Дарственный университет американская русистика: вехи историографии последних лет. Советский период антология Самара Издательство «Самарский университет» 2001

Вид материалаДокументы

Содержание


Imperial Russian Foreign Policy
Journal of Modern History
Ред. коллегия
Семь подходов к феномену советской системы
Пер. с англ. С.Каптерева
«осведомление - это альфа и омега нашей работы»
Из циркуляров ЧК, 1920-1921 гг.[1]
I. Надзор за настроениями населения в 1913 и 1920 годах
П. Надзор за настроениями населения в 1915 и 1920 годах
III. Осведомление красное и осведомление белое
IV. Осведомление в России и Европе
V. Осведомление и «государство национальной безопасности»
Пер. с англ. С.Каптерева
Альфред Дж. Рибер'
Устойчивые факторы
Экономическая отсталость.
Уязвимые границы.
Евразийская модель
Поликулыпурное общество.
Маргинальный характер культуры.
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   28

АМЕРИКАНСКИЙ СОВЕТ ПО СОТРУДНИЧЕСТВУ В ОБЛАСТИ ОБРАЗОВАНИЯ И ИЗУЧЕНИЯ ЯЗЫКОВ

САМАРСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ

АМЕРИКАНСКАЯ РУСИСТИКА:

ВЕХИ ИСТОРИОГРАФИИ ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ. СОВЕТСКИЙ ПЕРИОД


Антология

Самара

Издательство «Самарский университет» 2001


УДК 947.084

ББК 63.3(2)7

А617

Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Советский период: Антология / Сост. М.Дэвид-Фокс. Самара: Изд-во «Самарский уни­верситет». 2001.376 с.

ISBN 5-86465-185-0

Публикация этого сборника осуществлена в рамках программы сотруд­ничества с российскими университетами в области общественных наук, осу­ществляемой Американским советом но сотрудничеству в области образова­ния и изучения языков (АСПРЯЛ/АКСЕЛС) при финансовой поддержке Ин­формационного Агентства Соединенных Штатов (USIA).

This publication was made possible by the Russian University Social Science Partnership Program, which is administered by the American Councils for International Education: ACTR/ACCELS and funded by the United States Information Agency.

• Peter Holquist. «"Information is the Alfa and Omega of our Work": Bolshevik Surveillance in its Pan-European Context». Translated from Journal of Modern History 69 (September 1997): 415-450, by permission of the University of Chicago Press.

• Alfred J. Rieber, «Persistent Factors in Russian Foreign Policy: An Interpretive Essay». Translated from ^ Imperial Russian Foreign Policy, ed. Hugh Ragsdale (New York:

Cambridge University Press and Woodrow Wilson Center Press, 1993 Y 315-359, by permission of Cambridge University Press and Woodrow Wilson Center Press.

• Katerina dark, «The Establishment of Soviet Culture». Translated from Chapter 8 of Katerina dark, Petersburg. Crucible of Cultural Revolution (Cambridge: Harvard University Press. 1995), 183-200, 342-346, by permission of Harvard University Press.

• Sheila Fitzpatrick. «Ascribing Class: The Construction of Social Identity in Soviet Russia». Translated from ^ Journal of Modern History 65 (December 1993): 745-770, by permission of the University of Chicago Press.

• David Joravsky, «The Stalinist Mentality and the Higher Learning». Translated from Slavic Review 42 (Winter 1993): 575-600, by permission of the American Association for the Advancement of Slavic Studies.

• Stephen Kotkin, «Speaking Bolshevik». Translated from Chapter 5 of Stephen Kotkin, Magnetic Mountain: Staiinism as a Civilization (Berkeley: University of California Press, 1995): 198-237. 488-515. by permission of the University of California Press.

• Yuri Slezkine, «The USSR as a Communal Apartment, or How a Socialist State Promoted Ethnic Particularism». Translated from Slavic Review 53 (Summer 1994):

414-452. by permission of the American Association for the Advancement of Slavic Studies.

