Луций Анней Сенека

Вид материалаДокументы
Письмо сто третье (СIII).
Письмо сто четвёртое (СIV).
Письмо сто двадцать четвёртое (СXXIV).
Подобный материал:
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   33

Письмо сто третье (СIII).

Сенека приветствует Луцилия!

Зачем ты опасаешься беды, что может произойти с тобою, а может и не произойти? Я имею в виду пожар, обвал дома и прочее, что на нас обрушивается, но не подстерегает нас. Лучше смотри и старайся избежать того, что следит за нами и хочет поймать. Потерпеть крушение, упасть с повозки – всё это случаи тяжкие, но редкие, а вот человек человеку грозит ежедневно. Против этой опасности снаряжайся, её выслеживай внимательным взглядом: Нет беды чаще, нет упорней, нет вкрадчивей. Буря, прежде чем разразиться, грозит нам, здания, прежде чем рухнуть, дают трещину, дым предупреждает о пожаре, – гибель от руки человека внезапна и чем ближе подступает, тем усерднее прячется. Ты заблуждаешься, если веришь лицам встречных: Обличье у них человеческое, душа звериная; или нет, со зверьми только первое столкновение опасно, а кого они минуют, тех не ищут больше, потому что только необходимость толкает их чинить вред. Зверей заставляет нападать или голод, или страх, а человеку погубить человека приятно. Думай, однако, о грозящей от человека опасности так, чтобы не забывать и о долге человека. На одного гляди, чтоб он тебе не повредил, на другого – чтобы ему не повредить. Радуйся чужим удачам, огорчайся неудачам, помни, что ты должен дать другим и чего остерегаться. Чего ты достигнешь, живя так? Повредить тебе смогут всё равно, а вот обмануть не смогут. Укройся, насколько сможешь, в философии: Она тебя спрячет в объятиях, в её святилище ты будешь или в полной, или в большей безопасности. Сталкиваются только те, кто гуляет по одной дороге. Однако и самой философией нельзя похваляться: Для многих, кто хвастался ею и кичился, она стала причиной опасности. Пусть она избавит от пороков тебя, а не обличает чужие пороки; пусть не чурается общепринятых обычаев; пусть постарается не внушать мненья, будто она осуждает то, от чего воздерживается. Можно быть мудрым, и не выставляясь напоказ, не вызывая неприязни.

Будь здоров.


Письмо сто четвёртое (СIV).

Сенека приветствует Луцилия!

