Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


В тенетах света
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   60

от сих проро-чествований, напечатал ее.

Уже перед смертью Владимира Соловьева Шмидт, вступив в переписку с

философом, открыла себя ему; она - "нетленная порфира" ("под грубою корою

вещества я прозревал нетленную порфиру и узнавал сиянье божества" 6),

имеющая миссию ему открыть, что и он не кто-нибудь, а само воплощение

Иисуса; испуганный философ урезонивал ее письмами;27 она настаивала на

своем; и добилась-таки, что он ездил к ней на свидание28, чтобы лично

урезонить ее: бросить бред; после смерти философа она явилась доказывать,

что в бывшем свидании она-де переубедила; и философ-де был ею обращен в ее

веру. Так как с бредом соединяла она и упорство, и уменье притаиться и

выглядеть сухо практической (ведь все время сотрудничала она в газетах и

имела в Нижнем каких-то, ею не показываемых, учеников), то она представляла

для брата философа явную опасность: привязать к учению Соловьева свой бред;

М. С. Соловьев все время ее урезонивал в письмах, питая понятное отвращение

к этой бредовой переписке.

В конце сентября 1901 года собственною персоною она появилась в Москве,

частила к М. С. и привела его просто в ужас тем, что назвала его Иаковом,

"братом господним".

- "Боря, я хотел бы, чтобы вы присутствовали при свидании с этим

монстром, - сказал он мне, - а то меня охватывает и отвращение и ужас, когда

я остаюсь наедине с ней".

И было решено, что я в один из назначенных дней буду присутствовать при

их объяснениях; это было в первых числах октября 1901 года29.

Когда я в назначенный день пришел, М. С. провел меня в кабинет; и мы с

ним ожидали появления "нетленной порфиры"; я горел любопытством: был падок в

те годы на подобного рода музейные редкости, любя все карикатурное и

каламбурное.

Помню: раздался тихий звонок; скоро серо-орехового цвета дверная

портьера раздвинулась, и в комнате оказалась - девочка не девочка, карлица

не карлица: личико старенькое, как печеное яблочко, а явная ирония, даже

шаловливый задор, выступавший на личике, превращал эту "существицу" в

девочку, что-то от шаловливой институтки; она была очень худа, мала ростом,

быстра; и не пошла, а быстро-быстро просеменила навстречу к нам, окидывая

меня не то шутливым, не то насмешливым взглядом, как бы говорящим:

"Что, пришел позабавиться над душой мира? Ну, очень забавна я?"

И - подмигнула; и, сев в кресло, пропала в нем: мне казалось, что одна

голова приподымается над столом: старая карлица. И стало неприятно: чем-то

от бредовых, детских кошмаров повеяло на меня, и я разглядывал ее во все

глаза: да, да, - что-то весьма неприятное в маленьком лобике, в сухеньких,

очень маленьких губках, в сереньких глазках; у нее были серые от седины

волосы и дырявое платьице: совсем сологубовская "недотыкомка серая"

[Стихотворение "Недотыкомка" и роман "Мелкий бес"] или - большая моль.

Все это мелькало во мне, когда страдающий М. С. Соловьев ей объявил,

что "Борис Николаевич" посвящен в круг ее мыслей, на что она, став

встрепенувшейся птичкой, опять окинула меня остреньким взглядом; и -

подмигнула какою-то пошленькой, сухенькой остротцею, чем-то вроде:

- "Пришли послушать мой бред: ну что ж, очень приятно".

И тут же затараторила быстро и трезво о каких-то сухеньких мелочах

бытовой жизни, приводя факты и освещая их; и я почувствовал в жаргоне, в

словечках что-то от самой обыкновенной хроникерши, но опытной, набившей руку

на собирании сведений; и это сочетание "газетчицы" с проповедуемым ею бредом

производило впечатление бреда в квадрате.

Но постепенно она подкралась и к главной теме своей, о которой

тараторила все с теми же ужимочками и сухенькими подмигами, как бы

говорившими:

- "Вот ведь история... Экая я греховодница, что такое наплела о

себе?.. Вы, конечно, так думаете... Ну и думайте себе на здоровье... Вы,

видимо, юморист... И я - тоже... Это, право, невероятно до смеха... Но это -

так, и мне ничего не стоит вам это доказать".