Составитель проф. университета штата Мэриленд Майкл Дэвид-Факс

^ Ред. коллегия: доктор Джордж П. Маджеска, доктор Майкл Дэвид-Факс, доктор

Петр Кабытов, доцент Ольга Леонтьева, директор издательства Людмила Крылова

ISBN 5-86465-185-0 ©Издательство «Самарский университет», 2001 © Дэвид-Фокс М., составление, 2001


П.С.Кабытов, О.Б.Леонтьева

ВВЕДЕНИЕ зенит «прекрасной эпохи»:

СТАЛИНИЗМ ГЛАЗАМИ АМЕРИКАНСКИХ ИСТОрИКОВ

Советский период нашей отечественной истории в застой­ные годы мог оказаться непрозорливому наблюдателю слишком «скучным» объектом для исторического исследо­вания. Но с середины 1980-х годов ситуация резко изменилась: совет­ская история превратилась в неизведанную и загадочную эпоху. Как выяснилось, до сих пор мы знали о ней недостаточно: слишком много было табуированных тем, слишком часто историкам приходилось вос­производить заранее заданные идеологические конструкции, и, когда прежняя мировоззренческая система, основанная на марксистско-ленинских догмах, рухнула, многие «объективные» научные знания на по­верку оказались историческими мифами, сконструированными ради вполне определенных политических целей... Не случайно уже в первые годы перестройки стали раздаваться призывы осмыслить опыт советс­кого периода, «понять, что с нами произошло»; причем эти призывы были чуть ли не главным лозунгом времен перестройки.

В общественном сознании миссию осмысления исторического опы­та XX века взяла на себя литература, большей частью та, что сформи­ровалась еще в недрах советского периода, в традиции осознанного противостояния властям, в чем бы это противостояние ни проявля­лось: от трагического пафоса «Жизни и судьбы» В.Гроссмана до па­родийно-раешной эстетики «Представления» Иосифа Бродского. Но, если русская литература за последние два столетия достигла такой силы и глубины, что смогла бесстрашно освещать самые «погранич­ные» ситуации человеческого бытия, то историку, чтобы достойно выполнить задачу осмысления советской эпохи, необходимо решить ряд методологических проблем, не только проверить, но и, пожалуй, обновить научный инструментарий. (Без выверенной теоретической и методологической рефлексии наше вполне естественное стремление произвести свой суд над уходящей в прошлое эпохой может перерас­ти - и часто перерастает - в новое историческое мифотворчество, столь же безудержное, как и прежнее). И при поиске новых подходов и кон­цептуальных решений интеллектуально плодотворным может оказать­ся обращение к иной традиции научных исследований.

Как не без иронии отмечали в те годы, когда Советский Союз еще существовал, «всем известно, что лучшие места для написания книг по советской истории - это Стэнфорд и Принстон в гораздо большей степени, чем Москва и Ленинград»[1]. Темы, которые у нас находи­лись под идеологическим запретом, в зарубежной исторической на­уке, наоборот, становились предметом исследований; отсутствовал жесткий идеологический догматизм; существовала возможность вес­ти научный диалог с зарубежными коллегами... Но лишь теперь мы можем детально ознакомиться с тем, что было написано по нашей истории «там», сравнить и поразмыслить. Конечно, взгляд со сторо­ны на наше историческое прошлое может шокировать российского читателя непривычностью ракурса, но он будоражит ум историка, за­ставляя обратить внимание на ту проблематику, которая ранее оста­валась в тени нашего исторического сознания.

Настоящее издание представляет собой очередной том антологии работ американских ученых по истории нашей страны - «Американс­кая русистика. Вехи историографии последних лет», задуманной со­вместно историками университета штата Мэриленд (США) и Самар­ского государственного университета. (Первый том антологии, посвя­щенный императорскому периоду российской истории, XVIII - нач. XX вв.. вышел в свет в 2000 г.). Для перевода и публикации на рус­ском языке были выбраны исследования, вышедшие в 1990-е годы, за исключением работы Д.Джоравски, увидевшей свет в 1983 г. Все они уже успели стать классикой в своей отрасли науки или положили на­чало плодотворной дискуссии по тем или иным аспектам советской истории; кроме того, эти исследования наиболее рельефно воплоща­ют особенности современной американской историографии [2].

Статьи, вошедшие в настоящий том антологии, в отличие от пре­дыдущего тома. охватывают достаточно краткий временной период: от 1914 года до конца 30-х гг. XX века. При этом в центре внимания большинства исследователей оказывается проблема «истоков стали­низма» или же сама эпоха «сталинизма», то есть конец 20-х - 30-е гг.

