Xiii. Человек меняет вехи: заметки на полях Парижская ситуация и начало сменовеховства

Вид материалаДокументы

Содержание


Семейный кризис?
Цыганский романс
Переезд в Берлин и «Накануне»
Подобный материал:
1   2   3   4   5

«Обращение» Толстого. В мае 1921 года в Париж негласным послом новой, большевистской культуры приехал Эренбург. Бывшие друзья встретились – эта встреча многократно описана в разнообразных мемуарах. У Эренбурга сказано:

Бунин, с которым я встретился у Толстого, не захотел со мной разговаривать, а милейший Алексей Николаевич растерянно и ласково ворчал: «Ты, Илья, там набрался ерунды...» Как только я говорил, что выехал с советским паспортом, эмигранты отворачивались, одни возмущенные, другие с опаской35.

У пасынка Толстого, Ф. Ф. Волькенштейна (Крандиевского), говорится об этом так:

Эренбург обедал у нас и рассказывал про теперешнюю Москву во влюбленном и романтическом тоне. После его ухода отчим (А. Н. Толстой) сказал маме:

– Он, наверное, большевик.

На другой день нам стало известно, что французские власти предложили Эренбургу в 24 часа покинуть Францию.

– Я тебе говорил! – сказал отчим маме36.

То же самое событие описывается, однако, несколько иначе в очерке А. Ветлугина «Последняя метель»:

Теперь человек в огромной шляпе взял новое комиссионное поручение – поссорить зарубежных писателей с писателями, оставшимися там, за великой китайской стеной. С той же старательностью, с теми же нанятыми слезами, под ходульными косноязычными заголовками, изобретая никогда не сказанные слова, выдергивая отдельные двусмысленные пассажи, он плачет, вопит, бьет себе в грудь. В 1917 он молился о спасении России от большевиков, теперь он хочет, но не смеет, пытается, – но виляет, – молиться о спасении большевиков от России...

«... Метро – величайшее изобретение западной цивилизации. Все это я любил, все это было мне близко и дорого, но все это гниет, зреет в России суровая культура» и т. п. – с кривляньями, с истерикой, засыпая пеплом собственную грудь, чужой ковер, лицо собеседника, гнусавил он в Париже на квартире у одного здорового писателя.. Писатель теперь ходит по знакомым и спрашивает: нельзя ли без Ильи Эренбурга?37

Ветлугин, очевидно, знал Эренбурга еще в Москве, но возможно, имел случай ближе познакомиться с ним во время совместной работы в Ростовском Осваге. Нет ни малейшего сомнения, что «здоровый38 писатель», здесь описанный, – это Толстой, с которым Ветлугин сотрудничал в «Общем деле» Бурцева. Им, как мы увидим далее, еще предстояло сблизиться на общей почве сменовеховства. Итак, согласно Ветлугину, тогда, в конце мая 1921-го Толстому не понравился новый тон Эренбурга, причем не понравился гораздо больше, чем то, как это передается в мемуарах последнего. Но Ветлугин не присутствовал на этом вечере у Толстых; не сгущает ли он краски, подгоняя поведение Толстого под удобное ему истолкование? Может быть и сам Толстой постфактум несколько сдвинул акценты в своих рассказах об этом визите?

Вера Бунина совершенно иначе описывает встречу Толстых с Эренбургом. По ее ощущению, Толстые обрадовались ему, они вовсе не были шокированы, наоборот, находились – особенно Крандиевская – под большим впечатлением от его рассказов. Получается, что правильнее всех запечатлел этот эпизод чуткий и умный пасынок Толстого, Ф.Ф. Волькенштейн (Крандиевский). Толстой сперва проникся прежней любовью и сочувствием к Эренбургу, а потом уже начал размышлять о том, с какой позиции тот теперь выступает.

Бунина записала 27 апреля (10 мая) 1921 г. :

Вечер мы провели с Эренбургом. Вид у него стал лучше. он возмужал. Кроме нас, был приглашен только Ландау (т.е. Алданов – Е.Т.). Сначала Эренбург рассказывал все спокойным повествовательным тоном. Неожиданно пришел Бальмонт, который тотчас же сцепился с ним.

