Ненасытимость

Вид материалаКнига
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   ...   35

Э л и з а: Как же вам посчастливилось, тетя, — с ним самим...

З и п е к: Сам Мастер снисходит только до важной птицы. Мы обязаны довольствоваться этим твоим Лямбдоном. Хороша псу и муха — bą pur ę szię e la musz1, — намеренно грубо встрял Генезип. Все-таки что-то бесило его во всем этом. Элиза взглянула на него без упрека, и это его распалило так, что он кинулся бы на нее при всех, кабы не боль в лодыжке. Даже просто от боли он мог ее изнасиловать — как другой, к примеру, расколошматил бы стул. Но волна чистой любви тут же залила вожделение. Оно с шипением погасло, взорвавшись где-то во тьме тела, как далекий метеор. А эта продолжала болтать:

— Синдикат для меня больше не существует. Я вдруг увидела, как ничтожна и мелочна эта их программная псевдонациональная возня, лишенная почвы истинного чувства. — [Мысль Зипки: «Ты гляди-ка. Таблетки действуют и на это. Хо-хо! Посмотрим, что будет со мной».] — Человечество будет едино, монолитно, но общественная интеграция не помешает внутреннему развитию индивида, который, как драгоценность в футляре, будет защищен от самого себя. Говорят, китайские необуддисты заранее отреклись от личности, сторонники Мурти Бинга — нет. — Изъяснялась она бестолково и неуклюже, но это его ничуть не коробило. «Матронизация» покрыла все пышной тогой покаяния: в этом было что-то почти святое. Чисто эстетическое, формальное удовольствие от того, что старой выдре пришел такой конец, было столь велико, что не было такого понятийного или словесного «ляпа», которого нельзя было бы ей простить. Зипеку не хотелось трепаться — как только может не хотеться серьезному мыслителю участвовать в пустом разговорчике на банальном файв-о-клоке, но что-то сказать было надо:

— Увы, не могу в это поверить, но видимо, личность угаснет так постепенно и незаметно, что никто из тех, кто будет частью данного процесса, не воспримет этого болезненно. Сегодня кое-кто, может, еще пострадает чисто физически от материальных потерь в ходе общественных перемен, но через несколько десятков лет от такого рода проблем не останется и следа. — Он не чувствовал, что все его мучения — о п о с р е д о в а н н о е  следствие того, как глубоко он переживает именно данный процесс. Не обязательно нечто должно всеми осознаваться, чтобы быть именно этим и ничем иным. Достаточно, чтобы  к т о - т о  один классифицировал определенные факты как симптомы такой перемены. Будущему историку ничего больше не требуется.

К н я г и н я: Ты, Зипулька, небось думаешь, что я пошла на компромисс: искала чего-то, что могло бы мне заменить реальную жизнь и тебя — символ этой жизни, вот и ухватилась за первый попавшийся паллиатив. Ошибаешься...

З и п е к: Вовсе я так не думал... (А именно так он и думал.)

К н я г и н я: Вот и хорошо, потому что это не так. Я не могла себе признаться, что ради твоего блага между нами все должно быть кончено, и поняла это лишь тогда, когда он заговорил. А раньше, знаешь, я, может быть, сражалась бы вместе с теми против тебя. — И вдруг она разревелась, уже вовсю. В этом плаче не было боли о невозвратном прошлом — было, скорее, наслаждение тем, что удалось подняться над трясиной падений, сомнений и искусственной веры в собственную физическую неуязвимость. — Я даже думала: если б ты убил меня в бою, это было бы так прекрасно, так прекрасно, что и вправду жаль, что этого не произошло.

