстановление патриаршества; уже дружа с
Мережковским, тогда врагом синодальной церкви, с большим интересом
прислушивался я к реакциям на Мережковского: в стане врагов; я пошел.
И - раскаялся.
Там заседал отвратительный, бледный толстяк в серой паре, брюхастый,
обрюзгнувший, лысый, с бородкою острой банкира, с героикой наглою поз; то -
Владимир Андреевич Грингмут; слащавенький, лысенький, брысень-кий,
бледнобороденький, голубоглазый, больной человечек, вздыхающий о звуках
Вагнера, перетирающий руки, - то был Е. Поселянин (Погожев), писавший
гнуснейшие сентиментальности; вот красноносый мужлан, потирающий потные
руки, в очках, весь циничный, топорный, - профессор Арсений Введенский; и
был бородач белокурый, в очках, очевидно попавший случайно, как я, на доклад
и сконфуженный встреченным обществом: М. Новоселов; геморроидальный
докладчик, которого нос багровел (как индюшечий), в рясе мышиного цвета, с
крестом золотым, оказался епископом Никоном; особенно же заинтересовал
великаньим размером, огромною, светлою, протянутою бородой, ярославским
отчетливым оканьем, лапами точно медвежьими и пустобоями ног под столом -
художник Виктор Васнецов; он поразил и злобой, с которой честил он "поганый
журналишко", иль - "Мир искусства":
- "Писаки бесовские... Вот Мережковский что пишет".
- "О, о, Мережковский - талант", - в ухо мне бородой Новоселов.
Доклад был ничтожен: его - не запомнил; он подал лишь поводы Грингмуту,
выпятившему живот, с нагло-грузным размахом вскочить и, махая руками, водя
толстым корпусом, что-то кричать.
Не согласен он был: с патриаршеством.
Тихомиров, тенея в углу, сжавши рот, вздернув плечи, как умер; я был
разобижен: зачем он позвал на "совет нечестивых" крамольника, еретика: меня?
Я не являлся к нему69.
Прошло десять лет.
В 1911 году попал я в Сергиев Посад: приискать помещение; поиски - не
увенчались успехом; вдруг вижу билетики: комнаты; комнаты мне подошли и
ценой и размерами; я захотел окончательно договориться с хозяином.
Вышел ко мне... Тихомиров!
Едва я узнал его: высох он, напоминая мне мумию - худообразием,
сухостью донельзя; ставшая узеньким кли-нушком белая вовсе бородка напомнила
лик старовера пред самосожжением в изображении Нестерова; не хватало лишь
куколя на голове, потому что сюртук длинный и черный - как мантия;
жердеобразная палка, колом, - мне напомнила жезл; точно инок, он шел на
меня, сухо переступая и сухо втыкая "жезл" в землю средь грядок капустных
(развел огород); вздернул клин бороды, поджав губы, сверкая очками, без
нервности, - замер и руку к очкам, защищаясь от солнца, поднес.
Эта черная тень, свою черную тень резко бросившая на капусту в
октябрьском сияющем небе, на фоне кровавой листвы поразила меня архаизмом:
"Добротолюбием" ["Добротолюбие" - своего рода хрестоматия, составленная из
собрания "отеческих" правил "опыта"] веяло; он стал редактором70,
превосходительством даже (при ленте, должно быть); он тотчас узнал меня и,
несмотря на сотрудничество мое в явно "жидовских" левых газетах, на "левые
выходки", - твердо пошел мне навстречу; с видимым дружелюбием комнаты сам
показал, спустил цену, на все условия согласился; но мысль о хозяине эдаком
меня настолько смутила, что я уже твердо решил: улизнуть.
И, указывая на А. А.71, мою спутницу жизни, с нарочным подчеркиванием
ему заявил: реакционеру-церковнику сдать помещение мне - невозможно: с А. А.
мы не венчаны в церкви; и - не повенчаемся: из убеждения.
Кисло нахмурился, точно лимона отведал; он мягко взял под руку, повел
вдоль гряд; высоко поднимая сухую, костлявую руку и гиератически в землю
втыкая свой "жезл", заявил, что такое мое отношение к церковному браку
весьма огорчает; но - вольному воля; а жить в своем доме не будет
препятствовать; не в его вовсе нравах стесненье свободы жильцов. Я же думал:
"Нет, - ни за какие коврижки".
Он - не отпустил нас без чаю; стол вынесли в сад; появилась та самая
дочь, некрасивая, сильно состарившаяся; и, помнится, - мед принесла;
разговор - ни о чем: я разглядывал тощее благообразие профиля, четко
проострен-ного, благолепие жестов, с которыми он брал стакан, ломал хлеб,
совершая чин службы, а не чаепития: не то действительный статский от схимы,
не то схимник - от самодержавия; вспомнились тексты: "Держитесь того, что
имеете"; "Я сокрушу вас железным жезлом".
