Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


На рубеже двух столетий
1. Николай васильевич бугаев
2. Остраннитель быта
5. О "пропорции" и "уважении"
1. Кариатиды и парки
2. Мария ивановна лясковская
3. Сергей алексеевич усов
4. Апостолы гуманности
5. Николай ильич стороженко
6. Критики среды
7. Владимир иванович танеев
9. Человек без среды
1. Первые месяцы
2. Миф, музыка, символ
3. Дети рубежа
4. Маленький буддист
6. Грот и лопатин
7. Павловы, церасский, анучин, столетов, гончарова
8. Иван алексеевич каблуков
9. Прощание с демьяновом
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   46

Андрей Белый

На рубеже двух столетий




Воспоминания в 3-х книгах


Книга 1


МЕМУАРНАЯ ТРИЛОГИЯ И МЕМУАРНЫЙ ЖАНР У АНДРЕЯ БЕЛОГО


Цикл воспоминаний Андрея Белого, создававшийся в конце 1920-х - начале

1930-х гг., по праву принадлежит к числу наиболее известных и наиболее

ценимых произведений крупнейшего мастера русского символизма. Эти три книги

в равной мере значительны и как художественное слово, и как исторический

источник: будучи ярким образцом мастерства Белого-прозаика, они содержат

богатый и выразительно интерпретированный материал об эпохе, охватывающей

около тридцати лет исторической, культурной и бытовой жизни России. "На

рубеже двух столетий", "Начало века" и "Между двух революций" - лучшее, что

написано Белым после "Петербурга", - утверждает автор первой советской книги

о Белом Л. К. Долгополов. - Мы многого не знали бы о литературном движении

рубежа веков, если бы эта трилогия не была написана, - несмотря на ее чисто

литературный характер. (...) Белый создал обобщающий образ времени -

катастрофического, чреватого взрывами и потрясениями мирового масштаба и

значения, хотя описал одну только сторону, одну линию литературного движения

начала века" [Долгополов Л. Андрей Белый и его роман "Петербург". Л., 1988,

с. 401]. Сходного мнения придерживается и Л. Флейшман, автор работы о

мемуарах Белого в американской коллективной монографии о русском писателе:

"Никакие другие опубликованные мемуары, касающиеся русской литературы

модернизма, не могут соперничать с мемуарами Белого по богатству информации,

по широте изображения литературной жизни или по тому вкладу, который сделал

их автор в развитие русского символизма" [Fleishman L. Bely's Memoirs. -

"Andrey Bely. Spirit of Symbolism". Ed. by John E. Malmstad. Ithaca, Cornell

University Press, 1987, p. 218].

Эти суждения в корректировках и оговорках не нуждаются. Действительно,

мемуарная трилогия Белого являет собою грандиозную многофигурную композицию,

дающую отчетливое представление не только о конкретных лицах и событиях, но

и о целых социально-исторических группах лиц - о московской ученой

интеллигенции последней трети ХГХ века, о контингенте гимназических

преподавателей и учащихся, о профессорском составе Московского университета,

о носителях "нового религиозного сознания" и т. д. Так, первая книга

мемуарной трилогии, "На рубеже двух столетий", предлагает красочную панораму

жизни московской университетской среды 1880 - 1890-х гг.; Белому важно было

показать силу семейной культурной преемственности, прочные "кастовые" устои

либерально-позитивистского мира, оставившие неизгладимый след в его

биографии и биографии его поколения, - но написанное им по значимости

выходит далеко за пределы анализа духовных и бытовых истоков собственной

личности, приобретая самое широкое значение: недаром о Белом говорят как о

полномочном историографе и бытописателе такого специфического

социально-общественного явления, как "профессорская культура", историографе,

указавшем и на "наступивший кризис этой культуры" [Кантор В. Русское

искусство и "профессорская культура". - Вопросы литературы, 1978, Љ 3, с.

159]. Что же касается истории русского символизма, то легче перечислить лиц,

обойденных вниманием Белого, чем назвать тех, кто - подробно или бегло -

изображен в его мемуарах. Обладая избирательной, своеобразной до

экстравагантности, но чрезвычайно острой, цепкой и устойчивой памятью,

позволявшей много лет спустя довольно точно (почти не ошибаясь даже в

указаниях месяцев и дней) и дифференцированно реконструировать события и

умонастроения, с одной стороны, с другой - имея за плечами чрезвычайно

активно и насыщенно прожитую жизнь, изобиловавшую встречами, странствиями,

разного рода коллективными предприятиями, пребывая всегда в гуще людей,

Белый сумел создать из хроники своей жизни, своих исканий, литературных и

нелитературных деяний многокрасочную картину пережитой исторической эпохи.

