Виагра Киев "Київська правда"

Вид материалаДокументы

Содержание


Красный «Арсенал»
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   16
^

Красный «Арсенал»


"Шість днів робітники "Арсеналу" и пролетарі різних районів міста вели безперервні кровопролитні бої. Шість днів безприкладного героїзму... Але сили були нерівні. Увечері 21 січня озвірілі петлюрівці увірвалися на "Арсенал" — почалася дика розправа над його захисниками. Від рук катів загинуло 400 арсенальців, усього ж у місті було розстріляно понад півтори тисячі робітників, революційних солдатів".

("Великий Жовтень і Україна", Київ, Видавництво політичної літератури, 1987 р.).


1.

Ровно в 4.10. Именно. Когда-то так называлась статья в "Труде", наделавшая много шума. Впрочем, Борис Иванович не читал, ему помощник рассказывал, когда еще в заводе работал заместителем генерального по соцкультбыту. Запомнилось время: четыре десять, тогда наш самолет встретился с НЛО, еще до перестройки, никто про такое не писал, переполох страшный, говорят, редактора и цензора с работы сняли, из партии ту-ту! Итак, ровно четыре десять утра, он с газетой садится первый раз на дню на унитаз, почитывает "Киевские гадости", приятели из круглого универсама называют газету "гальюн-тайме". И то правда, в этих новых газетенках можно что угодно вычитать, и ни хрена непонятно. Вот, к примеру, заметка: некто С. зарезал старушку Т. Прямо на скамейке у автобусной остановки в двенадцать часов ночи. За что? Кто она такая, эта бабушка, которую ножиком прикончил негодяй С., он-то сам кто таков, о мотивах ни слова, взяли его на месте преступления — ничего неясно нормальному человеку. И вообще от этих ежедневных расчлененных трупов уже начинает мутить. Прислушался к себе: есть ли позывы к рвоте?

Давным-давно, когда еще боролись с алкоголизмом, Борис Иванович заметил: алкоголь имеет свойство накапливаться в его организме. И если в понедельник еще ничего, во вторник — терпимо, в среду — апогей пьянки, то в четверг он уже никакой, а в пятницу — рвота с утра, и слезы, когда отдаешь больше, чем взял вчера. Сейчас его рвало так, что печень разрывалась, лезла наружу вместе с желчью. Но ничего не поделаешь, никуда не денешься, надо пройти и через это, как проходят в любви через аборты, например. Да и не первый раз же. Он взял газету и посмотрел на часы — до открытия универсама оставалась уйма времени. Вопрос в том, как его убить. Когда работал в заводе, такой проблемы не существовало, день расписан по минутам, очередь в приемной — на весь коридор, за неделю запись. И не было ни четырех десяти, ни пяти пятнадцати, как сейчас.

Именно такое время показывали часы в Чикагском аэропорту, когда он, наобум Лазаря, поехал проведать дочку. Самый большой аэропорт в мире — каждые двадцать четыре секунды садятся и взлетают самолеты. Они сидели в салоне — что-то не ладилось с документами, "загорали" уже четвертый час. Мужчины сняли рубашки, женщины мучились, теряя сознание. И на воздух не выйдешь, кондиционеры не включишь. Потом оказалось, их никто в Чикаго не ждал, презентационный рейс затерялся в компьютере. Кто был в Америке, знает, какая там бюрократий и бумажная волокита, "Что же нам назад, в Киев лететь?" — "Ит'с йо проблем, сэр". Я бы тебе показал "сэр"! Аэропорт огромный, как город Винница, к примеру. Или Бердичев. Но нашего завода точно будет побольше площадью. Везли куда-то минут сорок или час на бесчисленных скоростных дорожках и эскалаторах. И то хорошо, пешком — пупок развяжется, да что, физически невозможно, дня два идти до паспортного контроля. Второй консул с явными замашками кагэбиста обратился к группе: у кого продукты имеются, оставить на черной полке, ввозить в Америку съестное законом запрещено. А в Штатах законы превыше всего, это тебе не у нас, где делай, что хочешь. Конечно, никто и не подумал, так они, гады, собачку такую маленькую запустили, она у них натаскана на продукты. "Чав-чав!" — по-свински, на харчах разжирела, не то, что котов разучилась ловить, гавкать нормально не может. Делать нечего, пришлось доставать припрятанные домашнюю колбасу и сало, купленное еще вчера на родном Печерском рынке. Что-то обидное сказал консул, и Борис Иванович его кульком сала по кумполу, ну и послал, куда следовало — туда-то и туда, по известному адресу. Не надо было, с этого и начались все неприятности: тот гад не только настучал, под статью хотел подвести. Через год вернулся заместителем министра, и пошло-поехало, вспоминать не хочется. Вчера на остановке шестьдесят второго он встретил Алку — стюардессу из того чикагского самолета, они расцеловались. Борис Иванович был более или менее трезвым — универсам только открылся. Оказывается, Алка тоже с Печерска, на Леси с мамой живет... Эх, жалко жвачку не купил, и лицо все отворачивать приходилось, хотя и не шибко выпивший еще был...