Я убежал к себе в Номентанскую усадьбу, – от чего, по – твоему? От города? Нет, от лихорадки, – той, что подкрадывается исподволь. Она уже наложила на меня руку, но я сразу велел закладывать повозку, хоть Паулина меня и удерживала. Врач говорил, что это только начало, потому что биение жил неспокойно и неровно, его обычная мера нарушена. Я настаивал на отъезде. На устах у меня были слова господина моего Галлиона, который, захворав лихорадкой в Ахайе, тотчас поднялся на корабль, восклицая, что болезнь обитает не у него в теле, а в тамошней местности. Это я и сказал Паулине, ради которой мне приходится думать о здоровье. Зная, что её жизнь стала едина с моею, я начинаю щадить себя, так как щажу её, и, хотя старость сделала меня во многом храбрее, я теряю это преимущество моего возраста. Мне приходит на ум, что моя старость вобрала в себя чужую молодость, которую нужно беречь. И так как я не добиваюсь от Паулины, чтобы она была мужественней в любви ко мне, то она добивается, чтобы я был прилежнее в любви к себе. Ведь высоким чувствам нужно идти навстречу, и порой, вопреки напору обстоятельств, во имя близких возвращаться к жизни даже и с мукой, зубами удерживая вылетающий дух, ведь человеку добра нужно жить, сколько велит долг, а не сколько приятно. Кто ни жены, ни друга не ценит настолько, чтобы ради них продлить себе жизнь и не упорствовать в намеренье умереть, тот просто избалован. Если польза близких требует, душа может даже приказать себе положить конец не только желанью смерти, но и самой смерти, когда она началась, – только бы угодить близким. Вернуться к жизни ради других – признак наибольшего величия души, и величайшие мужи часто так поступали. Но и то, по – моему, свидетельствует о высочайшей человечности, что ты оберегаешь свою старость, величайшее благодеянье которой – возможность беспечнее относиться к себе и смелее пользоваться жизнью, и заботишься о ней, зная, что кому – нибудь из твоих она мила, полезна и дорога. И за это нам достаётся в награду немалая радость: Разве не самое отрадное, когда жена так тебя любит, что ты сам начинаешь любить себя больше? И выходит, что Паулина может поставить мне в заслугу не только страх за неё, но и за меня самого. Но ты спрашиваешь, чем кончился мой замысел уехать? Едва я выбрался из давящего города, от запаха дымящихся кухонь, которые, едва их затопят, изрыгают вместе с пылью все таившиеся в них ядовитые пары, как тотчас самочувствие моё изменилось. А как ты думаешь, сколько сил прибавилось у меня, когда я добрался до виноградников? Выпущенный на пастбище, я накинулся на мой корм. Я снова нашёл самого себя: Не осталось слабости в ненадёжном, замышлявшем дурное теле, я опять всей душой предался занятиям. Но место мало поможет в этом, если душа не будет принадлежать сама себе, – а она, если захочет, найдёт способ уединиться даже в гуще дел. Напротив, кто выбирает то ту, то эту местность в погоне за досугом, всюду найдёт отвлеченья. Рассказывают, ещё Сократ, когда кто – то жаловался на то, что не получил пользы от путешествий, ответил: «И недаром, ведь ты путешествовал с тобою!». Как хорошо было бы некоторым уехать подальше от себя! А не то они сами себя теребят, портят, пугают. Что пользы пересекать моря и менять города? Если хочешь бежать от того, что не даёт тебе покоя, другим должно быть не место, а ты. Представь себе, что ты приехал в Афины, приехал на Родос; выбирай какую угодно страну: Разве важно, какие в ней нравы? Ведь твои – то нравы – с тобою! Ты считаешь богатства благом, стало быть, тебе будет мучительна бедность и – самое печальное! – бедность мнимая, ведь ты, хоть имеешь много, будешь воображать, будто тебе не хватает ровно столько, во сколько превзошёл тебя имеющий больше. Ты считаешь