Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Лавры и тени
"Литературно-художественный кружок"
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   ...   60

Усов, сын крестного, тыкавший с детства. Я полетел: темны улицы; лютый

мороз; и - туман: ни извозчика! В конце Арбата гнул спину в туман -

запоздалый, один: прыгнул; шамкали сани:

- "Их нет!"

Стук в ворота; бараний тулуп, открывающий их; звонки: вылетел

встрепанный, поднятый Г. А. Рачинский; и, кутаясь в шубу и громко стуча

своим ботиком, в нос бормотал: он - туда; я - сюда.

На рассвете решался вопрос, как быть с сыном, ночующим в доме Поповой;

решили: мне предупредить его; вот мы качаемся с Верой Сергеевною в саночках

по направ-леныо к Девичьему Полю; квартирка как вкопанная; бросаем Сергею

Нилычу, Татьяне Ниловне: "Спит?" - "Спит!" Сижу, вестник смерти, под дверью,

обдумывая, что сказать, как начать; и - условный рефлекс: Метер-линк! Шепот:

спит, просыпается, сейчас оденется, уже идет:

- "Ну?"

Сережа стоит над постелью в напяленной кое-как куртке; он горбится:

сдвинуты брови.

- "Папа?"

- "!"

- "Мама?"

- "!!"

- "Тоже?.." Не отвечаю...

- "Сама с собой?"

С сухим достоинством, точно у банковой кассы:

- "Я знал это!"

Пауза.

- "Боря, - он бросил мне руку, как будто не я, а он вестник, - оставь

меня на пять минут... - выпроваживая, точно старший, рукою. - Даю тебе

слово!"

Через пять минут вышел спокойно и строго: мы знали, чего стоит эта

выдержка; если б кричал, плакал...

- "Ну!"

Спокойствие это лишало присутствия духа: не выдержит мозг!

Решено: не пускать его в дом, где покойники; прочь от печальных

обязанностей, охов, ладанных вздохов, соболез-нованья! И я, посадив на

извозчика, долго катаю его по Москве: завожу к Бенкендорфу, товарищу и

поливановцу: мать Бенкендорфа умела занять.

Усов после дивился моей, дескать, выдержке - на нашем ночном заседании;

что она перед в железо закованным отроком, сердце зажавшим в кулак: без

единой слезинки! С сурово зажатою бровью, сутулясь, он твердо шагал среди

крепов, надгробных венков, - таки вынесши эти два гроба.

Мне к горю утраты, к тревоге за друга прибавилась боль, когда я,

возвратившись домой (уже поздно), узнал, что с отцом от волненья случился

припадок ангины; он эти все дни пролежал с синеватым лицом, беспокойно следя

за мной глазками:

- "Ну, ну - иди-ка: на панихиду... - с надтреснутым криком вдогонку, -

отца не забудь!"

Отец, похороны, панихиды, Сережа - туман этих дней; но запомнился в

церкви растерянный Брюсов, без шапки, враспах; он катался глазами, такой

одинокий, когда я супругу историка, С. М. Соловьева, сутуловатенькую

Поликсену Владимировну, вел, подставив ей руку, от строгих гробов; и потом,

невзначай, налетел на сутулую спину Брюсова, - у церковной стены; он, не

видя меня, бормотал: сорвалося:

- "О господи!"

Мне показалось, что слезы в глазах его; он же думал, что спрятан в

тенях набегающих: за всеми спинами; нежно взглянув на него, я прошел мимо.

Тяжелое поминовение; и неуместные вздерги бровей Поликсены над первою

книжкою "Нового пути" в бледно-лиловой обложке, которая нравилась ей, - черт

бы брал! Вспомнив Брюсова, думал:

"В подобные миги мы вывернуты нашим тайным! Ра-чинский - до гроба друг,

даже буквально: устроил с гробами, что надо!"

О. М. хоронили в ограде: при муже;211 и это - Рачин-ский, назначенный

опекуном; он в мехах заметался по монастырю; день был ветреный, солнечный;

снег взлетал в сосны: под красные башенки; розовый, золотоглавый собор

вырезался в лазури; то место мне связывало: жизнь и смерть; сколько

жизненных слов здесь я выслушал от Леонида Семенова, Метнера, Блока, Сережи;

и милые мертвые здесь же лежали: Л. И. Поливанов, В. С. Соловьев; теперь -

"эти"; не знал: через несколько месяцев ляжет отец.