Генезипа скрутило от жалости. Так она еще и сражалась, бедняжка. Если б она погибла, он никогда, никогда бы себе этого не простил. Теперь, когда с него физически свалился груз любви этой монстрозной дряхловатой развалины, которая все же так чувственно хороша, только теперь он понял, как сильно ее любил (и до сих пор любит — может быть, больше, чем в самом начале их связи). В гуще эмоциональных сплетений даже появилось легкое предощущение того, чем он ей обязан, — будь у него время, он оценил бы это вполне, но прежде нужно, чтоб яд адсорбировался полностью и остались только созданные им антитела. Понимание пришло на фоне следующей подлой мысли: «Что было бы, если б в ее лице у меня не было антидота против той? Разве дело обошлось бы столь относительно малыми жертвами: один полковник, приступ безумия, ну и — всего лишь «бесплодные усилия любви»? Генезип с наслаждением страдал, глядя на зареванное лицо Ирины Всеволодовны. Все так приятно облагородилось, и княгиня была одним из элементов общей перемены. Элиза стала утешать ее — вяло, зато довольно успешно. Скоро княгиня уже улыбалась сквозь слезы, и была она столь прекрасна в этом смешении радости и страдания, что Генезипа так и затрясло от странных ощущений, которые вот-вот могли перерасти в состояние решительно и однозначно половое.

Но тут явилась родня: мать, Михальский, Лилиана и Стурфан Абноль. Начались типичные семейные нежности. Лилиана всматривалась в Зипека всезнающими глазами. В ней он был уверен — это было адски приятно. Он чувствовал, что сестра любит его — может, даже больше, чем те две женщины, и был дико доволен, что ей принадлежит его тайна, о которой никогда не узнает Абноль. А вдобавок мать... только теперь он достиг вершины счастья. Совершенное преступление соединялось с этим клубком женских чувств вокруг него в гармоническое, необходимое целое — оно было условием неких комбинаций с Лилианой и Элизой, без которых счастье не было бы столь полным, почти абсолютным. Для угрызений совести просто не было места. (Может, если б он ближе знал несчастного Вемборека, может быть... но так? — даже угрызений совести нельзя требовать от того, кто без причины убил кого-то через минуту после «знакомства». Нонсенс. Мало кому доводилось пережить такое, и большинство не в состоянии этого надлежаще осмыслить.) А тут еще свежий приказ по училищу, который только что принесли: Генезип был уже офицером, причем боевым, правда, в бою он никем не командовал, да и была это всего лишь паршивая городская перестрелка — ну, да и то хорошо. В приказе говорилось, что хотя от мятежа Синдиката до присвоения званий оставалась целая неделя, однако, поскольку неделя эта должна была быть отведена тактическим занятиям, день боя зачтен как достаточное испытание, и все курсанты произведены в подпоручики, то есть в «komiety», как любил по-русски называть этот чин Вождь. Даже унижение из-за Перси полностью ресорбировалось в шербет счастья, которого Зипка от души дерябнул всеми присосками своей новой бредовой личности.

А когда все ушли, Элиза сама дала ему девять пилюль давамеска Б2 — те самые, что ему перепали тогда на улице (хотя у нее был свой изрядный запасец). Он заснул мертвым сном, думая: «Ну — посмотрим, что теперь будет. Неужто и я обаблюсь, как все остальные?»

Проснулся он в два часа ночи со странным чувством. Он был не здесь, не в госпитале; боли не чувствовал, но ноги были как парализованные. Перед глазами, казалось, колеблется какой-то плотный темный занавес. Он ужаснулся — а вдруг ослеп? Взглянул туда, где были окна, — они и в самую темную ночь слабо отсвечивали красным. Ничего — абсолютная тьма, но тьма неспокойная — что-то незримо ворочалось там, словно в непроницаемом мраке боролись мощные тела чудовищных земноводных. Но в то же время на него снизошел полный покой — видимо, так и должно быть. Он лежал, почти не понимая, кто он такой — поднимался над собой, заглядывая в себя, как в какие-то неведомые пещеры и гроты, в которых творилось незнаемое. Вдруг клубящийся занавес прорвался, и его охватил вихрь бриллиантовых искр. Из них стали формироваться непонятные предметы, которые дрались между собой: какие-то комбинации машин и насекомых, какие-то бурые, желтые, фиолетовые воплощения предметного абсурда, изготовленные из непонятных материалов, но чертовски точно сконструированные. А потом вихрь вдруг замер, и Зипек убедился, что это всего лишь  т р е х м е р н ы й  з а н а в е с  высшего порядка и он скрывает иной мир, н а х о д я щ и й с я  в н е  э т о г о  п р о с т р а н с т в а. Где пребывал этот отчетливый, причем трехмерный, образ, понять было абсолютно невозможно. Впоследствии, хотя он помнил все картины, он никогда не мог реально реконструировать то невероятное впечатление в его непосредственной свежести. Остались только сравнения — суть ускользала от обычных органов чувств и вообще от пространственных ощущений. Началось с вещей относительно обыкновенных, значение которых подсказывал Зипеку таинственный голос внутри него. Он слышал его не ушами, а животом.