благом почести: Так тебе будет плохо от того, что такой – то стал консулом, а такой – то – даже во второй раз; ты будешь завидовать всякому, чьё имя чаще попадается в годовых списках. И честолюбие настолько лишит тебя разума, что при виде одного обогнавшего ты забудешь обо всех, кого оставил позади. Ты считаешь смерть величайшим злом, хотя если есть в ней что – то плохое, как только одно: Её боятся раньше, чем она приходит. Тебя будут пугать не то что опасности, а подозрения, ты постоянно будешь мучиться пустыми страхами. Что пользы, если путь меж врагов позади, позади твердыни аргивян? Даже мир даст тебе поводы бояться; однажды пав духом, ты и самой безопасности не будешь верить. Привыкшая к слепому страху душа неспособна будет заботиться о собственном спасенье: Она не избегает, а убегает, а опасности легче ударить нас сзади. Самым тяжким злом ты считаешь потерю любимых, а это так же глупо, как оплакивать листья, падающие с красивых и украшающих твой дом деревьев. На всё, что тебе приятно, смотри так же, как смотришь на эти листья, покуда они зелёны. Тот или этот день непременно отнимет у тебя того или этого, но и утрата тех, кого ты любишь, кого считаешь усладой своей жизни, не тягостней паденья листьев: Снова родятся листья, снова появятся близкие, хоть прежние вновь и не родятся. «Вот именно, не прежние!». Так и ты не будешь прежним! Всякий день, всякий час ты меняешься, но что похищено у других, то явно, а украдкой похищенного у нас мы не видим. Других у нас отнимают, а самих себя мы теряем незаметно. Об этом ты не думаешь и не ищешь лекарства для ран, напротив, ты сам сеешь причины для треволнений, на то надеясь, в этом отчаиваясь. Но разумный всегда примешивает к надеждам долю отчаянья, к отчаянью – долю надежды. Чем может помочь странствие само по себе? Оно не умерит страсти к наслажденьям, не обуздает алчности, не утишит гневливости, не отразит неукротимого натиска любви, не избавит душу от других зол, не прояснит суждений, заблуждений не рассеет, разве что на короткое время займёт тебя новизной, как мальчика, который дивится невиданному. В остальном же езда только усиливает непостоянство духа, когда он нездоров, делает его ещё легкомысленней и беспокойней. Те, кто жадно стремился в иные места, покидают их ещё более жадно, перелетают как птицы, уезжают быстрей, чем приехали. Путешествие даст тебе узнать другие племена, покажет горы необычайных очертаний, исхоженные пространства равнин, орошённые неиссякаемыми водами долины, или, если ты понаблюдаешь, природу какой – нибудь реки, которая либо набухает от летнего паводка, как Нил, либо, как Тигр, скрывается из виду, а потом такая же полноводная, появляется из тайников, через которые текла; либо, как Меандр – предмет упражнений и игры для всех поэтов, – вьётся частыми излучинами, близко подступает к собственному руслу и опять поворачивает, не успевши влиться в себя самое. Но путешествие не сделает тебя ни лучше, ни здоровее. В учёных занятиях, в общении с чиноначальниками мудрости должны мы проводить время, чтобы усвоить исследованное, исследовать неоткрытое. Так нуждающаяся в искуплении душа отпускается на свободу из жалкого рабства. А пока ты не знаешь, от чего бежать, к чему стремиться, что необходимо, что не нужно, что справедливо и что честно, будешь ты не путешествовать, а блуждать. Никакой пользы не даст тебе эта езда: Ты ведь будешь путешествовать вместе со своими страстями, и твои беды от тебя не отстанут. Если бы только не отстали? Тогда они были бы ещё далеко, а так они не с тобою, а в тебе и, значит, везде будут томить тебя и мучить одинаковыми неприятностями. Больному следует искать не новых мест, а лекарства. Человек сломал бедро, подвернул сустав: Не в повозку и не на корабль