Бальмонт: У большевиков во всем ложь!<…>

Очень трудно восстановить ход спора между Бальмонтом и Эренбургом, да это и не важно. Важно то, что Эренбург приемлет большевиков. Старается все время указывать на то, что они делают хорошее, обходит молчанием вопиющее. Так он утверждал, что детские приюты поставлены теперь лучше, чем раньше. – В Одессе было другое, да и не погибла бы дочь Марины Цветаевой, если бы было все так, как он говорит. Белых он ненавидит. По его словам, офицеры остались после Врангеля в Крыму главным образом потому, что сочувствовали большевикам, и Бэлла Кун расстрелял их только по недоразумению<…>39

У Буниной явление Эренбурга в новой роли вызывает бесчисленные вопросы:

Почему же, если так там хорошо, он уехал за границу? И окуда у него столько денег, ведь в Москву он явился без штанов в полном смысле слова? Неужели скопил за 5 месяцев? И как его выпустили? Все это очень странно…<…>

Он очень хвалил Есенина. превозносил Белого. <…> Потом он читал свои стихи. <…> Писать он стал иначе. А читает все так же омерзительно. Толстые от стихов в восторге, да и он сам, видимо, не вызывает у них отрицательного отношения.

Итак, Толстые рады гостю и в восторге от стихов. Вере все это не нравится, и она подозревает хозяев вечера в неискренности:

<…> Вообще, Толстые делят людей на нужных и ненужных, и нужных оберегают от мнимых соперников40.

Смысл этой ревнивой реплики явно в том, что новый Эренбург показался Толстым нужным человеком – нужнее, чем Бунин. Справедлива ли такая оценка? Или Бунину вспомнилось старое, весны 1918 г., соперничество с Эренбургом за Толстого?

Пытаясь восстановить обстоятельства втягивания Толстого в сменовеховское движение, нельзя пройти и мимо известного эпизода в мемуарах Дон-Аминадо, где рассказывается о том, как в мае 1921 г. Ключников читал свою пьесу «Единый куст»41 в присутствии Бунина, Куприна, Толстого, Алданова, Эренбурга, Ветлугина и самого мемуариста, и о том, как бурно отреагировал на нее Толстой:

Больше всех кипятился и волновался Толстой, который доказывал, что Ключников совершенно прав, что дело не в пьесе которая сама по себе бездарна, как ржавый гвоздь, а дело в идее, в руководящей мысли.

Ибо пора подумать, орал он на всю улицу, что так дальше жить нельзя, и что даже Бальмонт, который только что приехал из России, уверяет, что там веет суровым духом отказа и тяжкого, в муках рождающегося строительства, а здесь, на Западе, одна гниль, безнадежный, узколобый материализм и полное разложение...42

Однако, как мы уже убедились, Бальмонт, покинувший Россию не «только что», а предыдущим летом, в действительности не восхвалял суровый дух строительства – это делал Эренбург, только что приехавший из России, – а по мере сил его опровергал. Если верить Дон-Аминадо, Толстой по дороге домой после чтения пьесы бурно пытался выразить именно те идеи, которые проповедовал Эренбург, о суровой культуре отказа и гибели гнилого Запада – но приписывал их Бальмонту. Он явно отводил внимание от роли Эренбурга в своем «прозрении».

Это подтверждает наше предположение, что для Толстого его встреча с Эренбургом и погружение в идеологию сменовеховства – единый процесс.

Семейный кризис?

Но несомненно было и что-то другое, какой-то личный разлад. Толстой был среди людей, Наталья Васильевна, занимавшаяся домом и детьми, видимо, чувствовала себя заброшенной – и окружила себя поклонниками. Мой отец вспоминал, что одного из них, бывшего актера МХТ, настолько привыкли видеть сопровождающим ее с младшим сыном на прогулках, что принимали его за отца Никиты. В. Н. Бунина пишет, что Крандиевскую пьянил успех, что в начале 1921 г. имели место размолвки и ссоры ее с Толстым:

23 янв./5 февраля.

<…>Вчера был Толстой. Пришел расстроенный. Я спросила, не случилось ли что? Нет, ничего. <…>в конце концов, он развеселился, хотя перед уходом я опять заметила у него блеск ужаса в глазах. Сегодня была Наташа и рассказала, что вчера они поссорились: был день ее рождения, а Алеша не поздравил ее и весь день его не было дома<…> Обедала она с Балавинским43, ужинала со Шполянским. <…>Наташа похорошела, ее пьянит успех. <…>Есть муж, заботящийся о хлебе насущном, не мучающий ее ревностью.44


За год до того Бунин ездил с Крандиевской в Дьепп – искать виллу для обеих семей на лето. Но, записала Вера, «вкусы у них расходятся. Да и мне кажется, что с Толстыми нам будет трудно жить»45. Наверно, легкомысленное отношение обоих к семейной жизни пугало Буниных – об этом говорит в своей книге о Бунине О. Михайлов, очевидно, читавший дневники в подлиннике, без бессмысленных и беспощадных купюр.46 И в 1921 г. Бунины не откликаются на призыв Толстого присоединиться к ним в Камбе, а предпочитают поселиться в Висбадене с Мережковскими. На фоне любовных драм, которые потом разыграются в Грассе, Бунины-моралисты выглядят забавно.