Итак: маленький островок посреди шарообразного океана — как будто он с огромного расстояния наблюдал какую-то крохотную планетку глазами диаметром в тысячи километров. Но никакой «километраж» вообще был невозможен. Расстояние было не расстоянием — а чувством, будто вращается шпиль, в который вытянулась его голова, касаясь  к р ы ш и  м и р а, пребывающей  в н е  б е с к о н е ч н о с т и. Все эти слова он употреблял потом, чтоб описать Элизе свои впечатления. Но они не передавали и частицы той неуловимой странности, с которой перемещались всевозможные планы — до полного исчезновения пространственных ощущений в обычном смысле. (Элиза только снисходительно кивала своей белокурой головкой, полагая, что видения Зипека — ничто в сравнении с тем, что видела она: «Каждый видит то, что заслужил, — но для тебя, для твоего темного духа, и такие видения хороши». Чувство неполноценности было одним из элементов адского вожделения, которое он к ней ощущал, — ничто, даже дичайшее насилие, не могло уничтожить дистанцию между ним и ею: она была в каком-то смысле недоступна. Эта недоступность выражалась в раздражающем спокойствии, с каким она воспринимала самые неожиданные явления.) Вдруг Генезип увидел бесконечную дорогу — это был ползущий в бескрайнюю даль зубчатый змей. Он стоял на змее, как на подвижном тротуаре. Это было уже на островке. Кто-то в нем говорил: «Это Балампанг — сейчас ты увидишь Пресветлый Свет — того единственного, кто при жизни слился с Предельным Единством». Змей кончился (это длилось целую вечность — вообще казалось, что время произвольно деформируется, в зависимости от наполняющих его переживаний) — и Зипек наконец увидел  т о  с а м о е  (это — одно и то же — видели все, кто имел счастье проглотить пилюли давамеска): хижину среди низких, сухих джунглей (пурпурные цветы лиан качались у него перед носом, и он слышал пение маленькой птички, которая без конца троекратно повторяла одну и ту же ноту, словно  п р е д о с т е р е г а я: «Не хо-ди, не-хо-ди...»). Перед хижиной сидел на корточках старец с кожей цвета café au lait1. Он поглядывал вокруг черными, огромными, нестерпимо сияющими глазами, а молодой жрец (с выбритой головой, в желтом одеянии) кормил его из миски рисом с деревянной ложки. У старика не было рук, а из плеч (это Зип увидел  п о т о м) вырастали громадные фиолетово-красные крылья, которыми он иногда поводил, словно засидевшийся в клетке стервятник. «Так значит, он есть, он есть, — шептал Генезип в безумном восторге. — Я вижу его и верю ему, верю вовеки. Вот истина». А что истина — он и сам не знал. Л ю б а я  в е щ ь,  п р е д с т а в л е н н а я  е м у  в о  и м я  М у р т и  Б и н г а,  д о л ж н а  б ы л а  б ы т ь  д л я  н е г о  и с т и н о й. Все это происходило в том же непонятном пространстве, которое, не переставая быть нашим обычным трехмерным, а вовсе даже не  и с к р и в л е н н ы м, тем не менее пребывало вне нашей вселенной. Где ж это было? Он почти понял это, когда старик стрельнул глазами прямо в него и пробил его взглядом навылет. Зипек ощутил в себе свет — он был лучом, летевшим в бесконечной пустоте к какому-то кристаллическому, полыхающему  н е в е д о м ы м и  красками созданию (да не созданию, а черт его знает чему), — это и было недостижимое Предельное Единство в Раздвоенности.