А "Московские ведомости" того времени - тусклая и не крикливая скука;
его карандаш зачеркнул следы если не блеска, то хоть черноты откровенной,
которою ваксил ее откровенный подлец, зубр и хам В. А. Грингмут; Дубровин,
Восторгов для Льва Тихомирова - уже "таланты": от подлости; звал не к
погрому он, - в погреб свой звал: принять схиму, держать, что имеем.
И больше я его не видел.
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ
К этому времени подымается на моем горизонте фигура Валерия Брюсова; 72
многие литературные судьбы с ним связаны.
С 1894 года до 1910 на него изливались потоки хулы, после ставшие
сдавленным гулом хулы молодых неудачников: нашего стана; в 900 - 901 годах
он ходил по Москве с записной своей книжечкой и с карандашиком, организуя
молодых поэтов в литературную партию, сухо налаживая аппараты журналов, уча
и журя, подстрекая, балуя и весь осыпаясь, как дерево листьями, ворохом
странных цитат из поэтов, непризнанных, - Франции, Бельгии, Англии, Чехии,
Греции, Латвии, Польши, Германии, - сковывая свой таран стенобитный с
воловьим упорством73.
Увенчанный лаврами "мэтр"; и - слуга: с подтираль-ною тряпкой в руке;
даже чистильщик авгиевых литературных конюшен, заваленных отбросами,
скопляемыми лет тридцать пять Скабичевским, Ивановым, Иван Иванычем,
Стороженкой и Веселовским; Брюсов ухал на ужасы пошлятины ужасом дикости,
изгоняя бред бредами; желтая кофта В. В. Маяковского, "татуировка" "бубновых
валетов" [Группа художников, в свое время новаторов], кривляние Мариенгофа в
эпоху, когда "фиги" стали предметом продажи почти в каждом колониальном
магазине, - только повтор былой удали Брюсова при выполнении затеянной им
партизанской войны, уничтожавшей армию трутней: отрядиком маленьким; до
Маяковского соединил Маяковского, Хлебникова, Бурлюка с деловыми расчетами и
с эрудицией опытного архивариуса, щедро сеющего крупной солью цитат,
заставляя принять бронированный "бред", подносимый с практичностью
лавочника.
Он умел объегоривать; и он - любил объегоривать дураков.
Скромно, в застегнутой наглухо черной одежде являлся к Герье молодой
человек, удивляющий сметкой и знанием.
- "С кем честь имею я?.."
- "Брюсов".
- "Гм..."
Разговор продолжался до мига, когда изрекалось:
- "А вот Михайловский сказал".
Молодой человек, вдруг потупясь и дико сверкнувши из черных ресниц,
точно цапнутый лапой невидимой, напоминая пантеру, готовую прыгнуть, кивком
головы и сложением рук на груди, замирал; красный рот разрывался пещерным
отверстием:
- "Он - идиот!"
Можно было подумать: в почтенное место являлся сюртук в... черной
маске: историка, пушкиноведа или латиниста, чтоб, поговорив о Тибулле,
Проперции, маску сорвать: стать оскаленным "чудищем", зубы вонзающим - в
горло.
Придет и чарует ("Ах, - умница"); просят стихи почитать; поднимается,
складывая на груди свои руки, с глазами египетской кошки 74, с улыбкою почти
нежной, дергаясь бледным лицом, чтобы выорнуть нежно и грустно, как тешится
лаской с козою он и как валяется труп прокаженного 75.
Точно из диких гробов бесноватый врывался в гостиную Петра Бартенева,
живой традиции, спорившего с князем Вяземским.
Гнать?
Хозяин, почтенный старик, Петр Бартенев, - не гнал76.
Уж и мстили, вонзаясь в поэзию Брюсова пилами, сверлами и бормашинами:
в ряде годин.
Очень многое в нем - желчь и яд от надсады.
Он, точно наказанный Атлас77, стоял с полушарием своей вселенной в
безводной пустыне девяностых годов.
Было что-то больное в травлении собственных ран, принуждавшее не
алкоголика, не гашишиста, а домохозяина, несшего долг обходить квартирантов
своих, чтоб составить понятие о состоянии водопроводного крана и
ватерклозета [Со слов поэта Муни, обитавшего в доме Брюсовых 78], и после к
Бартеневу, в "Русский архив", где служил он, с портфелем тащиться с Цветного
бульвара к Воздвиженке, рыться в пылях с добросовестностью, удивлявшей
Бартенева; что заставляло вполне целомудренного в разговорах житейских
служаку выкрикивать профессорам с целомудренным видом: он, Брюсов,
Валерий, - не кто-нибудь, универсант, семьянин, - некрофил и садист?