Итак, Наталья Васильевна была глубоко недовольна собой. Мы с удивлением читаем в дневнике Буниных, что именно Крандиевская (видимо, терзавшаяся мыслями о своих родителях и сестре, оставленных в Москве и бедствующих), первая вняла проповеди Эренбурга о том, что в России творится новая культура, и жить надо там: она, несомненно, и толкала Толстого к возвращению:

Когда, уходя, я сказала Наташе, что Эренбург рисует жизнь в России не так, как есть, она вдруг громко стала говорить:

– Нет, лучше быть в России, мы здесь живем Бог знает как, а там жизнь настоящая. Если бы я была там, я помогала бы своим родителям таскать кули. А тут мы все погибаем в разврате, в роскоши.

Я возразила – живем мы здесь в работе, какая уж там роскошь!47

Бунины на этот счет имели весьма неодобрительное мнение: «То, что говорит Эренбург, душа принять не может», – сказал Иван Алексеевич. Ему вторит Вера: «А Толстые этого не понимают… И Наташины тирады насчет подлой жизни здесь очень противны. Кто им велит здесь вести такую жизнь, какую они ведут?»48


О недовольстве собой Крандиевской — и о горечи, с которой эта молодая женщина переживала свою невстроенность в окружающую ее художественную жизнь — можно заключить и из ее неоконченной поэмы «Дорога на Моэлан» (писалась в 1921 г., была дописана в 1956 г.), полной ностальгии по творчеству, неверия в себя и зависти к тем, кто сумел реализовать себя:

Всю мишуру настало время сбросить

На этом диком, голом берегу...

К столу избранников меня не просят….49

Героиня с жадностью глядит на полнокровную, раскрепощенную жизнь французской интеллигенции, и задумывается о возможности для себя любви. Однако, поэма посвящена ее отказу от этого соблазна :

Я слишком замужем. И наконец,

Я слишком у иронии во власти

На этом фоне стихи Крандиевской, описывающие следующее лето, 1921 г., проведенное в Камбе близ Бордо, в имении Земгора, полны пробуждающейся энергии – это, может быть, лучшие ее стихи. Несомненно, за ними сильное чувство, от них идет дух того самого своеволия, который Толстой так любовно и боязливо изображал в своей романной Даше. Героиня напоминает о своем буйном нраве:

Мне воли не давай. Как дикую козу,

Держи на привязи бунтующее сердце.

Чтобы стегать меня — сломай в полях лозу,

Чтобы кормить меня — дай трав острее перца.

Веревку у колен затягивай узлом,

Не то, неровен час, взмахнут мои копытца

И золотом сверкнут. И в небо напролом...

Прости, любовь!.. Ты будешь сердцу сниться...


Июль 1921. Камб. 50


Сюжет этой маленькой стихотворной новеллы продуман автором до деталей. Встреча любящих запоздала и поэтому видимо бесперспективна. Но скрытая, подавленная, невозможная любовь, тем не менее, мучительно прорастает и грозит роковыми последствиями:

ГАДАНЬЕ


Горит свеча. Ложатся карты.

Смущенных глаз не подниму.

Прижму, как мальчик древней Спарты,

Лисицу к сердцу моему.


Меж черных пик девяткой красной,

Упавшей дерзко с высоты,

Как запоздало, как напрасно

Моей судьбе предсказан ты!


На краткий миг, на миг единый

Скрестили карты два пути.

А путь наш длинный, длинный, длинный,

И жизнь торопит нас идти.


Чуть запылав, остынут угли,

И стороной пройдет гроза...

Зачем же веще, как хоругви.

Четыре падают туза?


Июль 1921. Камб. 51


Следует двойчатка стихотворений о грехопадении – озорное первое, радостно и дико приветствующее соблазн, и удивительное, трагическое второе:

Такое яблоко в саду

Смущало бедную праматерь,

А я, — как мимо я пройду?