В той, другой жизни он никогда не думал, в самых жутких снах не снилось, что падет так низко. И жизнь благополучно вроде складывалась — все же смог от станка в инструментальном цехе, после заводского техникума, мастером стать, потом его выдвинули зам. профкома цеха, профбоссом, а там — зам. профсоюза завода, зам. парторга, начальником родного инструментального, уже и КПИ окончил. Господи, что за жизнь чудная была! Через год умер начальник производства, и приехавший из Москвы зам. министра (бывший главный инженер), — а завод союзного подчинения — волевым решением назначил Бориса Ивановича начальником производства. На этой должности он проработал немного, началась перестройка, а если честно, и не тянул Борис Иванович, поотстал малость, да и не было инженерной хватки, перебросили его, короче, на более спокойную работу — зам. генерального по культуре и быту, или, как говорили, "соцкультбыту". Давно уже нет сейчас ни соц, ни культ, ни быта. Тогда же Борис Иванович, мужик хоть и сметливый, многое на лету хватавший, не сразу понял, куда попал, куда его посадили. Весь комплекс благ — от стола заказов до крымских санаториев — подпадал в его непосредственное подчинение. Это вам не в инструментальном билеты распространять. И воровать не надо, просто оказывай людям услуги, и люди тебя отблагодарят, не забудут. Да что там — и взятки Борис Иванович стал брать, когда система уже обрушилась, наклонилась, как Пизанская башня, только та до сих пор стоит, а наша рухнула, как подкошенная. Да и кто пример показал — сам генеральный. Вызвал однажды — так и так, мол, вопрос решить надо. Обращаются солидные люди, просят в аренду на три года заводскую поликлинику, мы ее переселим, подумай, куда, заводу платить будут прилично — в месяц по семь долларов за метр, где такие деньги мы с тобой заработаем (уже тогда госзаказ, с которого они жили, накрылся, сгорел синим пламенем с подачи Михаил Сергеича). Да и что мог сделать Борис Иванович — на оборонном заводе приказы вышестоящего начальника не обсуждаются, выполняются беспрекословно. И он очень удивился, когда генеральный через месяца три положил на стол конверт: благодарю за службу. Дома посмотрел: чуть под стул не упал — три тысячи долларов! Немыслимая по тем временам сумма! Уже потом, когда распродавали другую недвижимость, понял: это был только задаток, аванс, подписывать-то приходилось ему.

Когда он пришел наконец к универсаму, руки дрожали так, что страшно было их вытащить из карманов пальто. Боб и Костыль, как всегда, на месте, ждут не дождутся, чтобы "расколоть". Еще с вечера, небось, договорились, а может, и месяц назад, с них станется, с этих арсенальских алкашей, которых он в лучшее время выгонял с работы паршивой метлой. "Би-Би пришел, Би-Би — вот кто нас сегодня похмелит!" И Борис Иванович обреченно жал им руки, нарочито супясь и ворча недовольно. Сколько раз давал себе слово не пить с этими придурками, но организм требовал свое, а именно он-то как раз и управлял Борисом Ивановичем, или, как его называли в кругах, близких к пивнушкам Печерского универсама, Би-Би. Ибо, если кто думает, что от водки можно отказаться с помощью так называемой силы воли, он не знаком со спецификой предмета. Потребление алкоголя на самом деле есть то же, что и удовлетворение организма наркотиками. И ломка, и приход, и кайф. У нас этого никогда не признают, шутка ли сказать, так ведь можно все общество передовое записать в наркоманы. И себя в том числе. А как в самом деле обойтись без бытового пьянства?