XX века. В истории советского общества, несомненно, именно этому периоду принадлежит ключевая роль: то был зенит «прекрасной эпо­хи», по выражению Бродского; именно тогда сложились социальная структура советского общества и методика управления экономикой и духовной жизнью страны. Составитель антологии - профессор уни­верситета штата Мэриленд Майкл Дэвид-Фокс - умело выстроил сбор­ник. создав впечатление преднамеренного тематического «разделения труда» между его участниками. Так, статья Альфреда Рибера посвя­щена внешней политике России и СССР; Питер Холквист анализиру­ет практику тотального политического надзора за «настроениями» со­ветских граждан; исследование Шейлы Фицпатрик посвящено поли­тике советского государства в отношении общественных классов, а работа Юрия Слезкина - национальной политике в СССР; Дэвид Джоравски рассматривает вопрос о судьбе профессиональной науки в сталинскую эпоху; Катерина Кларк рассказывает о «культурном строительстве» и о судьбе творческой интеллигенции; наконец, Сти­вен Коткин - о самоидентификации советского человека и о рожде­нии особой социальной общности, «советского рабочего класса». Та­ким образом, статьи в совокупности позволяют представить широ­кую панораму советской жизни той эпохи.

Но, констатируя тематическую целостность антологии, можно за­даться вопросом: насколько монолитна антология в концептуальном плане? Выступают ли ее авторы как единомышленники или же при­держиваются различных и даже противоположных подходов? Статьи представляют чрезвычайно удобное поле для такого методологичес­кого сравнения: перед всеми авторами стоит одна и та же теоретичес­кая проблема - вопрос о сущности сталинизма или о месте этого фе­номена в каком-либо более широком историческом контексте.

Статьи А.Рибера и П.Холквиста посвящены развенчанию истори­ческих мифов, сложившихся в общественном сознании. Рибер подвер­гает критике мифы о русской угрозе, которые превалировали в запад­ном сознании с середины XIX века и до конца «холодной войны»; Хол­квист же в качестве отправной точки своего анализа выбирает тот стереотип, который сейчас доминирует в российском сознании: миф о нашей исключительности, об особом, совершенно уникальном исто­рическом пути и предназначении России.

Жанр статьи Альфреда Рибера российский читатель может опре­делить как историософский; хотя следует отметить, что самому иссле­дователю в традиции русской мысли гораздо больше импонирует стро­гий профессионализм П.Н.Милюкова, чем вдохновенная эссеистика Н.А.Бердяева. Энциклопедическая широта проблематики исследова ния выделяет эту работу из всех остальных статей сборника. Рибер видит сквозную линию преемственности в российской внешней поли­тике со времен Московского княжества и до краха СССР. Эта преем­ственность, по мнению историка, объясняется не сознательными уст­ремлениями российских властей всех времен, а существованием «ус­тойчивых геокультурных факторов» - проблем, которые невозможно преодолеть на протяжении жизни нескольких поколений, и которые «не так легко поддаются воздействию политической власти, какой бы всемогущей она себя не считала». В числе таких проблем исследова­тель выделяет относительную экономическую отсталость России по сравнению с ведущими державами мира (что заставляло власть, по­стоянно сознававшую потребность «догнать и перегнать», встраивать в систему российского общества разнообразные инновационные структуры); уязвимые границы государства, опоясанного зонами эт­нических «фронтиров» [3] - переходных, приграничных областей с не­устойчивой политической лояльностью; поликультурный характер общества и государства, состоящих из разнородных этнотерритори-альных блоков (что вынуждало проявлять недюжинную изобретатель­ность в науке властвования); маргинальность русской культуры, рас­простертой, по словам поэтессы Юнны Мориц, «между Блоком и Ха-физом, между Польшей и Китаем», а значит, допускающей выбор лю­бого культурного эталона, любых поведенческих стандартов.

Рибер исходит из той установки, что геополитическое положение России - это наш своеобразный генофонд, определяющий направле­ние политических шагов и в известной степени диктующий методы и способы практических действий любой российской власти, какую бы идеологию эта власть не исповедовала. В конечном итоге, исследова­ние Рибера укрепляет ту идею, опровержение которой ставит своей целью Холквист: идею «Sonderweg» (особого исторического пути) Рос­сии.