Таков смысл ее подмигов, подморгов перед тем, как она затараракала на

тему о бреде; так диктуют нотариальные бумаги: пункт первый, второй; и так

строчат в редакциях очередную передовицу; все, что она приводила в качестве

предварения главных аргументов доказательства системы, в которой основное

положение - то, что она - "мировая душа", было ясно, просто, логично чисто

гимназической логикой: я - человек; я - смертен; человек - смертен; ясно -

до пошлости; но это не имело никакого отношения к "пунктику"; то, что

выводилось из "пунктика", было опять-таки логично, пресно, трезво:

разумеется - чудовищно; допустим, что нос не нос, а огурец; из этого

вытекают логически такие-то несообразности; и она их выводила без логических

промахов; но в логике нелепицы выводов отклоняются; Шмидт именно их

утверждала; там, где говорят: "так как этого не может быть", - она выводила:

так как логически это вытекает из основного тезиса, "то так и должно быть";

чудовищность - только в скачке от предисловия к выводу: "я - душа мира"; тут

была дыра в го-лове; во всем прочем - тер-а-терная механика мозговой

стукотни, дотошной и пресной; она быстро вскакивала на своего конька и

тотчас соскакивала с него; и подмигивала с юмором над собой, ужасом

Соловьева и моим обалдением:

- "Не правда ли, какая смешная?"

- "Думаете, что с ума сошла?"

- "Не бойтесь, потрезвее вас".

М. С. ей внимал с отвращением; я, каюсь, с художественным восторгом:

вот тип так тип; напомню, что я, наслышавшись о ее бреде, уже на нем

построил "Симфонию"; и теперь, впитывая ее, мечтал о следующей "Симфонии".

Она взяла чернильный карандаш, рисуя нам на бумаге какую-то свою схему,

забылась и все мусолила карандаш слюной, тыкая его в рот; к концу разговора

у нее стали лиловые губы; и даже зубы окрасились в лиловый цвет; во всем

облике было что-то крайне неряшливое; нетленное существо таки обросло корой

газетной работы; "хроникерша" сказывалась в той быстроте, с которой она

давала газетный отчет нам о своих "мистических" песнях.

Позднее я слышал о ней от Э. К. Метнера, жившего в Нижнем, ее

видавшего; еще поздней о ней мне рассказывал Максим Горький;31 оба рисуют ее

согласно: незлобивое, доброе созданье, поддерживавшая нищенским заработком

старуху-мать; оба отмечают в ней "радикализм" и юмор.

Но в тот день бедному М. С. Соловьеву совсем не до юмора было; когда

она вышла, он, содрогаясь и сбрасывая бумажку с ею нарисованной схемочкой

под стол, вздохнул:

- "Какой неприятный, сухой, пошлый бред". И скрылся в облаке

папиросного дыма.

Шмидт видела, что я ее пожирал глазами; она и вообразила, что я

уверовал в ее чепуху; уехав, вдруг прислала письмо32, на которое я,

испугавшись контакта с ней... от-ругнулся; меня испугала возможность:

значиться в списке "апостолов".

После я видел ее всего два раза: у Сережи, испуганного появленьем

монстра; второй раз я видел ее на одном из моих воскресений; проведав о них,

она явилась нежданно; но ей, видимо, не понравилось; она быстро ушла. Года

через три она умерла: два-три "шмидтовца" где-то по смерти ее таились;

пропали бумаги ее; года через четыре они обнаружились в "Нижегородском

листке"; метранпаж передал А. П. Мельникову эти "перлы"; не зная, что делать

с таким "наследством", он прислал Э. К. Метнеру ворох ее бумаг; тот принес

его мне; мы, не зная, куда девать это все, передали Морозовой; последняя -

Булгакову; он и напечатал "бред" Шмидт.

О Шмидт впервые слышу я, вероятно, еще в 900 году; ее "ересь" - основа

пародии, изображенной в "Симфонии", с тою лишь разницей, что "облаченная в

солнце жена" у меня - молодая красавица, а не старушка весьма неприятного

вида.

Уже в сентябре я читаю "Симфонию" у Соловьевых в присутствии "Сены" (П.

С. Соловьевой); М. С, взявши рукопись, передает ее Брюсову; Брюсов ему

отвечает письмом:34 де "поэма" прекрасна; ее "Скорпион" напечатает, но у

издательства ряд обязательств: книг, намеченных к печати; денег - нет; надо

ждать; это - жаль; "Скорпион" дал бы марку свою, если б кто-нибудь книгу

решился печатать сейчас же.