Первый стакан — бальзам на душу. Костыля стошнило, он выскочил на улицу, к урне. "Мужик ноне хлипкий пошел", — сказал привычно Борис Иванович и разлил по второй. После третьей закурили. Борис Иванович незаметно, как ему казалось, посмотрел на часы. Костыль и Боб понимающе переглянулись, уж кто-кто, а они знали Би-Би как облупленного. Через 12 минут должна появиться Маркиза. Они познакомились очень давно, он не помнил, сколько именно лет назад, но точно помнил число — это было аккурат 29 января, в день, когда отмечали годовщину январского восстания арсенальцев да и вообще киевских пролетариев против петлюровцев и Центральной Рады. Обычно всегда старались выдать тринадцатую зарплату, возле стен завода жарили шашлыки и продавали водку в розлив, чтобы дать людям нормально отдохнуть, во-первых, а во-вторых, возможность оставить все деньги непосредственно у стены. Конечно, уже давно нет такого праздника — все переменилось, он где-то даже читал, что скоро вместо арсенальской гарматы поставят памятник Петлюре. А что? Очень даже может быть, с нынешних горлопанов станется.

День был прозрачный и ясный, как стекло. И снега много, он скрипел под ногами, сиял тысячами маленьких бриллиантов на солнце, переливался, искрился, как шампанское, падал с пушистых елей им на плечи. А ели те в парке, осыпанные густо снегом, как лисьи огромные хвосты, светились на солнце до рези в глазах, до слепоты, до глухоты, до восторга, до немоты в пальцах и боли в губах, когда они целовались. И зубы, как снег, ее зубы, сверкающие везде до икр ног, до сапог запорошенных, до звезд на небе — так быстро тогда стемнело. Зубы да шуба поблескивали в темноте. Она, что говорить, была женщиной до мозга костей, и если бы у него имелись мозги, то, наверное, случилось бы сотрясение. Слава Богу, мозгов не оказалось, только что-то щелкнуло внутри, переключилось, перевернулось на другой диапазон — никого рядом не стало, все провалились разом куда-то под пол, в погреб темный, только она и осталась.

И был Берлин, профсоюзная тусовка, на которую он взял ее с собой, гостиница, огромная кровать, все ушли в кино. Надо было решать. И он, переборов себя, сказал именно то, что она хотела услышать: давай погуляем по ночному городу. Она оценила этот жест, потом часто вспоминали: обоим хотелось в постель, но не так, не торопясь, не суетливо, чтобы не высчитывать, сколько времени еще осталось. "А я думала, ты нахал. Ладно, дам ему по-быстрому, чтобы больше времени на ночной Берлин осталось..." Зато потом, когда вернулись, ему зачлось, восполнилось на всю катушку, они набросились друг на друга с порога, чтоб не отпускать всю ночь.

Вот и ее время. В яркой зеленой шляпке времен канкана и вуалей, в красном полудетском коротком пальто, в белых перчатках и голубых резиновых болотных сапогах, с ведерком в руках: уж ведерко-то не из ближайшего детского садика? Увидев их, зашлась громким трехэтажным матом: "А эти, бля, посмотри, чуть свет уже лыка не вяжут". И на Бориса Ивановича: "Что ты вылупился, козел несчастный, забыл, как я тебя на ковре..." и т.д., и т.п. Народ в универсаме только ахнул. Все смотрели на Бориса Ивановича, у него пылали уши, готов умереть на месте. Боб и Костыль, блаженно ухмыляясь, давали понять окружающим, что Маркизу, во-первых, нельзя принимать всерьез, а во-вторых, они не имеют к ней никакого отношения.