Темой исследования Питера Холквиста стала практика политичес­кого надзора за населением СССР: казалось бы, вот идеальный мате­риал, на котором можно показать бесчеловечную сущность режима -и только. Однако Холквист стремится разоблачить миф о том, что подобный надзор, тотальный по своему характеру, был отличитель­ной особенностью именно советского государства. Работа построена на остроумном сочетании методики лонгитюдного и компаративно­го анализа («вертикального» и «горизонтального» исторического сре­за): Холквист доказывает, что методика политического надзора, ко­торую обычно считают чисто большевистским изобретением, была разработана еще в недрах царской России, и что в годы гражданской войны ее активно применяли как красные, так и белые. Исследова­тель предостерегает и от возможной трактовки этих фактов как дово­дов в пользу концепции «особого пути России». Он демонстрирует, что контроль за настроениями населения и стремление конструктив­но воздействовать на эти настроения, - та практика, которая воспри­нимается как специфическая для России или для социалистического строя, - в действительности носила в XX веке более широкий, обще­европейский или даже всемирный характер: что в период между дву­мя мировыми войнами тоталитарные по своей сути мероприятия про­водила и нацистская Германия, и цитадель либерализма - Англия.

Надзор за населением, как подчеркивает исследователь, ни в од­ной из этих стран не был пассивным наблюдением. Он служил целям эффективного управления, а потому носил конструктивный характер:

политическая власть насаждала в обществе определенный «дискурс», те или иные формы самовыражения и самоидентификации, и, таким образом, властный контроль внедрялся в сознание самого человека, в идеале - в сознание каждого подданного. Несомненно, в трактовке этой проблемы определенное влияние на исследование Питера Холк­виста оказала концепция Мишеля Фуко, одного из самых глубоких и бескомпромиссных обличителей современной цивилизации [4]. Холк­вист разделяет убеждение знаменитого философа-структуралиста в том, что определяющей чертой современных государств, разительно отличающей их от «старых режимов», является стремление изменять сознание и мировоззрение подданных, «управлять» людьми, а не про­сто «править» землями. Такое представление о масштабах компетен­ции власти сформировалось задолго до начала XX века; но оно, как показывает Холквист, было институционально закреплено только в ходе первой мировой войны и послевоенного периода, когда все евро­пейские страны перешли к системе «государства национальной безо­пасности» со свойственным ему аппаратом политического контроля. «Надзор за настроениями населения, таким образом, надо понимать не просто как "русский феномен", а как вспомогательную функцию политики современной эпохи (одним из вариантов которой является тоталитаризм)», - так формулирует Холквист свой основной вывод.

Заметим, что в конце работы автор делает примечательную ого­ворку: «То была огромная разница - попасть ли под надзор британс­кой организации ''Массовое наблюдение" или стать объектом наблю­дения со стороны секретных политотделов НКВД». Разница эта, по Холквисту, определялась не методикой надзора и не изначальной зло­козненностью властей, а конструктивным аспектом перевоспитания населения: «Вместо того, чтобы воздействовать на национальные об разования (как входящие в его состав, так и зарубежные) и стремиться к обеспечению национальной безопасности. Советский Союз предпо­читал использовать современную технику управления в отношении классов (как вне своих пределов, так и, особенно, внутри них) для по­строения социализма».

Но тезис, завершающий статью Холквиста, становится исходной точкой для других исследований. Как утверждают следующие участ­ники антологии, Шейла Фицпатрик и Юрий Слезкин, сами понятия «нации» и «класса» в Советском Союзе приобретали свою специфи­ку, настолько яркую, что можно поставить вопрос о том, существова­ли ли в СССР «нации» или «классы» в общепринятом смысле слова.

Работы Шейлы Фицпатрик и Юрия Слезкина роднит общность методологического подхода. Исследователи воспринимают категории «класса» или «национальности» не как отражение объективной реаль­ности, но как наименования общностей, которые существуют в на­шем сознании и нигде более (оба автора придерживаются концепции imaginary societies - «воображенных сообществ» [5]). Если, согласно традиционному позитивистскому и марксистскому подходу, большие человеческие сообщества - нации или классы - существуют «объек­тивно» и лишь «осознаются» людьми с большей или меньшей степе­нью отчетливости («бытие определяет сознание»), то современный ис­торик чаще рассматривает такие сообщества как результат сознатель­ного «конструирования», целенаправленного насаждения в человечес­ких умах определенной групповой идентичности. Обычно таким кон­струированием социальной идентичности занимается интеллектуаль­ная элита общества; власть принимает или отвергает созданные ею конструкции, а народ становится объектом перевоспитания по навя­занным ему стандартам. Эту нетрадиционную (с нашей точки зрения) логику постмодернистской исторической науки необходимо постоян­но иметь в виду при анализе концепций современной зарубежной ис­ториографии.