Видение исчезло — перед ним опять трепыхался дьявольский занавес из  н е з р и м ы х  дерущихся гадов. А потом он увидел всю свою жизнь, но как бы выеденную изнутри огнем — неполную, с брешами ужасающей тьмы, в которых неизвестный тип (он сам, но с виду похожий на Мурти Бинга) творил непостижимые вещи, деформируясь и то вырастая почти бесконечно, то уменьшаясь до размеров чего-то, что и заметить-то невозможно, чего-то микроскопически, необнаружимо малого, затерянного в чем-то еще — во  в н у т р е н н о с т я х  м и р а — это и в самом деле была масса немыслимых потрохов, метавшихся в эротическом экстазе — как никому лично не принадлежащие гениталии. Это была его жизнь — критически рассмотренная с точки зрения некоей высшей, не-человеческой целесообразности, — цели были вне этого мира (в том таинственном пространстве), но жизнь волей-неволей складывалась в соответствии с ними, иначе потенциал мира неизбежно уменьшился бы или даже свелся к нулю, и тогда (о ужас) не только воцарилось бы невообразимое Внепространственное Ничто, н о  и  в с е,  ч т о  у ж е  б ы л о,  о к а з а л о с ь  б ы  п е р е ч е р к н у т ы м, а это было бы равнозначно тому, что никогда ничего не существовало и существовать не могло. Страх перед этим был просто непомерный. Отсюда и проистекала неслыханная «страсть к послушанию» всех последователей новой веры: ничто плюс зачеркнутое прошлое — как такое возможно? Однако под воздействием давамеска Б2 понять эти вещи было так же легко, как общую теорию функций. Зипек увидел всю свою жизнь и поклялся исправиться. Совершенное им злодейство предстало на этой картине в виде взаимопроникновения двух кристаллических сил в сфере Вечного Огня: Вемборек стал им, Зипеком, — во всяком случае, не исчез, как всем казалось — зато у Зипека было две личности — только и всего. Но сам момент откровения он — как и все — прозевал. Похоже, что самым существенным во всем этом был тот бешеный, насквозь пронзающий взгляд, но когда в точности и  к а к  это сцеплялось с прежней психикой, никто был понять не в состоянии. И еще: те, кто уже пережил видения, ничего не говорили о них тем, кто еще через них не прошел. Это происходило само собой, без всякого настояния высших властей секты. Никто бы и так не поверил, что вообще кто-то мог видеть нечто подобное, — не стоило и болтать. Зато общность видений создавала странную связь между единоверцами — они держались друг за друга с силой репьев, цепляющихся за собачьи хвосты.

Проснулся Зип часов в одиннадцать утра и сразу ощутил, что стал другим. Понемногу, постепенно он вспомнил все и просиял от восторга. Элиза уже держала его за руку, но это ему совсем не докучало. Он проникал в себя все глубже — в пустые отныне подвалы, где выращивал своего громилу. (Это громила обратился в веру — мальчик был на такое не способен.) Там, по углам, он чуял чуждое «я» — кто-то новый лез из подземелий — кто же это мог быть, черт возьми? Безумие, смешанное с ядом пилюль, синтетически невоспроизводимым морбидезином, дало результат, не предвиденный китайскими психиатрами. Теперь должна была начаться «интеллектуальная» (!) обработка результатов откровения. Такова была задача Элизы, этой весьма неумной девицы из сфер деми-аристократии.