Тогда М. С. сам решает напечатать "Симфонию", под "скорпионовской"

маркой;35 обложка придумана мною; "Симфонию" сдали в набор, псевдонима же не

было; мне, как студенту, нельзя было, ради отца, появиться в печати

Бугаевым, и я придумываю псевдоним: "Буревой".

- "Скажут - Бори вой!" - иронизировал М. С; и тут же придумал он:

"Белый".

А я уж - за третьей "Симфонией"; в гистологической чайной пишу ее,

бросивши лабораторию; к весне - готова;36 я ею недоволен: не мускульна

форма; мне нужны: седло, воздух37, поле и лошадь.

Поздней изменился мой летний, пленительный быт: полевой, верховой; он

давал мне натуру "Симфоний" иль - взлет; позднее и сам я, отяжелев, седло

бросил; жил в Дедове, в Московской губернии, в лесной природе - не в

Тульской губернии, где в час склонения солнца я всегда садился на лошадь.

В те годы не прибегал я к поводам; по знаку ноги начинал мой Пегас то

галопировать, то идти рысью; по знаку ноги - останавливался точно вкопанный,

пока я вглядывался в облака, в небо, в нивы; меня волновали оттенки

воздушных течений; "мистический" стиль описания поля, ветров, облаков - итог

тщательного изучения оттенков и переживание всех колебаний барометра. Много

раз спрашивали:

- "Расскажите, откуда особенность атмосферы в ваших "Симфониях", в

ваших стихах?"

Ответ - точен: особенности ее - поездка верхом с шести до восьми с

половиной в ландшафте без контуров, где земля - падает под ноги лошади, где

ее - нет; купол неба и облачность, быстро меняющая очертания, - предмет

наблюдений; - отсюда - "небесность" стихов и "Симфоний", плюс нива, которой

волна разбивается в ноги, когда всадник мчится, испытывая свой полет как

летенье навстречу предметов; движеньем ноги остановлена лошадь; вон - контур

далекой дрофы, пылевая, закатная дымка: натура ландшафта в районе между

Новосилем, Ельцом и Ефремовом, плюс еще - чувство полета, галопа; седло было

креслом: поводьев, стремян не касался я; стол - записная книжонка,

положенная на ладонь; я - то несся в полях, то слетал в водотеки овражные; я

изучал верч предметов и пляску рельефа; метафоры - итоги взгляда; когда я

писал, будто "месяц - сквозной одуванчик"38, то я - не выдумывал: влажная

ночь дает блеск ореола настолько отчетливо, что образуется белый, сияющий

пух: одуванчика; пух тот сдувается: при набегающем облачке.

Мог провираться в подборе метафор; но с каждою мучился долго, ее

подбирая, чтоб отобразила предмет, преломленный условиями освещения, месяца,

часа; бывало, в итоге поездки - пять фраз; я был натуралистом - в эффекте,

не в том, что его вызывает; и кроме того: как художник я был "пленэрист".

Сеть солнечных пятен, слагающаяся меж листьев, охваченных ветром,

являла в условиях дня мне "воздушных гепардов"; и вот "золотые гепарды... из

солнечных... углей, шаталися": в листьях; изысканность - от на-блюденности;

она - не выдумка; она - конструкция опыта видеть: "летели гепарды,

вырезанные в зелени пятнами света" ["Кубок метелей", стр. 104] в глазах

амазонки, несущейся вскачь: чрез кустарник; коль вы никогда не скакали в

кустах иль, скача, не разглядывали сочетанье из листьев и солнечных пятен,

то вам приведенная фраза покажется, может быть, чепухой.

- "Вы учились бы видеть природу: не по воспоминаниям о ней, а на ней

самой; в книжках моих жалкие опыты зарисовки с натуры; метафоры мои -

позднейшая обработка глазных впечатлений; может, она неудачна, но она

обработка: действительно увиденного!"

Выходя из прокуренной комнаты, один мой приятель из неокантианцев искал

лишь плевательницу, сетуя, что их нет и что он привык к городскому комфорту.

Так что образы моих "Симфоний" - натура полей: в глазе всадника.