Прости обеих нас, создатель!


Желтей турецких янтарей

Его сторонка теневая,

Зато другая — огневая,

Как розан вятских кустарей.


Сорву. Ужель сильней запрет

Веселой радости звериной?

А если выглянет сосед —

Я поделюсь с ним половиной.


Сентябрь 1921. Камб. 52


Яблоко, протянутое Еве,

Было вкуса — меди, соли, желчи,

Запаха — земли и диких плевел.

Цвета — бузины и ягод волчьих.


Яд слюною пенной и зловонной

Рот обжег праматери, и новью

Побежал по жилам воспаленным

И в обиде божьей назван — кровью.


Июль 1921. Камб. 53


Вместо финала – печальный постскриптум, написанный той же осенью в Берлине: влюбленные разлучены, с ним другая, – это брак:

ЦЫГАНСКИЙ РОМАНС


Недаром пела нам гитара

О роковой, о нежной встрече.

Опять сияньем и угаром

Цыганский голос давит плечи.


Глядеть на милое лицо

Твое, ах, лучше бы не надо.

Другое на руке кольцо,

И новый голос плачет рядом.


Но тот же ты, и та же я,

Пускай полжизни бури взрыли.

Ах, ты да я... Ах, ты да я...

Мы ничему не изменили.


Ноябрь 1921. Берлин. 54


Кто стоит за этими стихами? Цыганистый красавец с гитарой Михаил Бакунин55, один из управителей камбского имения, о котором вскользь упоминает Крандиевская в главе «Лето в Камбе»? Не испугался ли Толстой, что продолжение парижской жизни может, помимо всего прочего, еще и угрожать его браку?

Этот подспудно пульсирующий сюжет окрашивает в неожиданные цвета известный эпизод воспоминаний Крандиевской, рассказывающий о семейной ссоре, сопровождавшей чтение ей заключительных глав «Хождения по мукам» (см. выше, в гл. «Конец романа»). Наверняка эмоциональный фон ссоры был связан с напряжением, в то время неминуемым между супругами. Мы до сих пор не знаем ничего о любовной жизни Толстого в Париже, кроме того, что Крандиевская недовольна была жизнью, которую они вели — то есть, которую он ей навязал. Вполне возможно поэтому, что Толстой, вернувшийся из Парижа и привезший оттуда некий «случайный», то есть только что сымпровизированный, неизвестный ей конец, вызвал ее двойную ревность — женскую и литературную. Я предположила выше, что драматизм этой семейной сцены отражал травматическое решение Толстого — отказаться от окончания романа Октябрьским переворотом.

Переезд в Берлин и «Накануне». Мы все еще не знаем точно, как было принято решение. Несмотря на многократное цитирование нижеприведенного письма Толстого жене, непонятно, с кем вел переговоры Толстой и что ему было обещано:

Жизнь сдвинулась с мервой точки. В знакомых салонах по этому поводу переполох. Это весело. Я сжигаю все позади себя, — надо родиться снова. Моя работа требует немедленных решений. Ты понимаешь категорический смысл этих слов? Возвращайся. Ликвидируй квартиру. Едем в Берлин, а если хочешь, то и дальше. 56


Работа требовала немедленных решений, очевидно, в том самом смысле, что «все стало неясным» и Толстому нужно было укрепиться на той или иной отчетливой платформе, чтобы продолжать начатые литературные проекты. Интересно здесь выражение «если хочешь, то и дальше», подтверждающее версию о Крандиевской как движущей силе поступка Толстого.

(Совершенно, однако, не известно, не направлял ли ее эмоции и желания кто-то посторонний, например старик С.А.Скирмунт57, традиционно близкий ее родителям и наверняка занявший ее сторону в предполагаемом семейном конфликте. Скирмунт, когда-то крупно поддержавший большевиков и вскоре разорившийся, переехал еще до войны в Париж и стал успешным парижским предпринимателем; степень его тогдашней независимости от большевиков также совершенно не известна).