Как показывает Шейла Фицпатрик, во внутренней политике Со­ветской России 20-30-х гг. причудливо сочетались два несовместимых принципа выделения социальных групп: социально-правовой статус, который можно с легкостью «приписать» тому или иному индивиду, и класс в его марксистском понимании, определяющийся объективно сложившимся отношением людей к средствам производства. Иссле­довательница обращает внимание на следующий исторический пара­докс: после ликвидации частной собственности на средства производ­ства (то есть после исчезновения объективных классовых различий) власть в СССР начинает поиск формальных признаков, по которым можно было бы установить классовую принадлежность индивида. Фицпатрик прослеживает, как в ходе этих поисков возник, развивал­ся и усложнялся своеобразный институт «приписывания к классу» (за­ставляющий вспомнить екатерининскую политику искусственной стра­тификации городских обывателей) и феномен наследственного «клейма классовой принадлежности»; она приходит к выводу, что советское общество в то время структурировалось отнюдь не по Марксу: по­явившиеся после революции социальные группы «выглядели как клас­сы в марксистском смысле этого слова и именно так описывались со­временниками, но более точно их можно было бы охарактеризовать как советские сословия». Показательно, что, пытаясь выразить в эмо­циональном эпитете сущность положения «лишенцев» в сталинском обществе, Шейла Фицпатрик сравнивает их даже не с сословием, а с кастой «неприкасаемых».

Как можно констатировать, тема исторической преемственности в российской истории на страницах работы Фицпатрик получает новое звучание: социальная роль «советских сословий» заставляет исследо­вательницу вспомнить даже не екатерининскую империю, а практику «закрепощения сословий» в допетровские времена. (Отсюда следует интересный методологический вывод: возможно, для адекватного описания советского общества пригоден не только категориальный аппарат современной социологии, но и язык русской «государствен­ной школы» времен Б.Н.Чичерина и А.Д.Градовского?..).

В свою очередь, Юрий Слезкин рассматривает историю советской национальной политики - с момента образования Союза Советских Социалистических Республик и до его распада - как хронику плано­мерного «конструирования» наций, сознательной борьбы большеви­ков за этническое разнообразие и этническую обособленность. «Со­знательной» эту политику можно считать уже потому, подчеркивает автор, что у большевиков, бесспорно, был выбор: сплошная русифи­кация окраин или культивирование местных национальных особен­ностей. «Конструирование» наций осуществлялось тщательно и все­сторонне: власть создавала не только национально-территориальные объединения, «коренную» бюрократию, национальные учебные заве­дения и кадры национальной интеллигенции, но даже языки (искусст­венно сегрегируя наречия и диалекты одного языка, например, сред­неазиатского тюрки), а также культурную традицию и национальную иконографию. Автор приводит примеры Фирдоуси или Навои, кото­рых считали классиками то одной, то другой национальной литера­туры. По мнению Слезкина, власти в своем поведении руководство вались следующим силлогизмом: так как социалистическое содержа­ние доступно представителям угнетенных народов только в нацио­нальной форме, то, чем аккуратнее произведено «национальное раз­межевание», тем прямее дорога к пролетарскому интернационализ­му. (Хотя, конечно, сделанный в 20-30-е гг. выбор в пользу поощре­ния этнического разнообразия можно объяснять самыми разными мо­тивами: от ленинского культуртрегерства до вполне логичного жела­ния местной номенклатуры «выбить» для себя как можно больше но­вых должностей).

При этом оборотной стороной энергичной политики «националь­ного строительства», как считает Слезкин, стала катастрофическая не­удача, которую потерпели власти в создании чисто «советской» иден­тичности. По Слезкину, за столь бурными проявлениями г осударствен-ной «любви» к национальным культурам скрывалась неспособность создать культурную традицию, приемлемую для всех обитателей со­ветской «коммунальной квартиры», «и когда Горбачев избавился от марксистской словесной шелухи, единственным осмысленным сред­ством общения был всем хорошо знакомый язык национализма» [б].

Как мы можем заключить, и Фицпатрик, и Слезкин отмечают ам­бивалентность поведения советской власти: с одной стороны, классы и нации провозглашаются естественными, «онтологически объектив­ными» образованиями, которые не могут быть созданы по человечес­кому произволу; с другой стороны, власть активно «конструирует» их, скрывая, таким образом, истинную логику своего поведения не только от подданных, но и от себя самой. Язык советской идеологии не позволял адекватно описать реалии советской действительности; в таком случае, чтобы вскрыть истинное положение вещей, необходи­мо мастерство историка и скепсис диссидента.