И потом - лягут: мать, Коваленская, Усов, Эрн, Чехов, Рачинская,

Скрябин; и - сколькие!212

Сережу услали: отвеять Москву;213 он был в Харькове, у дальних

родственников; попав в Киев, он сблизился с братом С. Н. Трубецкого,

Евгением, тоже профессором; за это время ему отыскали квартирочку: на

Поварской; туда перевезли; появилась - друг дома, Любимова, взявшаяся за

хозяйство; А. Г. Коваленская, бабушка, почти жила тут; и я забегал каждый

день; забегал "опекун" его, Г. А. Рачинский; здесь через год с Блоками

сближался я.


ЛАВРЫ И ТЕНИ


Перед самой кончиной О. М. появилась статья моя: "Формы искусства";

подписано: "Борис Бугаев" (чтобы отца подбодрить, что печатаюсь);214 в этом

же номере "Мира искусства" - заметка, за подписью "Белый", о М. А.

д'Альгейм: 215 в декадентских тонах, при виньеточке, изображающей... дылду;

такою виньеткой редакция выразила отрицательное отношение к д'Альгейм: в

пику тексту, хвалебному; мой панегирик печатался все же из принципа:

безоговорочно и бесцензурно печатать "своих"; "не своих" - не печатать, хотя

бы они отражали редакцию.

Вскоре по смерти О. М. отец повеселел; прекратились припадки; мы с ним

обсуждали мое поступленье на филологический факультет по окончаньи

естественного; все мотивы меня отговаривать падали сами собой, после

искреннего моего заявления, что география - не для меня; интерес к философии

сам же он во мне подчеркнул; стало быть: оставалось отдаться ей, то есть

стремиться на филологический.

Раз Он, садяся за стол, бросил мне: мимолетом:

- "Ты, говорят, книгу выпустил?" - прыснул глазами, и их опустил; я же

замер; но бросил, как он, - мимолетом:

- "Да, выпустил!"

- "Дай почитать", - продолжал он с волнением под

напускной простотою.

Пришлось-таки дать ему:

- "Она - распродана".

Через два дня, возвращая "Симфонию", с тою же "легкостью" бросил:

- "Прочел-с! - живо, молодо, будто "жука" проглотил и нашел - ничего

себе", - он перетер свои руки; и более он не прибавил ни слова.

Он жил в атмосфере отчаянных "ахов" уже: о Бугаеве-сыне; но, что-то

поняв и на что-то решившись, - ни звуком не выразил мне треволнений: о сыне;

пропали надежды: увидеть ученым меня; он меня подавил широтой своей и

свободой моральной фантазии, не соответствовавшей репутации спорщика и

крикуна.

Он же был озадачен во мне сочетанием мыслей с его удручающим пунктиком;

не бередил наших ран; я не слышал уже осуждений ни Брюсову, ни К. Бальмонту;

ведь к двум именам теперь третье прибавилось: сына; Бальмонта клеймили за

пьянство и позу; кричали, что Брюсов - бездарный нахал; он - молчал, потому

что ему напевали, что я-то хорош: "идиотик" - кричалось Лоло, Любошицем: уже

из газет; но чем громче травили, тем бережней он становился; его оскорбило,

что сын его, живость ума проявивший в статье об искусстве, которую он

оценил, для каких-то Лоло - идиотик; и он на Лоло затаил раздражение, чаще

задумываясь над Бальмонтом и Брюсо-вым, раз показал он:

- "А это - недурно: по Тютчеву". Стихотворение Брюсова "Наполеон"216 -

говорило ему.

На примере со мной видел цену газетного мнения; о символистах теперь

говорил с осторожностью; Эллис ему полюбился, а Эллис себя символистом

считал; скоро он у меня увидал: Балтрушайтиса, Брюсова, Макса Волошина;

очаровался стихами последнего; не понимать декадентов - одно; возмущаться их

"фигами в нос" очень можно; но только набитый дурак, иль невежа, или лицемер

мог сказать после краткой хотя бы беседы с В. Брюсовым, что он не умная

бестия, с выстраданным убежденьем, с большой эрудицией; мой же отец, человек

разрывной и прав-дивец, мог броситься с криком на Брюсова; но дать

фальшивого он показанья не мог; и он знал: Брюсов не Дурак, - а начитанный

умница; кроме того: Поляков, математик, владел языками (и даже арабским, и

даже персидским); Волошин, "спец" литературы французской, изъездил Европу,

обегал музеи; он с первого взгляда пленял независимостью, широтой, большим

вкусом; Ю. К. Балтрушайтис, "спец" северных литератур и естественник, при

всей угрюмости выглядел умницей.