П. Антокольский указывал на естественный сплав в мемуарах Белого

"былого" с позднейшими думами о былом, на редкое единство этого сплава из

былых увлечений и позднейших оценок [Антокольский П. Валерий Брюсов. - В

кн.: Брюсов В. Собр. соч. в 7-ми т., т. 1. М., 1973, с. 13].

Ассоциация с прославленной книгой Герцена при обращении к мемуарной

трилогии Белого, видимо, возникает неизбежно (и сам Белый говорит о "своем

"былом и думах" применительно к "берлинской" редакции "Начала века") [См.

письмо Белого к П. Н. Медведеву от 10 декабря 1928 г. (В кн.: "Взгляд".

Критика. Полемика. Публикации. М., 1988, с. 432)]. По широте охвата

исторической жизни, обилию и яркости индивидуальных характеристик, полноте и

подробности автобиографического исповедания мемуарный цикл Белого

выдерживает сравнение, пожалуй, лишь с двумя аналогичными произведениями

русских классиков - "Былым и думами" А. И. Герцена и "Историей моего

современника" В. Г. Короленко. Подобно Герцену и Короленко, Белый

предпринимает опыт детализированной автобиографии, построенной по

хронологическим этапам прожитой жизни (детство, юность, зрелость) на фоне

широкой исторической панорамы и с вкраплением относительно самостоятельных

очерков - мемуарных портретов современников. Сходство в мемуарном методе,

жанре, приемах повествования, однако, только оттеняет существенные отличия

Белого в характере и стиле предпринятого им летописания.

Плоды деятельности любого мемуариста неизбежно должны находиться в

согласии е формулами: "я видел", "я знаю", "я вспоминаю", "я свидетельствую"

и т. д. Следуя этим формулам, Белый в своих мемуарных реконструкциях упорно

делает акцент не на сказуемом, как в большинстве своем другие мемуаристы, а

на подлежащем - личном местоимении. То, что для Короленко, например, было бы

неприемлемо (характерно самое заглавие его книги о себе - "История моего

современника": писатель демонстративно устраняет собственное "я", настаивает

на исключительно объективной значимости своих индивидуальных жизненных

перипетий), для Белого - единственно возможный вариант. Неизменно задающее

тон всему повествованию личностное начало - отличительная примета

воспоминаний Белого и в сопоставлении с мемуарными книгами других

писателей-символистов, появившимися незадолго до возникновения трилогии

Белого или почти одновременно с ней. "Живые лица" (1925) 3. Гиппиус,

"Встречи" (1929) В. Пяста, "Годы странствий" (1930) Г. Чулкова содержат

немало субъективных, пристрастных оценок и характеристик, но по самой

фактуре изображения они представляют собой вполне традиционные мемуары,

выдержанные в добросовестно "объективной" манере и предлагающие описания,

трактовки и обобщения, мыслимые как адекватные определенным лицам или

явлениям. Напротив, Белый с гораздо большей охотой отдается своим зачастую

непредсказуемым ассоциациям, причудливым впечатлениям, метафорическим

сопоставлениям, образотворчеству и мифотворчеству; в результате возникает не

набор документально - или по замыслу - заведомо точных словесных фотографий,

а некая новая суверенная художественно-документальная реальность,

выстроенная по законам образного мышления и управляемая фантазией не в

меньшей мере, чем императивными данными зрения, слуха и понимания. В этой

созданной Белым новой реальности, например, выступающий с речью великий

французский социалист и знаменитый оратор Жан Жорес предстает в образах то

слона ("Кричал с приседанием, с притопом увесистой, точно слоновьей ноги,

точно бившей по павшему гиппопотаму; почти ужасал своей вздетой, как хобот,

рукой"), то громовержца Зевса ("...сверкал стрелами в тучищах: дыбились

образы, переменялся рельеф восприятий; рукой поднимал континент в океане;

рукой опускал континент: в океан"); совокупность подобных образных

построений и штрихов в изображении личности отодвигает на второй план то,

что оказалось бы, разумеется, в центре внимания у другого мемуариста, -

сообщение о содержании выступления Жореса.