должен он садиться, но позвать врача, чтобы тот срастил сломанную кость, вправил вывих. Так неужели, по – твоему, можно вылечить переменою мест душу, сломанную и вывихнутую во многих местах? Слишком силён этот недуг, чтобы лечить его прогулками в носилках. Путешествие никого не сделает ни врачом, ни оратором; местность не учит никакому искусству; так неужели мудрости, которая превыше всего, можно набраться по дороге? Поверь мне, нет дороги, которая уведёт тебя прочь от влечений, от гнева, от страха, – а будь такая дорога, весь род человеческий пустился бы по ней сомкнутым строем. Все эти недуги будут томить тебя и иссушать в странствиях по морям и по суше, пока ты будешь носить в себе их причины. Ты удивляешься, что бегство тебе не помогло? Но всё, от чего ты бежишь, с тобою. Значит, исправься сам! Сбрось с себя бремя, удерживай желания в неких пределах, выскобли из души всякую порчу! Если хочешь приятно путешествовать, вылечи твоего спутника! Будешь жить вместе со скупым и алчным, – жадность пристанет к тебе; будешь общаться со спесивцем, – к тебе перейдёт чванство; в дружбе с палачом ты не избавишься от жестокости; возьми в товарищи развратника – распалится и твоя похоть. Хочешь освободиться от пороков – сторонись порочных примеров. Скупец, развратитель, жестокий, коварный, – все, что повредили бы тебе, будь они близко, – в тебе самом. Уйди от них к лучшим, живи с Катонами, с Лелием, с Тубероном, а если тебе по душе греки – побудь с Сократом, с Зеноном. Один научит тебя умереть, когда это необходимо, другой – раньше, чем будет необходимо. Живи с Хрисиппом, с Посидонием. Они передадут тебе знание божественного и человеческого, они прикажут быть деятельным и не только красно говорить, сыпля словами для удовольствия слушателей, но и закалять душу и быть твёрдыми против угроз. В этой бурной, как море, жизни есть одна пристань: Презирать будущие превратности, стоять надёжно и открыто, грудью встречать удары судьбы, не прячась и не виляя. Природа произвела нас на свет высокими душой и, подобно тому как одних животных она наделила свирепостью, других – хитростью, третьих – трусостью, так нам она дала дух славный и божественный, ищущий, как жить честнее, а не как безопасней, подобный вселенной, ибо с нею он состязается, за ней следует, насколько это возможно человеческому шагу. Он жаждет отличиться и верит, что его заметят и похвалят. Он – господин всего, он над всем и, значит, ничему не покоряется. Ничто не кажется ему ни тяжким, ни способным согнуть мужа. «Гибель и тягостный труд – ужасные видом обличья; вовсе нет, если кто сможет посмотреть на них прямо и пробиться взглядом сквозь тьму. Многое, что ночью представляется ужасным, день делает смехотворным. Гибель и тягостный труд – ужасные видом обличья». Наш Вергилий сказал превосходно: Они ужасны не на самом деле, а только видом, то есть кажутся такими, а казаться – не значит быть. Так ли они, повторяю, страшны, как гласит молва? И скажи, Луцилий, молю: С чего мужу бояться труда, человеку – смерти? Сколько раз попадались мне считающие невозможным всё, чего сами они не могут, и говорящие, будто мы требуем больше, чем выдерживает человеческая природа. Насколько же лучше я думаю о них! Ведь и они многое могут, да не хотят. А кому из тех, кто пытался, изменял успех? Разве, когда возьмёшься, всё не оказывается легче? Мы не потому не осмеливаемся, что трудно, – трудно оттого, что мы не осмеливаемся. Если вам нужен пример, возьмите Сократа, старца необычайной выносливости, прошедшего через все невзгоды, но не побеждённого ни бедностью, ещё более гнетущей из – за домашнего бремени, ни тяготами, которые он нёс и на войне, и дома должен был сносить, – вспомни хоть его жену с её свирепым нравом и дерзким языком, хоть