Мой же отец, не дурак, тоже умница, тоже "чудак" в мненьи многих мещан,

понимал, что с Волошиным поговорить интереснее, чем... с Лахтиньш, не

хватающим звезд, ничего не видавшим, весьма не философом, безоговорочно

пресно молчащим на бойкие, пенистые игры мысли отца; отец сам говорил: "Пей,

да дело разумей". И он стал понимать: декаденты имеют какое-то дело свое,

ему, правда, неясное в контурах; и не одно озорство, а тенденция некая их

заставляет показывать фиги; ему интереснее было кричать с Кобылинским, чем в

сотый раз выслушать от Лахтина:

- "Совершенно согласен".

Так он, пристрастись к Кобылинскому, клюнув уже на Волошина, начал

клевать... и на Брюсова; я без зазрения совести жарил стихами при нем; мой

сюжет был ему непонятен; но он понимал, что стихи - как-то сделаны: не по

его разуменью, а все же - по правилам неким: "левкои - кои" - не "грезы" и

"слезы"; отец, сам стилист, слышал чуждый ему стиль, но - все же "стиль";

Жоржик, брат (дядя мой), не щадил отца с матерью ради иронии; а уж

племянника не пощадил бы подавно; он, слушая "кои -левкои", не без

удовольствия фыркал.

Над "Боренькою" разрывались гранаты газет; и уни верситетские старцы

жужжали про сына декана Бугаева, сам же "декан", соглашался с ними, но вяло,

для вида, - от них утаил что-то, что не утаивал в нашей квартире, где дал он

понять, что слова "декадент", "символист" для него потеряли смысл жупелов.

Май приближался; а с ним и - экзамены; я же от них был отрезан пустою

обязанностью бывать всюду и лавры стихами срывать: стихи были беспомощны; но

бальмо-нтистки и выводок Брюсова им аплодировали; этот круг разрастался; чем

больше ругали нас, тем непосредственней рукоплескали.

Чем я мог импонировать?

Интриговали: кентавры и фавны, зажившие в моей строке; и - сюжет: Белый

лезет куда-то; с ним - гном: он трубит, надув щеки; и - солнечный шар

подает, как свинину, на блюде; я ж слабые строчки свои выпевал (теперь хоть

убей - не спою так); сюжет, распевание делали модным меня; говорили:

- "Вы слушали Белого?" - "Нет". - "Вы послушайте:

черт знает что!" - "Ну?" - "Поет". - "Да про что же?" - "Поет - про

кентавра!"

Особенно я вызывал удивление стихами под Сомова и под Мусатова: фижмы,

маркизы, чулки, парики в моих строчках, подделках под стиль, новизной

эпатировали; мать и дядя любили моего "кузена" -


В лазурно-атласном камзоле,

С малиновой розой в руке217.


Когда мне передали, что даже художник Борисов-Мусатов весьма одобряет

подобного рода стихи, невзирая на то, что сам Сомов подделки отверг (и ему

их читали), я чувствовал гордость, считая себя просто Патти какою-то; как

хорошо, что мой голос пропал в перекуре: на верхних регистрах запел

безголосый петух; а без этого долго бы я безобразничал.

Фавны, кентавры и прочая фауна - для романтической реставрации красок и

линий сюжетных художественного примитива; в стихах хотел выявить нечто

подобное Дюреру: "Рыцарь и смерть"218, но написанное в красках мастеров

ранних; краски Грюневальда особенно долго еще волновали "поэта" во мне;

занимала меня сти-лизационная техника; выбор метафор и прочее; В, В.

Владимиров, его беседы, его одобрение стиль тот питали.

Но - кроме того: с той поры как события жизни сте-нились (смерть

близких, тревога за друга, за сердце отца, улюлюканье прессы, экзамены),

стал ощущать я позыв - позабыться, напиться: стихами, успехами - в тесном

пространстве трех месяцев; под форсированной легкостью - задумь, тоска,

перепуг пред трофеями в аудитории, ценность которой казалась сомнительной.