Лишь каприз: самотерза 79.
Я многим верил... Я проклял многое.
И мстил неверным в свой час кинжалом80.
В стихах, посвященных мне, он угрожает мне: если и я приму
"сребреники", - то кинжал ожидает меня; и, когда показалось ему, что на
"светлых" путях своих, чуждых ему, но мне свойственных, я оборвался, - он в
строгой серьезности казнь измышлял мне, в чем сам он сознался:
Я слепцу вручу стрелу:
Вскрикнешь ты от жгучей боли,
Вдруг повергнутый во мглу
[Стихотворение "Бальдеру Локи", одно время мне посвященное 81] 82.
И мне все объяснило письмо, отвечающее на мой лозунг: "Не только
литература". Оно - корень Брюсова; я привожу его как неизменный эпиграф к
трагедии, бывшей меж нами83.
Село Антоновка, 1904.
"Дорогой Борис Николаевич! (И это слово - дорогой - примите не в
"эпистолярном" значении, а в настоящем, первичном: как знак, что Вы, что
всякое приближение к Вам мне желанно, дорого. И как жаль, что мы утратили
возможность всегда, во всех случаях, все слова принимать в их настоящем
смысле!) Дорогой Борис Николаевич! Я рад, что Вы написали свое письмо мне;
даже больше чем рад, немного счастлив. Когда я читал его, я вдруг, как в
молнии, увидал - Вас, того Вас... которого я опять иногда вижу в Ваших
глазах, но далеко не всегда в общежитии, в Ваших разговорах, статьях, даже
стихах. Конечно, Вы были неправы, обращаясь в своем письме ко мне с
вопросами. Почему не я к Вам? - и, просьба, на эти вопросы скорее Вам
отвечать мне. И только моя горькая привычка молчать, пришедшая ко мне после
десяти лет жизни, не дала мне бросить все те безнадежные "зачем" Вам. Думаю,
"мы" все равно чувствуем их. И Ваше письмо - были все те же, наши общие,
одинокие мысли, которые, когда они вновь приходят, даже нет необходимости
вновь продумывать, так как все их пути уже истоптаны раздумьем.
И все-таки хотите ответ? Вернее, не ответ, а грустное признание, мое
признание, которое кажется мне тоже нашим общим. Вот оно. Нет в нас
достаточно воли для подвига. То, чего все мы жаждем, есть подвиг, и никто из
нас на него не отваживается. Отсюда все. Наш идеал - подвижничество, но мы
робко отступаем перед ним и сами сознаем свою измену, и это сознание в
тысяче разных форм мстит нам. Измена... завету: "Кто возлюбит мать и отца
больше меня!.." Мы, вместе с Бальмонтом, ставим эпиграфом над своими
произведениями слова старца Зосимы: "Ищи восторга и исступления", а ищем ли?
то есть ищем ли всегда, смело, исповедуя открыто свою веру, не боясь
мученичества (о, не газетных рецензий, а истинного мученичества
каждодневного осуждения). Мы придумываем всякие оправдания своей
неправедности. Я ссылаюсь на то, что мне надо хранить "Весы" и "Скорпион".
Вы просите времени в четыре года, чтобы хорошенько подумать.
Мережковский лицемерно создал для самого себя целую теорию о
необходимости оставаться "на своей должности". И все так. Двое разве смелее:
А. Добролюбов и Бальмонт. И я думаю, что у Добролюбова нет этих криков
"зачем?" - хотя он и облегчил свою задачу, назначив себе строгие уставы,
надев тяжелые вериги, которые почти не дают ему свободы двигаться. И
Бальмонт, при всей мелочности его "дерзновений", при всем безобразии его
"свободы", при постоянной лжи самому себе, которая уже стала для его души
истиной, - все же порывается к каким-то приближениям, если не по прямой
дороге, то хотя бы окольным путем.
А мы, пришедшие для подвига... покорно остаемся в четырех условиях
"светской" жизни, покорно надеваем сюртуки и покорно повторяем слова,
утратившие и первичный, и даже свой вторичный смысл. Мы привычно лжем себе и
другим. Мы, у которых намеренно "сюртук застегнут", мы, которые научились
молчать о том, о чем единственно подобает говорить, - вдруг не понимаем, что
все окружающее должно, обязано оскорблять нас всечасно, ежеминутно. Мы
самовольно выбрали жизнь в том мире, где всякий пустяк причиняет боль. Нам
было два пути: к распятию и под маленькие хлысты; мы предпочли второй. И
ведь каждый еще миг есть возможность изменить выбор. Но мы не изменяем. Да,
я знаю, наступит иная жизнь для людей; не та, о которой наивно мечтал Ваш
Чехов ("через 200 - 300 лет"), - жизнь, когда все будет "восторгом и
исступлением"... Нам не вместить сейчас всей этой полноты. Но мы можем
провидеть ее, можем принять ее в себя, насколько в силах, - и не хотим... Мы
не смеем. Справедливо, чтобы мы несли и казнь.