Но он-то знал, что она говорила правду. Всплыла какая-то пыльная квартира на метров сто пятьдесят с потолками под пять метров, на Карла Маркса, возле кинотеатра "Украина", и как она убирала ковер попавшимся под руку допотопным пылесосом, называла его трофейным. И ее халатик, и тапочки, которые жили в квартире, как она говорила, отдельно. Чем-то брызгала на мебель, протирала, сдувала. На кухне мясо жарилось, чайник свистел, пластинка играла, и через пять минут все было готово, так приятно пахло, уютно стало — не передать. Он вышел из кухни, стараясь быстрее прожевать кусок мяса со сковородки, а она уже стелила хрустящие, пахнущие морозом простыни.

Им желательно было не показываться вместе на людях: он — замдиректора, она — директор Дворца культуры, у обоих семьи. Это сейчас всем на все наплевать, а тогда одной анонимки в партком достаточно, чтобы жизнь сломать раз и навсегда. Встречались тайком — то в Гидропарке, то в старом ботаническом, в котором он не был со студенческих лет, то в Голосеево, скрываясь от посторонних глаз. Смущались, когда нет-нет да и встретишь знакомого, пугались, обсуждали варианты. Он знал, чувствовал: ей была неприятна вся эта конспирация любви, игра в штирлицов. Кстати, это он придумал про Штирлица, когда проезжали в такси мимо работы, надевал темные очки, поднимал воротник куртки или пальто, отворачивался от окна и начинал напевать известную мелодию. Она не желала бояться, скрываться, прятаться, и, конечно же, ей было мало только прокуренной насквозь, непроветриваемой всю неделю — от четверга до четверга — хазы. И она сама, и их любовь заслуживали много большего, в мыслях она видела его и себя в пестрой толпе народа где-нибудь на Крещатике, посольском приеме или на премьере в Доме кино, все оглядывались на них и с завистью говорили: ты посмотри, какая пара, как одеты и как подходят друг другу!

Его, признаться, такая перспектива вовсе не вдохновляла. Во-первых, Киев — большая деревня, все моментально узнают друг про друга, только кажется, что много людей, на самом деле — все одни и те же тусуются, обмениваются женщинами и услугами, деньгами, знакомствами. А вообще, если честно, всех можно рассадить в банкетном зале ресторана "Киев" — настолько знакомо и привычно, знаешь наперед все шутки и приколы. Во-вторых, он по-черному ревновал ее к прошлому, до помутнения ума, до рвотного инстинкта. А ведь было о ней кое-что известно, не через одни руки прошла, и даже фамилии общих знакомых, молочных, так сказать, братьев. Вот этого он боялся больше всего, чтобы кто-то не сказал в курилке полушутя-полусерьезно: о чем ты говоришь, старик, какая любовь, ты знаешь, сколько раз она у меня на коленях сидела, сколько раз я ее крутил туда-сюда? Он и сам, когда они еще не были знакомы близко, видел ее в разных компаниях, и даже сидящей на чьих-то коленях. Да и его помощник Федор Пономаренко, прозванный за педантизм и бюрократизм Пономарем, однажды рассказывал, как он и его товарищ и ее, и ее подругу...

Она, конечно, совсем спятила — пальто держала на руке, в той же давным-давно купленной юбчонке, тогда, в Берлине, когда она ее примерила и решила в ней остаться. А на вопрос продавщицы он вдруг зашелся вокруг чечеткой, так что весь магазин остановился и на них смотрел. Она хохотала, запрокинув голову, кружась и придерживая юбку, как десятиклассница. Он же тогда совсем не выглядел на свои сорок пять и уж никак не тянул на заместителя директора крупного завода — в джинсах в обтяжку, маечке с тесемками, болтающимися на груди, полный внутреннего задора и уличной отваги. "Ты, мудак, мать твою, может, в морду хочешь?" — Костыль и Боб довольно переглянулись и заулыбались. Маркиза вытащила из-под юбки пачку сотенных купонных бумажек и запустила их в морду Борису Ивановичу. "Ты что же, падло, жрать не будешь со мной?" — это означало вторую стадию, общую бутылку, которую надо было выпить вместе с ней. Потом она забудется и вырубится на целый день, а то станет орать благим матом под универсамом или заснет на лавке, но последняя бутылка — ее. Он должен, как всегда, угощать, выставлять. Со своих кровных, нажитых во времена перестройки. Проклиная все на свете, Борис Иванович пошел к стойке. Он шел далеко не спортивным шагом, скорее, это была походка человека, которого в спину толкают штыками изо всей силы.