Я был подавлен уже ограниченностью кругозора, дешевкою, позою,

мелкокультурностью той молодежи, с которой встречался у Брюсова; Шик,

например: пошловатый юнец, притащивший свои изощренные брюки и трость из

Берлина, а слововязальные спицы - от Стефана Георге, - он в брюсовском

списке означен был как - "поэт в будущем"; иль Виктор Гофман: студентик

позирующий, с тонкой талией, с губками-розанчиками, слащавенький,

розоволицый, капризный красавчик, весьма некультурный во всем, что не стих;

он недурно низал слова в строчки; "ни-затель" стоял мне на уровне всякой

владеющей спицами бабы; гнусаво, с претензией он декламировал, как он,

такой-сякой, "робкий", ну, что-то там делает, а - "двуутробки" качаются

так-то и так-то, обстав его;219 все - восхищались: и рифмами, и образами;

всякое можно при помощи рифмы связать: "эхинокки" и "Локки".

Три брата Койранских: Борис, Александр, Генрих юркали всюду с несносным

софизмом под Брюсова, с явной подделкою под эрудицию Брюсова - по словарю,

по Брокгаузу, с примесью фраз из Оскара Уайльда; в "Кружке" они дерзко

взлетали на кафедру: дернуть сочувствием Брюсову; и выявляли искусство -

действительное - вылезать из щелей: изо всех, сразу; "три" становились они

"трижды три", даже - "трижды три", на три умноженным; так что казалось:

ввалилась толпа декадентов; а это - три брата Койранских; но двое из них

провалились, как в люк, а единственный не провалившийся, "Саша" Койранский,

плюс "Саша" же Брюсов, деленные на два, осели надолго в "грифятах", откуда и

вылупился наконец этот "Саша" - Койранский, не Брюсов: в газету220.

Ходили они в символистах.

Иль Рославлев - нечистоплотный и перекабачивший-ся, совершенный невежа,

в прыщах, губошлеп, грубиян, через несколько месяцев выгнанный... даже из

"Грифа", - в те дни заявлял, что он - "апокалиптик"; окончил свое бытие в

пятисортных журнальчиках пятиразрядным баском.

Пантюхов: говорили, - роман написал;221 он являлся в те дни в

"Скорпион"; сидел в "Грифе"; ко мне заходил; и молчал: я о нем ничего не

узнал; он исчез.

Было много таких.

Балтрушайтис, Бальмонт, Александр Добролюбов, Волошин, умерший Ореус

(Иван Коневской) отличались культурой, умом и начитанностью; а увиденный

выводок Брюсова сильно меня удручал; ощущалась черта между пухнущей вокруг

"Скорпиона" средой и самим "Скорпионом", среда была только реакцией на

улюлюканье прессы; надень желтый фрак и пройдись по бульвару, - об этом

появится: завтра; глядишь, послезавтра: расхаживают - фраки желтые; Брюсов -

так как же: Койранские, Рославлев!

Но к чести Брюсова - он ужаснулся явленью своих "двойников"; и когда

появился присяжный поверенный С. Соколов, поэт тоже, с желаньем печатать

себя и жену под одною обложкой с Бальмонтом и Брюсовым, и достал деньги на

книгоиздательство "Гриф", то с чертовской поспешностью Брюсов ему поспешил

сбыть всех "брюси-ков"; и они стали "грифятами"; я, к сожаленью, не понял

игр Брюсова и Соколова; я, запутавшись в "Грифе", втянул туда Блока.

И я был наказан: жестоко.

Весной 903-го "грифы" ползали маленькими "скорпи-ониками".


"ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ КРУЖОК"


Я с Соколовым знакомился в "Литературно-художественном кружке", на

одном из боев символистов с газетчиками - каждый "вторник"; за бранной

газетной статьею у публики появлялась потребность пощупать бородку Бальмонта

и собственным пальцем измеривать: степень бездарности Брюсова. Брюсов в

своих "Дневниках" отмечает ту весну: "Борьба началась... И шла целый месяц.

Борьба за новое искусство. Сторонники были "скорпионы" и "грифы"... Я и

Бальмонт были впереди, а за нами гурьба... юных декадентов: Гофман,

Рославлев, три Койранских, Шик, Соколов, Хесин... еще М. Волошин и Бугаев.

Борьба была в восьми актах: вечер нового искусства, два чтения Бальмонта в

"Кружке", чтение в "Кружке" о Л. Андрееве, две лекции в Историческом музее,

два чтения Бальмонта в Обществе российской словесности и в "Chat Noir"...

Многие собирались у меня по средам. Не хватало мест... Был Печковский...

поляк Касперович... приехал читать лекцию о декадентах" (март 1903 года,

стр. 130 - 131) 222.