Субъективное начало главенствует в мемуарных книгах Белого так же

безраздельно, как и в его романах. И если образ столицы Российской империи в

его романе "Петербург" - это образ вымышленного, символически преображенного

города, не соответствующий ни реальному топографическому плану, ни

путеводителям, то и применительно к воспоминаниям Белого следует делать

аналогичную поправку: авторское восприятие порой претворяет достоверную

реконструкцию фактов до известной степени в хронику никогда не бывших

событий и панораму ярких художественных образов, существовавших в подобном

виде лишь в восприятии и воображении Белого. Подлинные лица для этих образов

служили лишь моделями. Характерно в этой связи замечание Г. В. Адамовича по

поводу изображения в "На рубеже двух столетий" отца писателя, Н. В. Бугаева:

"Портрет отца удивителен. Он строен, сложен и блестящ. Не берусь только

судить, насколько он правдив именно как портрет, а не как поэтический образ"

[Адамович Г. Андрей Белый и его воспоминания. - Русские записки (Париж),

1938, Љ 5, с. 145]. То, о чем Адамович судит предположительно, К. В.

Мочульский в своей книге о Белом утверждает с полной уверенностью: "Белый не

историк, а поэт и фантаст. Он создает полный блеска и шума "миф русского

символизма" [Мочульский К. Андрей Белый. Париж, 1955, с. 269].

В своих воспоминаниях Белый безудержно отдается эстетическому

преображению некогда пережитой и познанной реальности. В свою очередь,

собственно художественным произведениям Белого присуща, как бы по принципу

взаимокомпенсации, тенденция к непосредственно личной исповедальности,

автобиографизму. Едва ли не все произведения Белого насквозь

автобиографичны, и эта их особенность настолько сильна и всепроника-юща,

настолько определяет характер обрисовки вымышленных героев, за которыми

почти всегда скрываются конкретные прототипы, и выстраивание обстоятельств,

за которыми встают реально пережитые коллизии, что их автор, по праву

приобретший репутацию дерзновенного новатора, создателя причудливых,

фантасмагорических художественных миров, парадоксальным образом может быть

охарактеризован как мастер, неспособный к художественному вымыслу как

таковому, не проецированному на личные воспоминания и впечатления или на

"чужие" тексты, на новый лад перетолкованные. Если расценивать приемы

сюжето-сложения в прозе Белого, то придется сделать вывод, что изобретение

оригинальной фабулы и интриги не относится к сильным сторонам его

мастерства: там, где должна властвовать стихия чистого вымысла, у Белого

чаще всего - надуманные, неправдоподобные, логически противоречивые

ситуации. Достоверности и убедительности (в том числе и в отношении

фантастических и "бредовых" явлений) Белый достигает тогда, когда

непосредственно следует своему личному, биографическому опыту, либо когда

строит художественную коллизию из заимствованных образов и сюжетных мотивов

(таковы, например, мотивы пушкинского "Медного всадника" в "Петербурге",

спародированные, гротескно перетолкованные, но претворенные в новую,

безукоризненно выстроенную, емкую художественную реальность). Все творчество

Белого изобличает фатальную неспособность писателя писать не о себе. Когда

он пытается создать "беллетристический" сюжет - авантюрный, с участием сил и

лиц, с которыми его никогда не сталкивала жизнь, - эти усилия сотворить

нечто непредсказуемое и необычайное оборачиваются подспудным, потаенным

автобиографизмом. В хитросплетениях интриги (в романах "Серебряный голубь",

"Петербург", "Москва") узнаются события, сыгравшие явную или скрытую, прямую

или косвенную роль в биографии Белого; в образах вымышленных героев

фокусируются черты самого Белого, его родных, близких друзей и не очень

близких знакомых, складывающиеся в новую художественную мозаику, которая при

внимательном обозрении поддается дифференцированному и вполне конкретному

анализу как биографическая в своей основе структура.