Брачная ночь


Настала полулетняя августовская якобы-осень. Неприятно однообразная июльская зелень распалась на целую гамму тонов — от изумруда до темно-буро-оливковых оттенков. Генезип понемногу начал вставать. Ему мешала не столько простреленная лодыжка, сколько последствия контузии, проявлявшиеся не только физически — в головокружении, слабости и легоньких конвульсиях, но и в странной окраске психических состояний, по сути тех же, что в момент преступления. У него все время было чувство, достигавшее порой чрезвычайно неприятной интенсивности, что все это происходит не с ним. Он смотрел на себя со стороны, как чужой, но буквально, а не как некий «множащийся в бесконечности наблюдатель» Леона Хвистека. Это не болтовня, т а к  о н о  и  б ы л о. Кто этого не пережил, не знает, что это такое. Такие вещи никому объяснить невозможно. Пикники, желающие понять это состояние, должны вмазать изрядную дозу мескалина (галлюциногенный алкалоид пейотля) Мерка, чтоб получить хоть какое-то представление о шизоидной колее, в которую может свернуть нормальный ход психической жизни. Порядочный «шизик» сразу поймет, о чем речь, но с пикником не стоит и начинать разговор на эту тему до приема наркотиков высшего ряда. Между двумя Зипкиными личностями возникали болезненные разрывы, полные страха, — что было в этих промежутках? Что составляло содержание пустоты, не заполненной ни одним из двух «я»? В ней таились какие-то ужасные деяния, которые, казалось, способны были пробить панцирь основных законов бытия, давали возможность пережить в долю секунды актуальную бесконечность всех, даже только возможных миров. Ах, эти пустоты! Худшему врагу не пожелаешь такого состояния. Кажется, эта минута ничья, и все же она-то и есть клей, связавший два существа, которые без нее были бы  п о и с т и н е  отдельными «я». В этих прогалах и обитал тот, третий, которого при жизни уничтожить невозможно, разве что в финальный момент полной кататонии.

Несмотря на ночное видение, Зипек не стал «полным» муртибингистом — о нет. Че-то не шло с ним так гладко, как с прочими, и бедный кандидат в сектанты все еще не был удостоен личной беседы с Лямбдоном Тыгером. Но зато лишь теперь он познал душу своей невесты, точнее — ту ее эманацию, которую сам в ней пробуждал, — Элиза могла существовать только как чей-то негатив — п о з и т и в н ы й  негатив — (просто хороший человек, «дух, парящий одесную») — сама же была ничем. Она ожила, как только впилась в духовные потроха Генезипа. Да — он познал душу Элизы, если она таковой (в мужском понимании) обладала и не была лишь идеально смонтированным манекеном — изделием Лямбдона Тыгера — что можно было заподозрить ввиду ее совершенства. На дне всего этого была некая скука, как на дне всякого совершенства. Совершенство — штука очень подозрительная, за ним иногда кроется полный негативизм — ничто. Но Генезип, одурманенный спокойным счастьем, пока не отдавал себе в этом отчета. Он скучал с наслаждением, сам не подозревая, что в основе его наслаждения — именно скука. Элиза, попросту говоря, относилась к тому виду существ, который только тогда живет по-настоящему, когда поднимает до своей «высоты» падшего ангела или обычного демона, при условии, что данный субъект имеет для нее чисто половую ценность. В ее вкусе, как никто другой, — нормальный, живущий без проблем, по-своему даже умный здоровенький бычок; но он для нее — ничто, как и полная его противоположность: в идеале должно присутствовать и то, и это. Она нашла идеал в лице Зипки и решила, что не покинет его до самой смерти.