Мы шли в "Кружок"; там В. Брюсов с эстрады перед всею Москвою

демонстрировал ум, эрудицию; К. Д. Бальмонт стрелял пачками пышных испанских

имен, начиная от Тирсо де Молина, доказывая: поза позою, а эрудиция не

уступает Н. А. Стороженке, А. Н. Веселовскому в прекраснейшем знании

Шекспира, английских поэтов, особенно же Перси Шелли, испанцев; Волошин умел

демонстрировать дар: звучно вылепить в слове и сведение о новейшем, и

сведение о древнейшем, воочию продемонстрировавши свой разъезд по музеям.

Плюс - наша начитанность, быстрость в подаче красивых ответов, позорнейше

рушивших сплетню об идиотизме; но были громадные минусы: слово для слова,

софизмы, обилие "фиг" в нос мещанам, кокетничанье порнографией, вовсе не

нужное и создавшее миф о какой-то особой развратности, которой не было

вовсе, которая пышно бытийствовала в мозгу сатиров, фавнов, козлов -

адвокатов, благеров, газетчиков, говорунов, остряков прошлой, староколенной

Москвы.

Тут же выступил яркий контраст меж начитанностью декадентов и

благополучием общего места; набор адвокатского слова и просто газетных

статей рассыпался, как пыль, от поправок, фактических, Брюсова; даже

противники наши задумывались: "Это Южин? И все? Неужели Ледницкий не мог

сказать лучше? Баженов сказал просто глупость". Газетчики от желтой прессы

силились бить афоризмами в нас; но несло откровенной помойною ямой и

запахами потных ног, от которых мутило собравшихся дам; например: реферат

Любошица о грязной исподней сорочке у барышни Фета, под розовым платьицем;

тут ужасались и наши враги; старики: Андреевский, Урусов, покойный

Чайковский, Танеев, Толстой, Соловьев и Тургенев ценили поэзию Фета; или -

реферат Яблоновского (помнится мне - о Бодлере) явил исключительный дар: в

выявлении бездари, просто невежества; Брюсов небрежным движеньем носка

растоптал эти пыльники.

Деятели адвокатского мира имели здесь больший успех, потому что их

козыри, ставка на аплодисменты, - у капиталистов, помещиков, у пожирал

расстегаев - подчерк, что не сеем "разумного, доброго, вечного" мы, что

"спасибо, сердечного" русский народ нам не скажет223, а - скажет им,

получающим тысячные гонорары свои за совет, как обжуливать; выслушав это,

отшлепав, оттопав, - шли уничтожать расстегаи, рейнвейны вылакивать: в

смежную комнату.

В общем же, уравновешивалась эта борьба, в годах ставшая только игрою в

футбол: с переменным успехом; и все ж летописцу Москвы не избегнуть "Кружка"

тех времен.

Зал: пасть яблоку некуда; жадная публика: перекрахмаленные буржуа;

обвисающие кружевами, шелками и перьями дамы, блистающие бриллиантами и

голизной обнаженного ниже, чем следует, тела: приехали ужинать и продуваться

в железку (швырялись десятками тысяч, как мячиком); но начинали с закуски:

В. Брюсовым или Бальмонтом, зернистой икрой на тартинке, хватив рюмку водки

сперва от Любошица, от адвоката, нас уничтожавшего плачем о горе народном

(зал прений - закусочный столик); меж ними - рой барышень: с курсов; те шли

за идеями; и мы старались для них; они путались: и адвокат - душка Собинов

(с сеяньем доброго), и К. Бальмонт; тоже Тирсо де Молина хорош; ему учит

Бальмонт, а на курсах - не учат; одно жаль: Бальмонт заявляет, что... хочет

одежды сорвать224, - фи! Тут и переодетые, с томными лицами, даже в

браслетиках нового типа студенты: с цветочком в петлице, с Уайльдом на

кончике - увы! - подкрашенных губ (появились и эдакие); тут - присяжный

поверенный; тут - верхосвист из газет: этот скажет; тут - брюнеточка

зубоврачебного мира с тоской по скандалу; тут - критики "с принципом"; тут -

и Ю. И. Айхенвальд; тут - и вывертень от "утонченного мнения", рвущийся к

кафедре с тою ж слепой механической силой, с какою тела, вдруг лишившись

опор своих, падают: Борис Койранский.

Все это - сидит, шелестит, пожирая глазами эстраду, хихикает и ожидает