Вопреки мнению Слезкина, следующий участник антологии, Сти­вен Коткин, считает, что советская идентичность была вполне успеш­но сформирована: «В самом деле, - пишет он, - что отчетливо про­сматривается в удивительно мощном новом национальном сознании, развившемся при Сталине, это его советский, а не исключительно рус­ский характер; это то, как чувство принадлежности к Советскому Со­юзу было сплавлено воедино с параллельным, но подчиненным уси­лением этнических или национальных черт: люди считали себя совет­скими гражданами русской, украинской, татарской или узбекской национальности».

Работа Стивена Коткина, вошедшая в настоящее издание, являет­ся главой его монографии «Магнитная гора: Сталинизм как цивилизация», посвященной истории строительства и первого десятилетия работы Магнитогорского металлургического комбината. Здесь пред­ставлено еще одно перспективное направление современной зарубеж­ной науки: «история повседневности». Историк воссоздает текущую жизнь рядовых людей с ее вроде бы незначительными событиями, но это позволяет поднять концептуально важную проблему историчес­кого понимания в философском смысле слова (понять - значит рекон­струировать ментальные структуры эпохи, восстановить внутреннюю логику мышления и самоидентификации людей прошлого). Геогра­фическое название «Магнитная гора» обретает у Коткина перенос­ный смысл: в центре его исследования - вопрос о том, как и почему пирамида сталинского государства, словно магнит, притягивала к себе умы и души людей.

Несомненно, интересна сама методика, которую использует Кот­кин для решения этой задачи, умелое совмещение им нескольких пла­нов исследования. Отметим прежде всего микроисторический уровень: рассказ о ходе какой-либо крупной политической кампании - борьбы за повышение производительности труда или организации «агитаци­онной работы» в цехах - сопровождается у Коткина своеобразными «миниатюрами на полях», информацией о том, как отразилась эта кам­пания на жизни реальных людей. Инженер Кудрявцев, репрессирован­ный за нежелание тратить рабочее время на проведение «бесполезных» профсоюзных собраний; «бежавший» из Магнитогорска стахановец Огородников, которого сам нарком Орджоникидзе лично уговари­вал вернуться; преступник-рецидивист Еркин, успешно, «перевоспи­тавшийся» на строительстве Магнитогорской плотины, - подобные живые штрихи конкретизируют масштабное историческое полотно, создавая эффект личного соприкосновения читателя с «повседневнос­тью» 30-х годов.

В историографической преамбуле к своей работе Коткин конста­тирует, что в западной исторической науке за прошедшие полвека сложились противоречащие друг другу представления о взаимоотно­шениях сталинского режима и его подданных. С 50-х годов (времени, когда методологической основой исследований по советской истории была концепция тоталитарного общества) в западной историографии господствовало мнение, что «лояльность граждан при советском ре­жиме все время была под вопросом» и основывалась лишь на страхе перед репрессивной мощью власти. Эта точка зрения воскресает в за­рубежной историографии в настоящее время, когда историки рассмат­ривают «тактику повседневного выживания» - например, текучесть кадров, прогулы и пьянство - как признаки массового сопротивления сталинизму [7]. С 70-х годов на смену ей пришло убеждение истори­ков так называемой «ревизионистской школы» (поколения «детей», по определению М.Дэвид-Фокса [8]), что широкая народная поддер­жка Сталина и его политики была реальностью, а не пропагандистс­кой иллюзией, поскольку режим выражал по крайней мере некоторые интересы рабочего класса [9].

В этом историографическом диспуте Коткин занимает своего рода «среднюю» позицию: его цель - реконструировать самоидентифика­цию советского рабочего во всей ее возможной парадоксальности и внутренней противоречивости. Источниками для решения этой зада­чи стали материалы заводской многотиражки, где официоз удивитель­ным образом уживался с откровенными рассказами о реальном поло­жении дел; архивные фонды Магнитогорска (особое внимание иссле­дователь обращает на историю конфликтных ситуаций на производ­стве); воспоминания рабочих, собранные для написания истории ком­бината; личные дневники некоторых рабочих и инженеров. (Конеч­но, Коткин учитывает и внешнюю, и внутреннюю цензуру, которой подвергались подобные материалы). На конкретных примерах исто­рик прослеживает, как искусственно созданные категории идеологи­ческого языка становились частью обыденного сознания людей, как внешний контроль перерастал во внутренний самоконтроль, и рядо­вые граждане начинали «говорить по-большевистски» - выражать свои мысли и настроения неким формальным языком. Мотивы, по которым люди того времени учились «говорить по-большевистски», предпола­гает историк, могли поразительным образом переплетаться, не исклю­чая друг друга. Но делалось ли это из страха или же ради осязаемых житейских выгод, или же с искренним энтузиазмом - результат был один:

«Необходимости верить не было. Но было необходимо, тем не менее, демонстрировать, что ты веришь». Не опережая выводов исследовате­ля, с которыми еще предстоит познакомиться читателю, отметим лишь, что Коткин тщательно и с тонким пониманием реконструирует техни­ку повседневного советского «двоемыслия», воскрешающую в памяти знаменитую антиутопию Оруэлла: «Жизнь превращалась в расколотое существование: то одна правда, то другая..., и постепенно у людей раз­вилось чувство опасности от смешивания одной с другой и определен­ная способность переключаться туда и обратно».

Структура властных отношений предстает на страницах этой ра­боты более сложной и гибкой, чем традиционная «тоталитарная» мо­дель. Стивен Коткин исходит из того, что властный контроль не мо­жет быть вездесущим: всегда существует некий зазор между тем, чего хочет добиться государство, и тем, что происходит на самом деле.

Поэтому практика взаимоотношений государства и его подданных, какими бы тоталитарными не были претензии этого государства, не­избежно оборачивается чередой компромиссов; у граждан сохраняет­ся возможность «поторговаться» и заключить сделку с властью при условии, что они не оспаривают основных «правил игры». В таком случае для исследователя логично поставить вопрос: существовала ли подобная тактика повседневных компромиссов во взаимоотношени­ях политической власти с иными социальными группами, или же она применялась лишь по отношению к рабочему классу, официально провозглашенному хозяином нового общества?

«Интеллигенция и власть» - так, в соответствии с веховской тра­дицией, можно было бы определить стержневую тему работ Катери­ны Кларк и Дэвида Джоравски: у Кларк объектом исследования ста­новится взаимодействие партийного руководства и интеллигенции в сфере художественного творчества, у Джоравски - в сфере академи­ческой науки.

Глава из книги Катерины Кларк «Петербург: тигель культурной революции» освещает историю ленинградской творческой интелли­генции середины 1920-х годов. Исследовательница рассматривает эти годы как переломный момент в становлении советской культуры: аван­гардные искания начала 20-х годов еще продолжались, но в пестрой картине культурной жизни уже можно было различить «контуры тех моделей - институциональных, идеологических и эстетических», ко­торые в 1930-е годы станут определяющими признаками культуры «сталинизма». Главным и наиболее тревожным признаком надвига­ющихся перемен Кларк считает то, что в сфере культурной политики тогда развернулся активный поиск эталонов нового, социалистичес­кого искусства, «новых икон. которые могли бы выдержать испыта­ние временем»; то есть в центре внимания Кларк - смена типов куль­туры, хронологически совпавшая с «великим переломом» или «ста­линским термидором» 1928-1932 гг.

Вопрос о сущности социалистического искусства давно уже зани­мал умы ученых-гуманитариев. Обычно исследователи (и в том числе такие безусловно авторитетные эксперты, как Владимир Набоков и Андрей Синявский) воспринимали социалистический реализм как не­кий «большой стиль», который идеально соответствует природе со­циалистического строя и к которому советское искусство тяготело с первых, младенческих своих шагов [10]. Эволюция стиля советского искусства в таком случае зеркально отражала эволюцию общества: как обычно считают искусствоведы и культурологи, для 20-х годов с их азартной ломкой устоявшихся традиций идеально подходило аван­гардное искусство, а канонически застывшие формы социалистичес­кого реализма, утвердившегося с 30-х годов, точно передавали дикта­торскую мощь и официозную тяжеловесность сталинизма [11].