Мне жаль, что всего этого я не могу сказать Вам в тот самый час, когда
писалось Ваше письмо. Мне жаль, что пройдут дни - много дней - между тем,
когда Вы мне писали и когда Вы будете читать этот ответ или эту исповедь. Я
обращаю ее к Вам так же полно, как - верю - было обращено ко мне Ваше
письмо. И так же уверенно подписываю я свои страницы. -
Вас любящий
Валерий Брюсов"
[Письмо написано на двух с третью страницах бумаги с клеймом и
штемпелем: Книгоиздательство "Скорпион". "Весы", ежемесячный журнал. Москва,
Театральная площадь, д. "Метрополь", кв. 23].
Брюсов увиделся мне содержанием, запечатанным в двух конвертах; вы
разрываете первый; в нем - план: эпатировать здравый смысл Скабичевских "не
общим" значением Дюамелей, Верхарнов, Аркосов, Ренье, де Гур-монов и Ренэ
Гилей неведомых, чтобы поставить читателю русскому новую полочку книг; но
смысл плана - заглавие, писанное на конверте, втором, запечатанном тоже; в
конце концов, проповедь Гиля84 - гиль не без задней мысли: подбором поэзии
вызвать испуг, им испытанный, мальчиком "Валей", перед жизнью обставшей,
старухою дикой; в глубинах души его - "ужас многоликий, - призрак жизни,
жалкой, дикой, закивал мне, как старуха" 85.
Факт наблюдения: бред о "старухе" ведь свойственен детям на рубеже
третьего и четвертого года; "старуха" же - быт, раздавивший Валерия Брюсова
в детстве; вот что пишет он в книге "Из моей жизни":86 "Думайте раньше, чем
подвергать... детей унижениям" (24); "Я рыдал... от несправедливости" (31);
"Я всего более боялся поступать не так, как следует" (21); но тем не менее:
"Я... не умел вести себя" (21); "бывать в гостях... было... мучением" (21);
"я терялся, горбился" (40); "я... был угрюм и неловок" (42); "я склонен был
за словами людей воображать иное, скрытое значение" (29.); "я жил...
совершенно не понимая, что происходит вокруг" (27); "у меня нашелся...
товарищ... Это был... шут, грязный, слюнявый... кричавший: "За что вы меня
обижаете"... Я сам... недалеко ушел от него" (29); "Ночью у меня начинался
бред, я вскакивал, кричал" (18).
"До сих пор... знаю это чувство безотчетного ужаса... не лишенное...
сладости" (19).
Вот лейтмотив пыли квартир, засыпавшей его; из нее - рвался к подвигу,
ассоциировавшемуся с чувством непонятности, с почитанием деяния раннего
соратника, Добролюбова, порвавшего с литературой.
Вот выписка из "Дневников"; пишет двадцатипятилетний молодой человек:
87 "Умер... Шперк... Юноша, живущий среди... отчуждения, погибающий в борьбе
с нуждой... О, как близка мне его судьба" (стр. 31). "Уйти куда-либо в
пустыню" (стр. 40); "В душе возникает вопрос, что, если "я", тот, прежний,
был лучше и выше" (стр. 41). О Добролюбове-страннике: "Его отличительная
черта - во всем он идет до конца. И он пошел здесь до конца. Он
талантливейший и оригинальнейший из нас... Но... в убеждениях он дошел до
конца... Он раздает все имущество..." (стр. 42 - 43). "Лицом он изменился
очень; я помнил его лицо... Бледное лицо - и горящие... глаза...; теперь...
черты огрубели...; в лице что-то русское...; теперь он стал прост, он умел
сказать что-нибудь и моему братишке, и даже маме..." (стр. 41); "Александр
Добролюбов... Что я найду сказать ему, я, теперешний... и я... бессилен. О
горе!" (стр. 41).
В дни встречи со мной ходил он перепуганный жизнью, дебелою бабищей,
выдавленный из нее в... спиритические перемельки и стуки; он занимался в те
дни спиритизмом:
Приподняв воротник у пальто
И надвинув картуз на глаза,
Я бегу в неживые леса...
И не гонится сзади никто88.
И никто, и ничто - его ужас до "Urbi et Orbi"; 89 со скорбным упорством
на этом ничто отлагал, точно ракушку, твердую форму он, нас испытуя, что
видеть мы силимся "не только формой", подкрадываясь ко мне, к Блоку.