Точно такое ж условие возникновения моих трех "Симфоний" - концерт

симфонический, неукоснительно мной посещаемый в эту эпоху;40 здесь, в зале

Колонном и в консерватории, я проходил музыкальный свой класс на симфониях

Шумана, Шуберта, Гайдна, Бетховена, Моцарта; здесь я знакомился с Генделем,

Глюком и Бахом; здесь переживал я Чайковского, Вагнера, Брамса, Сен-Санса и

скольких; здесь первые произведения Скрябина выслушал.

Помнится круг посетителей, - тот же в годах: вот Танеев, рассеянный, с

нотами; Бубек, профессор, властный и бритый; Рахманинов, Скрябин, Игумнов,

А. Б. Гольденвейзер; вот критики: Кругликов, Энгель, Кашкин; меломаны:

старуха Лясковская, доктор Попов, Каблуков, математик Егоров, Булдин; вот -

профессор Марковников, Нос (адвокат); вот графиня Толстая кого-то лорнирует;

с ней - семнадцатилетняя девочка в черненьком платьице - "Саша" Толстая;

Волконский Г. Д. пробирается; вон и Петров, часовщик; буржуазия - в первых

рядах: Вос-трякова, Морозовы, Щукина, неврастенический фат Бостанжогло.

Весь зал точно свой41. Здесь и импульс - к "Симфониям".


В ТЕНЕТАХ СВЕТА


Мне квартира М. С. Соловьева явилась как форточка в жизнь; в нашей не

было сверстников; появлявшиеся профессора появлялись к отцу; я сидел перед

ними немой; у М. С. Соловьева - меня теребили, ко мне обращались, со мною

считались; язык я обрел только здесь; только здесь научился отстаивать

взгляды; и даже - иметь их.

- "Вы как полагаете, Боря?" - ко мне обращались С. М. и О. М.

- "Боря думает".

- "Боря считает".

Такими словами с 1897 года вплетали меня в разговор; и я стал

"говорун". С 1901 года мой голос, бывало, уже покрывает гостей; Демосфен,

упражнялся в красноречии, камешки в рот набирал;42 мне и школою, и трибуною

красноречия стал круглый стол соловьевской гостиной. И кроме того: в нашем

доме круг лиц собиравшихся однообразен был: родственники матери, профессора:

математики да естественники; у Соловьевых я видел людей, принадлежащих к

разнообразным кругам общества.

Вот высокий, тяжелый, седобородый Огнев, Иван Фло-рович, со своею

багровой супругой, толстою очень и злой на меня тоже - "очень" (за выход

"Симфонии"). Иван Флорович, выпучив над столом голубое огромное око, с

причмоком рассказывает чудеса, наблюденные им в микроскопе; в ту пору он,

проникнутый неовитализмом, увидел вместе с академиком Фаминцыным и

приват-доцентом Фауссеком жизнь особого рода в делениях и других

отправлениях клетки; я с Фаминцыным был знаком; и читал виталистические

фельетоны Фауссека в "Новом времени". Мне не говорила нисколько

реставрированная натурфилософия виталистов-биологов; я был в биологии

механицистом, к удивлению М. С. Соловьева.

- "Как же, Боря, можете вы с таким легкомыслием относиться к словам

Ивана Флоровича?" - после ухода Ивана Флоровича пристает ко мне Ольга

Михайловна.

- "Не с этого угла разрешаются проблемы жизни". Причмоки Огнева за

чаем меня раздражали; М. С. на причмоки клевал; возвращаяся от Огневых,

докладывал он:

- "Плазма живая..."

- "Иван Флорыч рассказывал чудеса".

Иван Флорович, лютый враг молодых символистов, глядел на меня

исподлобья; багроволицая, желтоволосая супруга его, - та так и пылала

позднее при виде меня; ее пылающее лицо, на меня устремленное из сюртучков и

дамских причесок, - обычное впечатление заседаний; меня подмывало,

почтительно к ней подойдя, вдруг под нос самый выставить фигу; и думалось:

"Как не устанет она эдак злиться? Ведь ей же при этой комплекции даже

опасно пылать".

Но пылала она.