2.

Мимо проходящая молодежь и подростки практически не обращали на Бориса Ивановича, Маркизу, Боба и Костыля никакого внимания. Будучи в свое время при портфеле, он поступал так же, в упор их не видел, они его не интересовали. Не то что сейчас. Жизнь переменилась, и ему не безразлично, между прочим, о чем они думают и говорят, когда стоят полукругом за стойкой штучного отдела или в универсамовской кофейне, разливая портвейн в пластмассовые разовые стаканы, вдыхая и выдыхая дым от сигарет "Президент" или "LM". С каким-то напряжением, весь подобравшись, он жадно прислушивался, прислонясь спиной к соседней стойке, делая вид, что его-то их разговоры совершенно не касаются. "Ты че, Валера, раскис? Выпей". — "Водке — бой. Я вчера, знаешь, как дал, колядовать ходили. Так наколядовались — жить не хочется. Достала водочка". — "Экзамен-то сдал?" — "Сдал, видишь, вот обмываем. Тут еще у двух парней день рождения. Слушай, брат, ты усекаешь вон тех телок длинноногих? Кажется, весьма нехилый вариант наклевывается..." — "И по-моему, нехилый". Одна из "телок", стоящих за соседним столом, старательно вихляя бедрами, прошла через весь зал сначала якобы за своим кофе, потом прикурить у парней, которые на нее скалились. Когда она "выписывала" в джинсах в обтяжку и кроссовках, лампочки на них, спрятанные где-то в районе шнурков, время от времени зажигались и гасли. Борис Иванович глядел, как зачарованный.

В бликах заморского украшения ему виделись совсем другие лампочки, что светились лет тридцать или сорок назад, то ли в Калиновке, то ли в Галавурове, то ли еще в каком-то селе, где их курс был на картошке. Первый парень на деревне носил модные тогда штаны-чарльстоны, с широким поясом и карманами по бокам. Но самое главное — со шлицами внизу, в которые были вшиты электрические маленькие лампочки, как в китайских фонариках. И когда хозяину штанов было угодно, лампочки зажигались. Среди колхозных луж, помета и грязи, в осенней распутице это впечатляло. Студентки волновались. На танцы он подъезжал, как и многие здесь, верхом на мотоцикле — высший шик. Широкие штанины затянуты от грязи обычными деревянными прищепками, некоторые даже не отстегивали их, так и танцевали, а прищепки торчали в разные стороны. Они приезжали в основном из-за студенток — для села событие из ряда вон, разве что какой бы полк расквартировался. После танцев садились на свои мотоциклы, раздавался дикий рев, едкий дым разъедал глаза, щекотал ноздри, пронзительный, ослепляющий свет фар, грязь, разлетающаяся из-под колес, "зеленые" студенты едва успевали вытираться, девушки надолго замолкали, отвечая невпопад. Из-за чего все тогда вышло — уже не вспомнить. То ли в футбол студенты местных обыграли, и он забил решающий гол, замкнув передачу головой. Вряд ли. Скорее, деревенские повод искали, чтобы подраться. Ну что ж, выходи, студент. Стук в окна, свет фар, мотоциклы ревели, став на дыбы, окружая их со всех сторон, и самое неприятное — пронзительный свет, когда уже почти спишь, — яркий, прямо в голову, ослепительный, как бритвой по глазам. Во двор они вышли втроем, самые старшие, прошедшие армию и рабфак, члены партии. Не вышли бы, накачанные местным самогоном из карбида аборигены могли бы запросто и забор свалить, и дверь сломать, и общежитие по кирпичику разобрать, такой психоз стоял. Бориса Ивановича тогда ударили первым, он отошел или отскочил назад, но рук не поднял. Его ударили еще раз, развернулись и пошли к своим мотоциклам. Все закончилось лучше, чем можно было ожидать, только два фингала под глазами здорово ныли. Бил его тот самый, с лампочками в штанах. Сердобольные студентки всю ночь суетились с компрессами.