тупых к ученью детей, больше похожих на мать, чем на отца. И почти всю его жизнь была то война, то тирания, то свобода более жёстокая, чем война и власть тиранов. Двадцать семь лет шли битвы; закончились бои – государство предано было зловредности тридцати тиранов, большинство из которых были ему врагами. И наконец – приговор по самым тяжким статьям: Ему ставили в вину и святотатство, и развращение юношества, которое он, мол, натравливал на богов, на родителей, на государство, а после этого – темница и яд. Но всё это настолько не изменило его души, что он даже в лице не изменился. Вот удивительное и редкое свойство! А Сократ сохранил его до последнего часа: Никто не видел его ни веселее, ни печальнее, – он был постоянно ровен среди постоянных преследований фортуны. Хочешь другой пример? Возьми того Катона, что жил недавно, которого фортуна гнала с ещё большей враждебностью и упорством. Во всём она ставила ему преграды, даже под самый конец не давала умереть, а он доказал, что мужественный может и жить, и умереть против воли фортуны. Вся его жизнь прошла или в пору гражданских войн, или в ту, что была уже чревата гражданской войною. И о нём, ничуть не меньше, чем о Сократе, можно сказать, что он жил под игом рабства, если только ты не считаешь Гнея Помпея, и Цезаря, и Красса сторонниками свободы. Никто не видел, чтобы Катон менялся при всех переменах в государстве: Он явил себя одинаковым во всём – в преторской должности и при провале на выборах, при обвиненье и в провинции, на сходке народа, в войсках, в смерти. Наконец, когда трепетало всё государство, когда по одну сторону был Цезарь, поддержанный десятью легионами и таким же многочисленным прикрытием из иноземных племён, по другую – Помпей, который один стоил всех этих сил, когда эти склонялись к Цезарю, те – к Помпею, один лишь Катон составлял партию приверженцев республики. Если ты захочешь охватить в душе картину того времени, то по одну сторону ты увидишь плебеев и чернь, готовую устроить переворот, по другую – оптиматов и всадническое сословие и всё, что было в городе почтённого и отборного, а посреди осталось двое – Катон и республика. Ты удивился бы, увидав, что «здесь и Атрид, и Приам, и Ахилл, обоим ужасный, ибо он обоих порицает, обоих разоружает». Вот какой приговор выносит Катон обоим: «Если победит Цезарь, я умру; если Помпей – отправлюсь в изгнанье». Чего было ему бояться, если он сам себе – и побеждённому, и победителю – назначил то, что мог бы назначить разгневанный противник? Он и погиб по собственному приговору. Ты видишь, что люди могут переносить тяготы: Через пустыни Африки он пешком провёл своё войско. Видишь, что можно терпеть и жажду: Увлекая за собой по иссохшим холмам остатки побеждённого войска, безо всякой поклажи, он выносил недостаток влаги, а когда случалась вода, пил последним. Видишь, что можно презреть и почёт и бесчестье: В самый день своего провала он играл на площади собраний в мяч. Видишь, что можно не бояться могущества вышестоящих: Он бросал вызов сразу и Цезарю, и Помпею, меж тем как остальные если и осмеливались задевать одного, то лишь в угоду другому. Видишь, что можно презреть и смерть, и изгнанье: Он сам себе назначил и изгнанье, и смерть, а до того – войну. Значит, мы можем набраться довольно мужества, чтобы всему этому противостоять, – лишь бы нам захотелось высвободить шею из ярма. Прежде всего надо отвергнуть наслаждения: Они ослабляют, изнеживают и многого требуют, потому – то многого приходится требовать от фортуны. Потом надо презреть богатства: Они – залог рабства. Так отступимся от золота, от серебра и всего, чем отягощены счастливые дома: Свободы не добыть задаром. А если ты высоко её ценишь, то всё остальное придётся ценить ни во что.