В конце октября Толстые выезжают из Парижа, едут медленно. задерживаясь для отдыха в пути. В начале ноября они в Берлине. Приехав с семьей, Толстой снимает две комнаты в пансионе на Курфюрстендамм, но вскоре отправляет жену с детьми во Фрейбург (в курортном маленьком городке жизнь не в сезон была дешева), а сам отправляется в Мюнхен — заключать договоры на перевод своих книг и работать с переводчиком, А. Элиасбергом. Никто и никогда не задавал вопроса, почему Толстые несколько первых берлинских месяцев прожили на два дома. Это могли быть соображения денежные: уезжали они в стесненных обстоятельствах, набрав долгов. Толстой возлагал какие-то надежды на доход с пьесы «Любовь – книга золотая», которую весною 1922 г. должны были поставить в Париже в престижнейшем театре «Старая голубятня». Кроме этого, надеяться было не на что.

Есть мнение, что Толстой имел случай пересечься в Берлине с недавно поселившимся неподалеку, тоже на Курфюрстендамм, Горьким, проведшим в Берлине ноябрь – до своего отъезда в Швейцарию в санаторий.58 С другой стороны, Н. Примочкина считает, что это предположение основано на ошибочных датировках.59

Мы мало знаем об этих первых берлинских месяцах, кроме того, что в ноябре 1921 г. Толстой участвует в организации берлинского Дома искусств. Ноябрем датировано очень важное, программное стихотворение Крандиевской, из которого явствует, что, несмотря на евангельскую риторику в адрес русской революции, никакого энтузиазма по поводу возвращения в Россию на тот момент у Толстых не наблюдалось. Стихи эти отразили семейную утрату – потерю грудного ребенка сестрой Наталии Надеждой Васильевной Крандиевской, остававшейся, как мы помним, в голодной Москве. Стихи проникнуты страхом перед собственным будущим, поставленным теперь в зависимость от того страшного и нового, что творилось в России:


Не голубые голуби

Спускаются на проруби

Второго Иордана.


Слетает вниз метелица,

Колючим вихрем стелется,

Свивает венчик льдяный.


И рамена Крестителя

Доспехами воителя,

Не мехом сжаты ныие.


Горит звезда железная,

Пятиугольной бездною,

Разверстою пустыней.


Над голой кожей зябкою

Лишь ворон черной тряпкою

Взмахнет и отлетает.


Новокрещен морозами,

Дрожит младенчик розовый,

Дрожит и замерзает.


Берлин, ноябрь 1921. 60


Семья Толстого возвращается в Берлин в середине зимы, некоторое время все они помещаются в двух комнатах, а в начале февраля Толстой уезжает в поездку в Ригу, Таллин и Ковно, где выступает с чтением своих новых произведений. Его чтение пьесы «Любовь – книга золотая» имеет успех.

Этот его визит, о котором не упоминалось в толстовских биографиях, подробно отражен в рижской прессе. Газета «Сегодня» сообщала 2 февраля:

В понедельник, 6 февраля, в зале Малой Гильдии, известный писатель гр. Ал. Ник. Толстой выступит с чтением своих произве­де­ний. В программу вечера талантливый беллетрист включит отрывки из своих пьес и повестей, а также ряда неизданных еще рассказов. Последней большой работой писателя был роман «Хождение по мукам», напечатанный в парижских «Современных Записках». Сюда граф Ал. Толстой прибывает из Ковно61.

Седьмого февраля, после вечера, хроника «Сегодня» оповестила читателей:

Вчера утром приехал граф Алексей Толстой. Писатель из Риги проедет в Эстонию, потом в Берлин. Сегодня в нашей газете начнется печатанием предоставленный писателем для нашей газеты ряд очерков А. Толстого. Это – отражение последовательных переживаний в России, на море, в Константинополе и Париже. Общее заглавие очерков: «Четыре картины волшебного фонаря»62.

Петр Пильский не поскупился на похвалы Толстому в своей рецензии:

Какая прелесть тонкой и красивой литературности! Как мягко, без подчеркиваний, легко читает Толстой! Написанная в темные дни русской смуты, вся эта пьеса «Любовь – книга золотая» – светла, как майский день, полна юмора, улыбок, лиризма, вызывает веселый смех, играет всеми радостями искусства63.

Кроме того, его «Касатку» поставили в Рижском русском драматическом театре, где теперь играла Е.Жихарева (с которой они делили первые эмигрантские тяготы на острове Халки) и целый ряд артистов из Малого театра; Толстой встречается с труппой и сам очень удачно в своей пьесе играет Желтухина. Об этой постановке сообщает рецензия «Единственный (Единственный оседлый русский зарубежный театр)» в берлинском журнале «Театр и жизнь» за подписью «Рюбанпре»:

Из всей блестящей, но рассыпанной книги, называвшейся «Российский театр», пока удалось поднять и слепить одну-единственную главу.