Не пылал ни в каком отношении сын ее, "Саша" Огнев, тот, которого

некогда мы аннексировали в нашу детскую труппу: на роли статистов; блондин,

очень вялый и бледный, он вырос: студент; он остался статистом, но - в хоре

"передовом"; статист "передового хора" сынков, он со знанием дела, но вяло,

но бледно, в годах все докладывал: естествознание без философии ограничивает

кругозор; философия без естествознания суживает; все - так: говорил с

досадной дельностью; говорил так, как принято; "передовые" сынки всего

мира - Германии, Англии, России и Франции - говорили так именно: слово в

слово!

По годам сопровождает меня голос "молодого" Огнева - студента,

оставленного при университете, доцента, потом, кажется, что и профессора:

- "Естествознание без философии ограничивает кругозор!"

- "Философия без естествознания суживает". И слышалось:

- "Огнев правильно полагает".

- "Положения молодого Огнева!"

- "Огнев".

Потом прибавлялось:

- "Огнев опять говорил: то же самое".

- "Соединял философию с естествознанием?"

- "Соединял".

Браво, Огнев, п-р-а-в-и-л-ь-н-о!

И уже когда - который - дописывался книжный шкаф, трактовавший все тот

же почтенный вопрос "молодого" Огнева, "молодой" Огнев продолжал то, что

"молодой" Огнев говорил три года назад.

Что же - великое в малом, должно быть?

Появлялась за чайным столом Соловьевых тонкая, нервно реагирующая на

все вопросы и тонко оценивающая все вопросы голубоокая дочка Герье, Елена

Владимировна; она пригубливала чай, реагировала интонацией лица и голоса на

мнения, ставила чашечку; и - "понимала"; Ольга Михайловна отзывалась о ней:

- "Нервная Леля Герье".

- "Чуткая девушка".

- "Все понимает".

Появлялась сестрица Лопатина, бледная, тонкая, умная; и тоже - нервно

реагировала на все вопросы; и Ольга Михайловна отзывалась о ней:

- "Нервная Катя Лопатина".

- "Чуткая девушка".

- "Все понимает". Появлялись Таня Попова и Сена Попова, - опять-таки

умные, чуткие, тонкие, бледные; и опять-таки - все понимали; реагировали:

Сена - пригубливанием чашечки с ироническим поджимом губ; Таня -

пригубливанием чашечки с расширением синих глаз; поджим - от пониманья;

расшир - от пере-перепонимания; тоже бледная, тоже нервная, тоже все

понимающая, появлялась Марья Сергеевна Безобразова, сестра М. С. Соловьева;

и все понимала: еще более даже, - чем другие.

А Душа У *** 43, всех тоньше, всех костлявее, всех бледней, - та

кривилась лишь от просто пере-про-пере...: как поперхнулась раз пониманьем и

тонкостью, так и осталась.

И я думал:

"Откуда сие?"

Точно отверзлись хляби какие-то, а не двери квартирки; и хлынули

бледные, тонкие, вялые, хрупкие интеллигентные дамы и девы в эту квартиру:

точно XII, а не XX век стукнул.

Или бледные девы Мориса Метерлинка воплотились внезапно?

Все чаще являлась за чайным столом Поликсена (сестра Михаила

Сергеевича), напоминая чем-то философа, Владимира Соловьева, - но без

философии, без искр смеха, без сверка глаз, без бороды и усов, но - в

сапогах, как он; басила, как он; стриженая, с нездорово надутым лицом и с

напуками глаз, нездоровыми тоже: такие напуки бывают у тех, кто страдает

базедовой болезнью; худая, высокая, черноволосая, толстогубая, точно нарочно

скрипела она сапогами, точно силилась себя вздуть до... матерого разбойника

с большой дороги; и отзывалась на разговор, подчеркивая отрывистым, точно

лаем, смешное:

- "Ха, ха!"

И - молчок; и опять:

- "Ха, ха!" И - молчок.

Если не реагировали на подерг иронический ее черной бровищи, то вдруг

надувала обиженно толстые губы свои и молчала, и впитывала слова других,

реагируя глухими, короткими, ничего не говорящими фразами; и, простя

неведомую обиду, гоготала глухим, басовым своим хохотом. Второе, испорченное

опечатками переиздание знаменитого своего брата-философа!

Больным, ущемленным своим самолюбием вспучивалась из-за грубых мужичьих

сапог; когда "Сена" входила, то все начинало кривиться мне: неосязаемым

бредом; она приносила с собою из Петербурга запах дегтя, корицы,