Потом, года через два, мода изменилась, на смену клеш-чарльстонам пришли узкие в обтяжку джинсы, на задних карманах нашлепаны были марки, самые престижные — "Ли" и "Лэви страус". Семья Бориса Ивановича жила бедно, от зарплаты до зарплаты, не то что джинсы за семьдесят пять рублей на толкучке в Ново-Беличах — простых расклешенных брюк не справить. Да что там, выпускной костюм в десятом классе перешивали из старого сукна покойного бати. Конечно, задевало, на девушек заглядывался, и провожал кое-кого, и целовались, а надеть нечего. Тем не менее, когда в моду вошли американские джинсы за сто шестьдесят на барахолке, он воспринял спокойно, не стал кидаться на родственников, таких денег не было у всех вместе взятых, месячная зарплата отца. Что толку сходить с ума, если все равно купить не удастся? На толкучку по воскресеньям они ездили вместе с Павликом. Хотя Борис Иванович был старше Павлика на пять лет, верховодил, конечно, не он, до Павлика ему тянуться и тянуться, как до Москвы пешком. Павлик легко ориентировался в мире Пруста, Джойса и Камю, штудировал Ницше и Шопенгауэра, помнил многое из Кафки и Достоевского. Он был сам, как герой Достоевского. Недаром Кира Муратова, пребывавшая в опале и простое, впервые его увидев, решила снимать в роли Раскольникова. Вот точно таким и представлял Борис Иванович его — аскетическое вытянутое лицо, на котором сошлись все печали мира, тонкие губы, пять морщин на высоком лбу, огромные голубые блюдца, в которых пропадало небо и которые никогда не смеялись. Длинный почти гоголевский нос, очень чувственный, временами подрагивающий от переизбытка впечатлений, и черные прямые волосы, завязанные сзади косичкой.

Что говорить, для одна тысяча девятьсот семидесятого года, когда весь советский народ и, естественно, все прогрессивное человечество готовились отметить столетие со дня рождения вождя пролетарской революции, философский строй мысли Павлика, но больше, конечно, его внешний вид плюс заморская одежда — эти джинсы, американский вишневый гольф, голландская ветровка с множеством карманов и молний, кожаные английские мокасины с застежками и т. д., и т. п. — приводили в ужас не только смотрительниц из жэка, но и всю общественность микрорайона. Не раз и не два тягали его в милицию, стригли наголо, судили товарищеским судом по месту жительства. Павлик не поддавался воспитанию. Особенно выводили из себя его благодетелей безукоризненная вежливость и подчеркнутая корректность, он никогда не скажет в милицейском изоляторе: дайте воды или дайте, пожалуйста, воды. Он начнет с многочисленных извинений за причиненное беспокойство: если вас это не затруднит, не сможете ли вы, будьте любезны, передать стакан воды из-под крана. В таком тоне строились и его ответы на заданные вопросы. Менты сатанели через пятнадцать минут: "Да он издевается, сука!". Самое невероятное заключалось в том, что это был стиль жизни Павлика, он общался так со всеми, независимо, кто перед ним. Будь то уборщица из парадного: прошу прощения, не дадите ли вы, будьте добры, свою тряпку, я бы, с вашего позволенья, вытер ноги, чтобы не наследить на лестнице, которую вы так чисто вымыли. Или девочка на раздаче в студенческой столовой или профессор на экзамене. Но это знали мы, его товарищи. Окружающие же, видевшие его впервые, как минимум, обижались в душе. А некоторые и по морде били. Ничего не помогало. Он и Кире отказал очень вежливо, но с такой твердостью — его характерная черта: раз сказал "нет", хоть кол на голове теши — от своего не отступится, за что некоторые называли за глаза: "козел упертый". Но и это не главное в нем, а то, как себя держал, умел поставить, напустить туману. Неторопливо затягивался "Примой", долго молчал, взвешивая каждое слово: "Понимаешь, старик, нельзя же все время оппонировать властям, да, собственно, наверное, и незачем. Помнишь, еще Олеша в свое время говорил...". Конечно же, никто ни фига не помнил. Понятно, девки от него млели и готовы были на все и сразу.