Это – русская драма в Риге. <…> и в Риге, уступая требованиям многочисленной публики и артистов, граф Алексей Ник. Толстой совершил довольно редкий в истории современного театра tour de force. Самолично выступил в роли Желтухина в пьесе «Касатка», шедшей в русской драме. «Струсил я, - рассказывает А.Н.Толстой – невероятно. Артисты играют превосходно, ансамбль отличный, все наши либо из Малого, либо из Александринки. Ну, думаю, зарежу и их и себя. Но тут, понимаете, странная штука вышла. Как на войне от робости на проволоку лезешь, так и я струхнул было, зато так постарался, что вышло будто не плохо. Актеры поздравляют, а публика прямо с ума посходила…»По окончании спектакля, на котором присутствовали члены местного правительства и иностранные миссии во главе с графом де-Мартель, состоялся банкет при участии видных представителей русской и латвийской общественности. Поссле речей артиста Муратова, - с достоинством несущего тяжкую особенность представлять русское искусство, — членов учредительного собрания и членов редакций латвийских газет – граф А.Н.Толстой ответил небольшой речью, в которой подчеркнул значение русских актеров за рубежом в эти тяжкие годы64.

Рижская «Сегодня» тогда же напечатала и рассказ Толстого «Четыре картины волшебного фонаря»: «Черный призрак», названный «гл. 1» вышел в № 30 (7.02), 1922; «Картина вторая. Чужой берег» в № 31 (8.02); «Картина третья. Галстучные булавки» (впоследствии «Галстучная булавка») – в № 32 (9.02).


Первый, военный эпизод написан в той поэтике, которая у моего поколения ассоциировалась прежде всего с «Белой гвардией» Булгакова, — созданной, однако, позднее, и как кажется, не без влияния этой вещи Толстого. Бегство через проходные дворы и перелезание в другой двор очень напоминают бегство Турбина. Участие в эпизоде странных «детей подземелья» и легкость, с которой герой принимает обличье «красного», придают рассказу черты сновидения. Это, однако, та самая легкость, которую предстоит развить в себе Толстому в ближайшее время...

В второй «картине», описывающей бурю и кораблекрушение, упоминаются черные начетчики – подчеркивается антисемитская аллюзия из конца первого эпизода. «Ноев ковчег», «черт», которому досталась Россия, кресты мачт над погибшими: вся эта крепкая, несколько избыточная мифопоэтика также предваряет — или программирует — молодого Булгакова.

Эмигрантский эпизод — четвертая картина, «Арменонвилль», — звучит эхом к финалу рассказа «Милосердия», написанного ещё в начале 1918 года; спасшийся герой глядит на танцующих в ресторане под Парижем:

<…>Забвения и мира всем, кто радуется часу жизни. дай, Господи!... Не нам, но этим...А нам – искупления, милосердия...


Под «Четырьмя картинами волшебного фонаря» стоит подпись: «Берлин, декабрь 1921 г.» Толстой как будто ставит точку на своих странствиях. Последний эпизод призывает к отказу от ненависти, к разоружению. Но если вглядеться, требуемая перемена приоритетов – еще глубже: герой задается вопросом, где правда – «здесь» или «там»?

Танцующие, музыка, тополя, закат в тонкой мгле казались ему пронзительно печальными и прекрасными. А там, на другом конце Европы, в этот же час... Боже мой. Боже мой... как в одном сердце могут жить и ненависть и нежность. и кровь и эта музыка? Где же правда, – здесь, или там?

Вначале это понимается как «здесь, где танцуют», или «там, где гибнут», и ответ напрашивается совестливый – нельзя танцевать, когда гибнут братья. Но чувствуется, что смысл уже соскальзывает к чему-то вроде: здесь, на Западе, где забвение и мир, – не может быть правды; правда – там, у нас, где трудно, но где еще живы религиозные ценности: искупление, милосердие; здесь, на Западе, человек измельчал. Сменовеховское мировоззрение уже вызревает на протяжении этого поначалу, казалось бы, антибольшевистского рассказа.

Рижский эпизод упоминается в интереснейшем письме А.Ветлугина к Дон-Аминадо, где выстраивается широкий исторический контекст поступка Толстого. Именно отсюда мы и узнаем о том, что Ветлугин, только что переехавший вслед за Толстым в Берлин, намеревается отправиться в Америку. У Дон-Аминадо в «Поезде на третьем пути» говорится:

Толстые уехали в Берлин.