Кларк, вопреки этой точке зрения, не считает, что социалистичес­кое искусство неизбежно должно было соответствовать какому-либо определенному стилю, что у партийных идеологов заранее имелось сколько-нибудь четкое представление о желательных формах социа­листической культуры, или что власть преднамеренно уничтожала именно те модели культуры, которые предоставляли наибольший про­стор для самовыражения интеллигенции. Исследовательница подчер­кивает элементы случайности и противоречивости в выборе эталонов нового социалистического искусства: стилизованный классицизм жи­вописца И.И .Бродского пришелся руководству так же «ко двору», как и выполненный в авангардно-экспериментальной манере фильм С.С.Эйзенштейна «Броненосец "Потемкин"». В вопросах поиска форм новой культуры, как констатирует историк, власть часто попросту шла на поводу у массового вкуса (ведь большинство-то политических ли­деров, за исключением немногочисленных ценителей элитарной куль­туры - Л.Д.Троцкого или А.В.Луначарского, по своим вкусам неда­леко ушли от рядового городского «обывателя»). Кларк подметила забавный парадокс тех лет: «Цемент», эталон соцреалистического ро­мана, угодил массовому вкусу тем, что его главный герой - Глеб Чу-малов - был обрисован не только «в соответствии с иконографией русского былинного богатыря», но и по образу и подобию лихого авантюриста из фильмов Дугласа Фербенкса, невероятно популярных тогда как в США, так и в СССР [12] ... В то же время власть и интел­лигенция выступают на страницах исследования Кларк отнюдь не как непримиримые антагонисты. Их, с точки зрения историка, объединя­ла одна глобальная цель: идея создания последовательно антибуржу­азной культуры и стремление «перевоспитать» зрителя или читателя в соответствии со вновь изобретенными культурными стандартами; разочарованность интеллигенции часто объяснялась лишь тем, что власть выбрала «не то» из предложенных ей моделей новой культуры.

«История культуры - не роман, написанный по канонам социали­стического реализма», - заключает Катерина Кларк; скорее это - хро­ника спонтанного эволюционного развития, где нет заранее извест­ной развязки, и «именно то, что когда-то обеспечило успех эволюци­онных изменений в рамках данного вида, может стать позже причи­ной его гибели».

Непреднамеренность, спонтанность, отсутствие заранее продуман­ной стратегии действий - эти понятия становятся ключевыми и в ра­боте Дэвида Джоравски «Сталинистский менталитет и научное зна­ние». Здесь исследователь выступает в роли критика еще одного рас­хожего исторического мифа: о том, что деспотическое вмешательство в научную жизнь, которое осуществляла власть в эпоху сталинизма, было изначально заложено в самой природе социалистического об­щества или марксистской идеологии. Привлекая обширный материал по истории точных, естественных, гуманитарных наук в СССР, Джо­равски доказывает, что власть, определяя свое отношение к тем или иным научным дисциплинам, руководствовалась скорее конъюнкту­рой момента, чем фундаментальными идеологическими ценностями, и потому ее «генеральная линия» часто напоминала след змеи на пес­ке. Ведь если ученым предписывалось руководствоваться в своих изыс­каниях «странной смесью схоластики и прагматизма», то это означа­ет, что в определенные моменты на первый план выступали сообра­жения идеологической чистоты, а в иное время - соображения прак­тической ценности научных изысканий. И у руководителей, и у под­властных им специалистов оставалось, таким образом, поле для ма­невра; именно историю этих маневров и метаний Джоравски делает смысловым центром своего исследования, описывая их со значитель­ной долей сарказма, но только ли на советские реалии обращен при этом сарказм историка?

Как и статья Холквиста, исследование Джоравски приобретает сравнительно-исторический аспект и перерастает в грустное размыш­ление о судьбе современного мира. «Культ личности» Сталина, по мне­нию историка, был далеко не так важен для судеб советской науки, как «культ технологий», ставший в XX веке определяющей чертой со­временной цивилизации в мировом масштабе. Этот «культ» наглядно проявился в стремлении преобразовать науки о человеке по образу и подобию технических дисциплин, устранив из них ценностные сужде­ния, проблемы морального выбора: выводы науки сводятся «к утвер­ждениям экономистов, что они владеют технологией государственно­го планирования; к утверждениям психологов, что они овладели тех­нологией воспитания детей или контроля над поведением взрослых; к утверждениям врачей, что в их руках - технология предотвращения или лечения болезней». Из сферы гуманитарных наук изгоняется само ощущение человеческой жизни как тайны: взамен воцаряется самодо­вольная уверенность, что главное - разработать эффективную систему управления человеком как одушевленным механизмом. В конеч­ном итоге, заключает Джоравски, мы становимся свидетелями и со участниками трусливой попытки современного человека сбежать от мучительной необходимости делать самостоятельный ценностный выбор... Специфика