Как-то они работали в районном штабе стройотрядов в Кустанайской области: Борис Иванович — снабженцем, а Павлик — доктором, и жили в общаге кооперативного техникума. Кругом — молодые бабы. Одна не выдержала, совсем повелась, ночью из окна в окно прыгнула, чуть не убилась. Павлик, проснувшись, долго с ней разговаривал, должно быть, на философские темы, в часа четыре утра девица ушла через дверь. От такой наглости бабы озверели еще больше. Через месяц они ходили за Павликом толпами, как за киноартистом. Борис Иванович, бывший тоже не последним человеком в штабе ССО, как ни старался, никак не мог добиться близости какой-нибудь кооператорши. А тут — нате вам, пожалуйста, сами под него ложатся, да Павлик со своими принципами так никого и не трахнул, он — только по любви. Ну и какой результат? И Борис Иванович, не пропускавший ни одной юбки, и стерильный Павлик — сегодня оба у разбитого корыта, оба одиноки, бобылями ходят. Так Борису Ивановичу хоть не обидно — все же погулял, отвел в свое время душу. А тем вечером сидели у него в комнате, ужинали вареной колбасой, плавлеными сырками, болгарским лече, мазали его на свежайший белый хлеб, сельский, домашний, он даже не резался, они ломали его руками. Из выпивки — бутылка "сибирской" водки и бутылка странного местного "чернила" — портвейн номер 17. По всем стройотрядам и в штабе действовал "сухой закон", если бы узнали — отправили бы в Киев в два счета. Они же по вечерам позволяли себе, причем инициатором был Павлик. Пил он красиво, никогда не пьянел, ел с сигаретой, любил в середине ужина ни с того ни с сего сварить себе крепчайший кофе, как он говорил, для прокладки, потом спокойно продолжал закусывать. Борис Иванович с трудом выдерживал такие нагрузки, а Павлику, как с гуся вода. Правда, однажды он уснул за столом, пепел упал на знаменитые белые джинсы фирмы "Ли", едва не единственные в Киеве, прожег насквозь — дыра величиной с юбилейный рубль. Ни заштопать, ни зашить. "Что ж, — философски заметил он, проснувшись, — надо бы выбросить, да где в этой глухомани новые возьмешь?" В аптеке он купил белый лейкопластырь, наклеил. Почти незаметно, в командировке сойдет, в Киеве, конечно, смешно будут смотреться.

"Вот и повод сразу на толкучку ехать". — "Хорошо, хата хоть не сгорела". Они выпили, посмеялись, и Павлик стал искать мыло — руки пахли колбасой и лече. Как назло, оно куда-то запропастилось. Потом он вспомнил, что мыло вечером у него занимала машинистка Светка да так и не вернула. Целый час или даже больше они ныкали по давно уснувшему общежитию, но так ничего и не нашли. Пришлось в полтретьего ночи стучать к барышням. Да плевать хотел Борис Иванович на мыло, туалет перед сном и грязные руки. Подумаешь! Завтра помоешь, ничего страшного. Но Павлик был неумолим. Закатывая глаза, с многозначительными паузами и придыханием — а может, издевался? — изрекал: "Ну как же, Борис Иванович, вы, знающий цену Экзюпери, представляете себе сон, так сказать, не умывшись?" Барышни долго не открывали. Наконец, появилась заспанная Светка с рубцами от подушки на лице. "Вы что, с ума сошли? Который час?" — "Тридцать пять третьего. Светлана, будьте добры, вы брали у нас мыло, если не трудно, верните его, мы должны умыться..." — "Какое мыло?" — "То, прошу прощения, что вы вечером брали и не занесли". Пусть хоть три утра, но Павлик вежлив безукоризненно. На следующий день машинистка Людка из другой комнаты поймала Бориса Ивановича на лестнице, полюбопытствовала, язва, давно на Павлика глаз положила. "А что это вы ночью вытворяли, в дверь ломились?" — "Мыло искали". — "Ах, мыло... Ну-ну". Она понимающе закивала, сверкнув своими блядовитыми глазами. Да разве ей, стерве, объяснишь, что не может человек уснуть, не вымыв руки после еды. Чтобы они лече болгарским не пахли, по крайней мере.