Ветлугин что-то невнятное промямлил, не то хотел объяснить, не то оправдаться, и последовал за Толстыми.

На прощание сказал, что любят отечество не одни только ретрограды и мракобесы и что любовь—это дар Божий...

— А вы,—закончил он, ища слов и как будто замявшись,—вы еще хуже других, ибо расточаете свой дар исключительно на то, чтоб мракобесие это поэтизировать и, соблазняя, соблазнить, как говорил Сологуб. И все-таки, несмотря на все, я вас люблю... можете верить или не верить, мне это в высокой степени безразлично.

В доказательство непрошеной любви, спустя несколько месяцев, пришло последнее письмо из Берлина.

Помечено оно было февралем 22-го года.

«...хотя вы и считаете меня гнусным перебежчиком и планетарным хамом, но упорно не отвечать на письма еще не значит быть новым Чаадаевым и полнокровным европейцем.

Хочу, чтоб вы знали, что и в моем испепеленном сердце цветут незабудки.

Посылаю вам целый букет.

Издательское бешенство все возрастает.

«Слово» открыло отделение в Москве, на Петровке!..

И, кроме того, переходит на новую орфографию, которую вы так страстно ненавидите.

А.(sic!) С. Ефрон возвращается на родину, где ему возвращена типография. Хлопотал об этом Алексей Максимович Пешков, он же Горький.

«Грани»—издательство проблематичное, настроение правое, но с деньгами у них слабо.

Продаются, однако, и они хорошо, и альманах «Граней» допущен в Россию.

Незабудка номер два: в «Доме искусств» в очередную пятницу были Гессен и... Красин.

После этого А. А. Яблоновский и Саша Черный кажутся ультразубрами.

Тема дня—приезд двух советских знаменитостей, поэта Кусикова и беллетриста Бориса Пильняка.

Оба очень славные ребята, таланты недоказанные, но пить с ними весело, рассказывают много такого, о чем мы и понятия не имеем.

С ними, с Ященко, Толстым и Соколовым-Микитовым65 много и часто пьянствуем.

Воображаю ваше презрение.

Толстой вернулся из Риги в отличном настроении.

Имел огромный успех, сам играл Желтухина в своей «Касатке».

Но дело не в этом, а в том, что Рига — аванпост, а также и трамплин.

Все переговоры ведутся в Риге, а, судя по советской «Летописи литераторов» и по преувеличенному ухаживанью Пильняка,— Толстой по-прежнему любимец публики.

Так что будьте уверены, что продолжение последует... 66


По-видимому, к таинственным переговорам в Риге, упомянутым Ветлугиным, имел отрошение М.Кольцов. Пребывание Кольцова в Риге описывается в посмертном очерке о нем П.Пильского (газета «Сегодня»,1938 г.) О встрече Толстого с Кольцовым говорится и в деле последнего.В своих «признательных показаниях» Кольцов писал, что в начале 1922 г. он около меся работал в газете «Новый путь», издававшемся советским полпредством, и к нему якобы явился Пильский с предложением о сотрудничестве, но они так ни о чем и не договорились. Очевидно, именно Пильский устроил встречу Толстого с Кольцовым (см.: Фрадкин В. Дело Кольцова. М., 1992. С.242).


«Испепелённое сердце» и незабудки в вышеприведенном письме, наверно, — следы увлечения Маяковским, образы из «Облака в штанах»: «пожар сердца» и «это господь нюхает / души моей незабудки». «Слово» – берлинское книгоиздательство, считавшееся правым – его основал И. В. Гессен, издатель «Руля», а одним из редакторов был тот самый С. Ф. Штерн, который до 1920 г. выпускал «Одесский листок»; публиковало оно классиков, научную литературу и «Архив русской революции». «А С. Ефрон» – «а» здесь просто союз – это, очевидно, С. Я. Эфрон, крупнейший и знаменитейший русский издатель. По поводу визита видного большевистского деятеля Л.В. Красина в Дом искусств в странном сочетании с И. В. Гессеном: в феврале 1922 г. именно дома у последнего состоялся вечер Пильняка и Толстого.67 То, что даже правое «Слово» Гессена наводило мосты с Россией, несколько позже дало повод сменовеховцам оспаривать свое исключение из эмигрантского Союза писателей и журналистов68.

стов68.