Будь здоров.


Письмо сто двадцать четвёртое (СXXIV).

Сенека приветствует Луцилия!

Много могу передать старинных тебе наставлений. Если ты прочь не бежишь и забот не чуждаешься мелких. Ты – то прочь не бежишь, и никакие тонкости тебя не отталкивают, вкус твой слишком тонок, чтобы заниматься только самым большим. А так как я одобряю твоё обыкновенье всё мерить пользой и знаю, что ты терпеть не можешь одного, – чтобы величайшая тонкость ни к чему не вела, – то постараюсь и сейчас не допустить этого. Вопрос таков: Чувством или рассудком постигается благо? С ним связано и утвержденье, что в бессловесных животных и младенцах нет блага. Кто ставит выше всего наслажденье, те считают благо чувственным, мы же, приписывающие благо душе, – умопостигаемым. Если бы о благе судили чувства, мы бы не отвергали никаких наслаждений, ведь все они заманчивы, все приятны, и, наоборот, не шли бы добровольно на страданье, потому что всякое страданье мучительно для чувств. Далее, не заслуживали бы упрёка слишком уж привержённые наслаждениям и больше всего боящиеся боли. Мы же порицаем предающихся обжорству и похоти и презираем тех, кто из боязни боли ни на что не отваживаются и теряют мужество. Но в чём их грех, если они повинуются чувствам, которым вами же отдано право судить о благе и зле и решать, к чему стремиться, а от чего отказываться. Ведь ясно, что лишь разум властен выносить приговор о жизни, добродетели, о честности, а, значит, и о благе и зле. А они поручают судить о самом лучшем самой грубой из наших способностей, так как приговор о благе должно выносить чувство, тупое и близорукое, куда менее проворное у человека, чем у других животных. Что если кто – нибудь захочет различить мелочи не глазами, а на ощупь? А ведь из всех внешних чувств зрение по своей тонкости и внимательности – самое для этого подходящее, оно позволило бы различить благо и зло. Вот видишь, в каком неведенье истины пребывает и как низводит на землю всё высокое и божественное тот, кто судит о высшем благе и зле на ощупь. «Но ведь как всякая наука, всякое искусство должны возникнуть и вырасти из чего – то очевидного, постижимого чувствами, так и начала и основания блаженной жизни – в очевидном и доступном чувствам. И вы сами говорите, что блаженная жизнь берёт начало в очевидном». Мы называем блаженной жизнь, согласную с природой, а что согласно с природой, то видно сразу же и явственно, как и всё совершенное. Однако то, что согласно с природой, что даётся тотчас после рождения, я называю не благом, а началом блага. Ты же даришь младенчеству высшее благо – наслажденье, чтобы новорождённый начинал с того, к чему приходит зрелый человек. Если бы кто – нибудь сказал, будто плод, скрытый в материнской утробе, неведомого ещё пола, не имеющий завершённого облика, уже причастен благу, все ясно увидели бы его заблужденье. А велика ли разница между только что начавшим жить и тем, кто скрыто обременяет материнское чрево? Оба они одинаково созрели для понимания блага и зла, и младенец не больше способен воспринять благо, чем способно дерево или бессловесное животное. А почему нет блага ни в дереве, ни в бессловесном животном? Потому что нет разума. Потому же нет блага и в младенце, ведь и у него разум ещё отсутствует. Он придёт к благу, только когда войдёт в разум. Есть существа неразумные, есть ещё неразумные, есть обладающие разумом, но несовершенным. Ни в одном из них нет блага: Его приносит с собою разум. В чём различие между названными мною разрядами? Неразумным благо не достанется никогда; кто неразумен до поры, те не могут покуда и обладать благом; у тех, чей разум несовершенен, блага нет, но может быть. Потому я и говорю, Луцилий: Благо пребывает не во всяком теле и не во всяком возрасте: Оно так же далеко от младенчества, как последнее от первого, как совершенство от начала, значит, его нет и в нежном, едва крепнущем теле. Как оно могло бы в нём быть? Да не больше, чем в семени! Если ты говоришь: «Мы знаем некое благо и в деревьях, и в посевах», то оно не в первых ростках, только что пробившихся из земли. Есть благо в пшенице – но не в полных млечного сока стеблях, не в мягком колосе, едва выпроставшемся из – под листика: Оно возникает только тогда, когда лето довело зерно до положенной спелости. И как всё в природе являет своё благо, только созрев до конца, так и благо человека есть лишь в том человеке, чей разум уже достиг совершенства. Что это за благо? Я скажу: Это душа свободная и возвышенная, всё подчиняющая себе и сама ничему не подчинённая. Такое благо младенчеству недоступно, и детству нельзя на него надеяться, и юности едва ли можно. И хорошо ещё, если старости удалось достичь его ценою долгих и упорных стараний. А если это так, значит, благо умопостигаемо. «Однако ты сам сказал, что есть благо и у дерева, и у