Информация

Политическая ситуация оставалась неизменной. Коцмолухович после «лакмусовой» победы, как называли разгром синдикалистов-спасителей, впитал в себя, по крайней мере частично, силы Синдиката, став еще таинственней, чем прежде. Оказалось, что вообще весь Синдикат был блефом, надутым пузырем, лишенным содержания, — не имел основы как особый общественный элемент и почти без остатка влился в общую организацию обороны Белой Расы. Может, это и была пресловутая непостижимая «идея» квартирмейстера — может, и сам он был всего лишь эманацией расового инстинкта Белых? —- черт его знает. Кроме несгибаемых коммунистов в государстве уже не было партий — все прочие были подсознательно охвачены идеей «передового бастиона» — не на национальной, а на расовой почве: чувствовали себя белыми, и только — в противоположность желтым как иному виду животных. Точно так же можно организовать борьбу с крысами или тараканами — чисто национальных элементов в этом движении не могли доискаться и самые завзятые националисты среди социологов. О том, что происходило в Китае и захваченной желтыми Москве, никто ничего не знал. Не то чтобы благородные по натуре поляки не способны были организовать нечто столь низменное, как добротная шпионская служба, — нет — ничего не знали и на Западе. Такой непроницаемой стеной окружили себя проклятые желтопузые и таким страшным пыткам подвергали не только шпионов, пойманных с поличным, но и тех, кого хоть в чем-то подозревали, что не было агента, который через какое-то время не начал бы действовать вразрез с собственными планами. Потом агентов даже перестали засылать. Порядочные шпионы возможны, только если национальные чувства еще достаточно развиты или речь идет о социальной пропаганде, — за деньги никогда. Оба случая были у нас невозможны в силу того, что исчезли соответствующие объективные данные. Страх перед чуждой расой, который господствовал ныне в Европе, был неважной основой для выращивания героев. Защищаться в таком состоянии можно (когда уже ничего другого не остается и бежать некуда), но для атаки требуются иные — позитивные — чувства. В основном люди выжидали, все более раздраженно. Свободны от ожидания были только последователи Джевани — для них личное время расширилось как бы за пределы их жизни — и назад, и вперед (вопреки идее кары перечеркиванием прежнего бытия — воплощенная неясность, которую они понимали без особого труда). В иные минуты — когда они созерцали метафизическое благо мира — время казалось им не линейным, а неким гиперпространственным пучком: так обогатился диапазон их способности чувствовать других. Мелкая телепатия в определенных кругах стала зауряднейшей обыденностью — все проникали друг в друга, сливаясь в единое безликое месиво, из которого всякий, кто взялся бы за это должным образом, мог слепить что угодно. Все до одури восторгались другими и тем самым безотчетно усиливали свой восторг от самих себя. В соусе всеобщей доброты таяла мелкая ненависть, да и ненависть покрупнее понемногу размягчалась. Счастье джеванистов было видно как на ладони и возбуждало такую безумную зависть окружающих, что масса людей, не веря ни в какое учение Мурти Бинга или веря в нечто совершенно иное, стала из чисто прагматических побуждений дрейфовать в его сторону, чтобы кончить в массовом гипнозе — поддавшись не слишком внятным принципам этого учения. Довершали дело адские пилюли ДБ2. В то время в К. приехал по лесным делам князь Базилий. Посланцы Учителя добрались даже до его скита в людзимирской пуще и, конечно, выманили ценного зверя из логова. Под влиянием девяти пилюль князь убедился, что это именно та религия, которая ему нужна, — в ней была и малость «интеллекта» (не приведи Бог!), и толика веры — упоительный компромисс, не требующий никаких новых самоотвержений, а главное — умственной работы. На каждого снадобье действовало по-своему — наиболее существенно с точки зрения именно данного индивида. Даже Афаназоль Бенц, произведенный наконец — стараниями самого Джевани — в какие-то жалкие доценты, примирил систему Асимптотического единства со своим государством значков и аксиомой Бенца и даже логизировал некоторые фрагменты учения Мурти Бинга — некоторые, поскольку эта вера как целое содержала элементы, совершенно исключающие возможность применения аппарата логики. Между тем события шли своим чередом. Лопнули наконец стенки китайско-московского котла, и желтая магма разлилась еще на несколько сот километров дальше, чтоб нависнуть в грозном безмолвии над нашей бедной польской границей. Но об этом позднее.