О спонтанном автобиографизме творческих опытов Белого свидетельствует

характерный эпизод. В 1906 г., когда между Белым, Л. Д. Блок и Блоком

разворачивалась мучительная личная драма, в журнале "Золотое руно" (Љ 7 - 9)

появился рассказ Белого "Куст". В условно-символическом сюжете этого

произведения Л. Д. Блок усмотрела скрытые оскорбительные выпады по своему

адресу и по адресу Блока [См.: Литературное наследство, т. 92. Александр

Блок. Новые материалы и исследования, кн. 3. М., 1982, с. 258 - 259]. Белый

же, как он в свое время решительно заверял Блока в письме к нему [Александр

Блок и Андрей Белый. Переписка. М., 1940, с. 180 - 181], а позднее повторял

то же самое в мемуарах "Между двух революций", никакими "злонамеренными"

задачами не руководствовался и считал упреки совершенно немотивированными.

Думается, что в этом конфликте оба, и Л. Д. Блок и Белый, были правы и

неправы одновременно: по всей вероятности, Белый действительно не ставил

перед собой специальных "аллюзионных" целей, но, работая над рассказом,

оставался верен самому себе, своему сложившемуся творческому методу, и

"отвлеченный" сюжет естественным образом оказался насквозь проникнутым

непосредственно жизненной аурой.

Для самого Белого не существовало принципиальной разницы между

собственно художественной прозой и мемуаристикой: рассказывая о годах

младенчества в воспоминаниях "На рубеже двух столетий", он подкрепляет свои

доводы цитатами из романа "Котик Летаев", используемого без каких-либо

оговорок как мемуарный же текст, а литературный портрет Льва Ивановича

Поливанова в тех же воспоминаниях дополняет опять же цитатой из романа

"Москва", в которой речь идет о Льве Петровиче Веденяпине. Подобный метод

вполне оправдан и не должен вызвать недоумения: ведь "Котик Летаев" целиком

основывается на личных воспоминаниях Белого о своем детстве, а Веденяпин в

"Москве" - такой же портрет Поливанова кисти Белого, как и незамаскированное

изображение знаменитого педагога в "На рубеже двух столетий". В творческом

арсенале Белого предостаточно подобных "двойников", которыми можно было бы

восполнить характеристики соответствующих им подлинных исторических лиц:

Мережкович и Шиповников из "Симфонии (2-й, драматической)" (1901) вписались

бы в мемуарные образы Мережковского и Розанова, Жеоржий Нулков из "Кубка

метелей" (1907) дополнительно проиллюстрировал бы рассказ Белого о неприятии

им "мистического анархизма" Г. Чулкова, Нелли из "Записок чудака" (1919)

прибавила бы красок к портрету А. Тургеневой, и т. д.

Если под "мемуарным" углом зрения рассматривать все творчество Белого,

то выясняется, что писатель создавал мемуары (или произведения, включающие

мемуарно-автобиографическое начало) с того самого момента, как ступил на

литературный путь. Правда, это были не вполне привычные мемуары и едва ли

они осознавались автором в этом их качестве - но ведь и позднейшая мемуарная

трилогия Белого, как выясняется, весьма отличается от общепризнанных

образцов этого жанра. Уже в первой книге Белого, вышедшей в свет в 1902 г.,

"Симфонии (2-й, драматической)" - или "Московской симфонии", как ее иногда

называл автор, - есть элементы мемуарной хроники, вкрапливающейся в заведомо

сфантазированное "мелодическое" повествование. Реальные московские жители

преображаются здесь в нимф и морских кентавров уже в согласии с тем методом

метафорического претворения действительности, с которым мы встречаемся и в

последней написанной Белым книге, "Между двух революций", где трибун Жорес

предстает в образе трубящего слона и Зевса-громовержца. Стремясь показать,

как "в течении времени отражалась туманная Вечность" [Белый Андрей. Собр.

эпических поэм, кн. 1. М., 1917, с. 183. 11 Там же, с. 199, 279], Белый

пытается зафиксировать ускользающее время, щедро заполняя свое

"симфоническое" повествование событиями московской жизни, совершавшимися в

1901 году, - от заметных и существенных до самых мелких и вздорных

(документальную достоверность последних Белый подтверждает подстрочными

примечаниями: "См. московские газеты за май", "Смотри газеты за июнь") 11.

Вся "московская симфония" выстроена по канве реально случившегося,

увиденного и пережитого, порой являя собой уникальный образец диковинного

жанра лирического протокола; перед нами еще не мемуары в строгом смысле

слова, а скорее хроника, поскольку речь в "Симфонии" идет не о давно

минувшем, а о недавно свершившемся или еще свершающемся, но характерные

черты будущей мемуарной манеры Белого, предполагающей равноценное внимание к

"существенному" и "несущественному" (разговорам "ни о чем", мелким бытовым

подробностям, жестам, интонациям и т. п.) в этом раннем произведении уже

налицо.