Когда-то давным-давно, две жизни назад, она рассказывала Борису Ивановичу о своем детстве. Родители определили ее на танцы, она страшно упиралась, это была каторга, типа зубы лечить, еще хуже. И как она нарочито медленно брела через весь город, состоящий из одной центральной улицы Ленина, оттягивала, как могла. Заходила в кулинарию, покупала на сэкономленные от завтраков деньги конфету "Весна", медленно ее съедала, и не всю — половинку, другую оставляла, чтобы после танцев съесть, подсластить себе жизнь. И когда переодевалась, руки пахли шоколадом. Так же пахло терпко и сладко в магазине "Лесная песня". Это было уже после переезда в Киев. В кондитерский они с одноклассником бежали после уроков в надежде выклянчить фантики от конфет. Резкий до тошноты, приторный кофейный запах бил в нос с порога — так пахло тогда от конфет фабрики Карла Маркса — "Ананасных", "Кара-Кум", "Косолапый Мишка", "Курортная". Кто-то из нынешних универсамовских собутыльников поведал Борису Ивановичу, что будто бы эти конфеты появились недавно в центре по кооперативной цене. Надо съездить, посмотреть, попробовать, а то по обыкновению сои намешают вместо шоколада, а цену запросят — эх, да что говорить... И мастеров тех давно нет — поразбегались в коммерческие структуры, золотой фонд потеряли, как на "Арсенале". Давно стоит завод, легла "конфетка", нет такой фабрики, волной смыло, в "гастрономах" все больше турецкие жвачки и польские леденцы. Секрет утерян навсегда, и людей не вернуть.

Когда-то в школе их повели на экскурсию на конфетную фабрику. Есть разрешили, сколько сможешь, а выносить почему-то — ноль. Борис Иванович с другом разрезали перочинными ножичками карманы и забили подкладки пальто горячим печеньем и липкой карамелью. Кажется, еще и тюбики были. Их пропустили через проходную за честное слово, пусть порадуются пацаны. А на конфеты он с тех пор смотреть не может. До сих пор чувствует тошнотворный запах. Этот запах ей очень знаком, она даже как-то в кафе попыталась "забыть" свою пачку и пуанты, да домой принесли, в этом городе все друг про друга знали. А он ей рассказал, как они встречались с Берестом на сельской проселочной дороге, чтобы семь километров ходить в школу. "Смотри, что у меня есть!" — Берест с гордостью раскрыл ранец, Борис Иванович обмер: второе отделение снизу доверху было заполнено маленькими варениками — один в один, как близнецы. "С чем?" — "С сыром". — "А сметана?" — "Нету". — "Стой здесь!" И прожогом домой. Пенал пришлось переложить в карман, на его место — банку с домашней сметаной. Сели на последней парте, поставили ранцы — и вперед, аж за ушами трещало. По единице им тогда влепила Клавдия. За поведение. "Не расстраивайся, если бы за еду, мы с тобой круглыми отличниками были бы, куда там Голиковой". Борис Иванович недавно совершенно случайно встретил Береста в мебельном магазине на Русановке, он, оказывается в Киеве, грузчиком работает. Отсидел два раза, с утра уже пьяный, чефирит, план курит, эх-ма... Совсем не похож на того Береста, который уговорил тогда Бориса Ивановича бросить портфели в речку, чтобы не носиться, они сами доплывут до школы, мы их там и встретим. Не рассчитал, не принял во внимание, что в портфелях еще невыливайки, ручки перьевые, перочистки из материи. Долго шарахались и удивлялись рыбаки, огромные лиловые пятна плыли по речке, убивая рыбу, да и портфели не доплыли, затонули. Скандал был — вспомнить страшно, из школы исключали. А как-то в третьем или четвертом классе уже Борис Иванович нашел кошелек, а в нем тридцать рублей — немыслимая по тем временам сумма. Ну и отвели душу тогда! Во-первых, купили настоящий футбольный мяч, нипельный, за одиннадцать рэ. В школе поднялся переполох. По шариковой китайской ручке себе справили, родители в шоке, накупили сигарет "Шипка" с золотой бумагой, прятали в яру, курили после уроков до тошноты, до головокружения. Короче, недели две делали, что хотели, пока деньги не кончились. И как ни странно, когда их не стало, жизнь пошла намного легче, привычнее. Не надо скрываться, прятаться, врать, объяснять, откуда взялось то-то и то-то, мяч, например.