травы; выходит, благо может быть и у младенца». Подлинного блага нет ни у дерева, ни у бессловесных животных: Их благо нельзя назвать благом в собственном смысле. «А что же это?». То, что согласно с природой каждого из них. Благо никак не может выпасть на долю бессловесному животному: Благо принадлежит лучшему и более счастливому роду существ. Где нет места разуму, там нет и блага. Есть четыре рода существ: Деревья, животные, люди, боги. Последние два обладают разумом, и, значит, они одной природы, а разница между ними та, что боги бессмертны, люди смертны. Благо одних довела до совершенства сама природа, – я имею в виду богов; благо других – то есть людей – совершенствуется их усилиями. Остальные существа совершенны в своём роде, а это не есть подлинное совершенство, коль скоро разум в них отсутствует. Только то подлинно совершенно, что совершенно в согласии со всеобщей природой, а всеобщая природа разумна; остальные могут быть совершенны только в своём роде. Значит, у них не может быть и блаженной жизни, и того, что её создает, создаёт же блаженную жизнь благо; у бессловесных животных нет того, что создаёт блаженную жизнь, следовательно, у бессловесных животных нет блага. Бессловесное животное чувством постигает настоящее, о прошлом вспоминает тогда, когда встречает нечто напоминающее о нём чувствам: Так, лошадь вспоминает дорогу, когда подведена к её началу, в стойле же у неё нет никаких воспоминаний о дороге, даже множество раз пройденной. Третье время – будущее – бессловесным животным недоступно. Как же может показаться совершенной природа тем, кто не знает прошлого? Время составляется из трёх частей: Прошедшего, настоящего и грядущего. Животным дано только самое краткое и быстро пролетающее – настоящее; воспоминанья о прошлом у них редки и вызываются только видимым в настоящий миг. Значит, благо, принадлежащее совершенной природе, не может быть в том, что по природе несовершенно, а не то, если оно есть у существ другой природы, значит, есть оно и у посевов. Я не отрицаю, и у бессловесных животных есть сильное и пылкое влечение ко всему, что кажется согласным с природой, но порывы этого влечения беспорядочны и смутны. Благо же не бывает ни беспорядочным, ни смутным. «Как так? Неужели движения животных беспорядочны и неуклюжи?». Я бы сказал, что они двигаются беспорядочно и неуклюже, будь им по природе доступен порядок, а так они двигаются сообразно своей природе. Беспорядочно же то, что могло бы совершиться и по порядку. Беспокойно то, что могло бы быть безмятежным. Порок есть только там, где могла бы быть добродетель. Движения бессловесных животных таковы от природы. Но, чтобы не держать тебя слишком долго, я скажу: И у бессловесного животного бывает некое благо, некая добродетель, некое совершенство, но не благо, добродетель и совершенство в безусловном смысле. Они достаются на долю не только существам разумным, которым дано знать, почему, до какой степени и как. Поэтому благо есть только у того, у кого разум. Но ты спросишь, к чему ведёт всё это рассуждение, чем оно может быть полезно твоей душе? Я отвечу: Оно делает её и сильнее, и проницательнее и, коль скоро она хочет чем – либо заниматься, не даёт отойти от занятий благородных. Оно полезно хотя бы тем, что велит помедлить рвущимся к злу. И ещё вот что я скажу: Больше всего пользы я принесу тебе, показав, в чём твоё благо, отделив тебя от бессловесных животных и поместив рядом с богами. Зачем ты упражняешь и копишь телесные силы? Природа щедрее отпустила их скоту и диким зверям. Зачем ты холишь свою наружность? Что бы ты ни делал, красотою ты уступаешь многим животным. Зачем ты так тщательно укладываешь волосы? Распустишь ли ты их на парфянский лад, соберёшь ли узлом, как германцы, будут ли они у тебя торчать, как у скифа, всё равно у любого коня будет грива гуще твоей, и у любого льва – красивее твоей. Сколько бы ты ни упражнялся в быстроте ног, всё равно не сравнишься с зайцем. Так не хочешь ли, оставив всё, в чём непременно будешь побеждён, потому что тратишь силы не на своё дело, вернуться к твоему собственному благу? В чём оно? В том, чтобы исправить и очистить душу, которая соперничала бы с богами и поднялась выше человеческих пределов, видя всё для себя только в себе самой. Ты – разумное существо! Что же есть твоё благо? Совершенный разум! Призови его к самой высокой цели, чтобы он дорос до неё, насколько может. Считай себя блаженным тогда, когда сам станешь источником всех своих радостей, когда среди всего, что люди похищают, стерегут, чего жаждут, ты не найдёшь не только, что бы предпочесть, но и чего бы захотеть. Я дам тебе короткое правило, оно поможет тебе оценить себя и почувствовать, достиг ли ты совершенства: Ты тогда будешь владеть своим благом, когда поймёшь, что несчастнее всех счастливцы.

Будь здоров.