Автобиографический пласт сильно сказывается и в "третьей симфонии"

Белого "Возврат" (1901 - 1902), в которой писатель "протоколировал"

впечатления своей студенческой жизни в университетских аудиториях и

лабораториях, и, разумеется, во многих стихотворениях 1900-х гг. Первые

очерки Белого, содержавшие отчетливо выраженный мемуарный элемент, появились

в 1907 г., после пребывания писателя в течение нескольких месяцев в Германии

и Франции. Это были напечатанные в московской газете "Час" (2 и 16 сентября)

очерки о встречах в Мюнхене со знаменитыми тогда мастерами слова -

Станиславом Пшибышевским и Шоломом Ашем: в них давался беглый литературный

портрет писателя ("силуэт", как обозначено в подзаголовках к обоим очеркам),

основанный исключительно на личных впечатлениях. За этими "силуэтами"

последовали "силуэты" Мережковского, Бальмонта, Брюсова: характеристика,

которую давал в них Белый мэтрам "нового искусства", опять же сводится в

основном к изображению их личности, бытовых и психологических черт,

особенностей поведения; творческий облик писателей в этих "силуэтах"), в

соответствии с канонами мемуарного жанра, не акцентируется и лишь проступает

сквозь облик человеческий. Так, в очерке о Мережковском Белый подробно

живописует писателя на прогулке в Летнем саду, рассказывает о своем

знакомстве с ним, описывает петербургскую квартиру Мережковского и 3.

Гиппиус, воссоздает царящую в ней атмосферу литературных дебатов [См.: Белый

Андрей. Арабески. Книга статей. М., 1911, с. 409-415]. От позднейших

мемуарных опытов этот и подобные ему "силуэты", зарисованные Белым, отличает

лишь их большая фактическая достоверность, поскольку мемуарные эскизы второй

половины 1900-х гг. делались по свежим следам пережитого и еще не

подвергались искажающей оптике, к которой Белый прибегал - или вынужден был

прибегать - в позднейшие годы. Уже в 1907 г. появляется и первый его очерк с

подзаголовком "Из воспоминаний" - "Владимир Соловьев" [Русское слово, 1907,

Љ 277, 2 декабря]. В нем с благоговением переданы впечатления от

немногочисленных встреч с философом и поэтом, духовным учителем Белого. По

всей вероятности, уже тогда, в первое десятилетие своей литературной

деятельности, Белый был внутренне готов перейти от отдельных мемуарных

эскизов к более масштабным полотнам; В. Ф. Ходасевич, вспоминая об этой

поре, свидетельствует, что в частых разговорах с ним Белый постоянно делился

устными импровизированными мемуарами: "Любил он и просто рассказывать: о

семье Соловьевых, о пророческих зорях 1900 года, о профессорской Москве,

которую с бешенством и комизмом изображал в лицах" [Ходасевич В. Ф.

Некрополь. Воспоминания. Bruxelles, 1939, с. 77].

Новый и чрезвычайно сильный импульс развитию у Белого

мемуарно-автобиографяческой темы дала антропософия. Став в 1912 - 1913 гг.,

во время долгого пребывания за границей, убежденным приверженцем

религиозно-философского учения Рудольфа Штейнера, уделявшего особо

пристальное внимание проблеме человеческого самопознания, духовного

становления и самоопределения личности, Белый ощутил потребность по-новому,

под антропософским углом зрения осмыслить прожитую жизнь, характер своей

внутренней эволюции и постичь ее потаенный телеологический смысл. Писатель

был глубоко убежден в том, что приход его к антропософии был неизбежным и

закономерным, что в антропософии ему суждено было обрести законченное

системное воплощение тех духовных интуиции, которые он бессознательно

переживал на рубеже веков, в пору становления своей творческой личности.

Отсюда возникала потребность воскресить и проанализировать те первоначальные

импульсы, из которых развивалась позднейшая цельная система мироощущения и

мировидения. Так родилась идея большого цикла автобиографических

произведений "Моя жизнь". Высылая Р. В. Иванову-Разумнику 23 июня 1916 г.

рукопись романа "Котик Летаев", Белый сообщал: " ".Котик Летаев" есть первая