Эрнест Цветков Досье на человека

Вид материалаКнига
Герман. сны и сомненья
Из дневника Германа
Запись из дневника
По дурости, конечно
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9

ГЕРМАН. СНЫ И СОМНЕНЬЯ

В эту ночь Герману снился тревожный сон, представляющий со­бой смесь кошмара и абсурда, — к нему снова явилась та самая ста­руха, с которой он встречался в самолете и затем в лондонской элек­тричке. Выпятив тощие синюшные губы, она опять бормотала мо­нотонное причитание о грядущем зле. И когда она вперивала в него свой пустой и мертвый взгляд, он ощущал, как из глаз ее излучается неведомая сила, от воздействия которой все тело начинало раство­ряться в нехорошей тяжести и становилось беспомощно слабым. Временами у него возникало отдаленное осознание, что это сон, но быстро исчезало, и погруженный в оцепенение, он не мог ни про­снуться, ни даже пошевелиться внутри этих наплывающих кошма­ров. Иногда из-за спины старухи выплывала фигура странного не­знакомца из Сохо. Она безмолвно улыбалась и наподобие китайско­го болванчика покачивала головой. Впрочем, больше не было ника­ких других сюжетов и других персонажей.

Проснулся Герман рано, разбитый, с гудящей головой. За окном все еще чернело. Светящийся дисплей будильника показывал три часа. Рядом с кроватью смутно вырисовывался расплывчатый силу­эт книжки по мистике, которую врач начал изучать по приезде из Лондона. И он вспомнил, как накануне прочел: «Ночное время меж­ду двумя и тремя часами — время, когда властвуют силы зла».


Из дневника Германа

Определенно что-то странное, если не сказать, страшное, проис­ходит в последнее время. Теперь я готов допустить существование таинственных сил, проявляющихся во вселенной. И они вторгаются в нашу жизнь в соответствии с той мерой, с какой мы притягиваем их к себе. Если бы я это замечал раньше, то, возможно, был бы зас­трахован от целого ряда проблем и неприятностей.

Сейчас я, например, по другому смотрю на один клинический слу­чай, с которым мне пришлось столкнуться около полугода назад. На прием пришла девушка, характером жалоб и поведением напоминаю­щая личность с истерическими расстройствами, — у нее возникали неожиданные приступы, когда все тело начинает ломать, скручивать, появляются ужимки и гримасы. Начало подобного пароксизма продол­жается в стремительных судорогах, пробегающих от головы к ногам, в паху появляется сильное жжение, а в солнечном сплетении словно вы­растает раскаленный клубок, жар от которого поднимается вверх и впол­зает в голову. Вся эта картина сопровождается глухими стонами, пере­ходящими в яростное рычание, глазные яблоки вылезают из орбит и закатываются под лоб. А через несколько минут пронзительный хохот сотрясает ее измученное туловище, гримасы и ужимки еще сильнее мнут лицо, как каучуковую маску. Отключения сознания при этом не проис­ходит, что позволяет исключить возможность эпилептического припадка. Но интересно другое... Практически у каждого психиатра, которого я знал или знаю, существуют такие случаи, которые трудно, почти или даже вовсе невозможно объяснить только лишь с точки зрения психи­атрии. Этому случаю, пожалуй, можно было бы дать классическое обо­снование, если бы не одно но. Все дело в том, что, когда я принялся выяснять у нее историю ее заболевания, она рассказала, что никогда в жизни не страдала подобными состояниями до тех пор, пока не присо­единилась к одной группе, которая увлекалась различного рода оккуль­тными экспериментами. Воодушевленная возможностью пощекотать свою нервную систему, восторженная девица пылко погрузилась в са­танинские мистерии и медитации на знаменитом числе 666, которые сопровождала практикой по вызыванию духов с помощью различных заклинаний. Вначале духи не приходили, а полуночные таинства закан­чивались милыми сексуальными потасовками, в которых, однако, и проглядывали элементы таинственного символизма, но в одну прекрас­ную ночь, когда полная луна тихо нависла над земными страстями, по­клонница темного культа, устроившись перед магическим зеркалом, вдруг ощутила озноб, пробежавший по спине. В следующую секунду из зеркала выпрыгнула юркая тень и скользнула в сторону заклинатель­ницы. Почти в это же мгновение она почувствовала, что тело ее неесте­ственным образом выгибается, а сознание куда-то уплывает. Испыты­вая жуткий страх, она хотела закричать и прийти в себя, стряхнув это наваждение, но будто, парализованная, она не смогла издать ни звука. И тут ей показалось, что кто-то входит к ней внутрь. В это время с ней и случился первый приступ.

Здесь, конечно, можно предположить, что некие предрасполага­ющие личностные особенности привели ее в конце концов к тому состоянию, в котором она и обратилась за помощью. Такое предпо­ложить можно, если бы были эти особенности. Да ведь дело в том, что никаких таких особенностей не было, о чем говорят и свиде­тельства родителей, которые знали дочь как натуру уравновешен­ную, спокойную, даже в период властного пубертата, и уж никоим образом не склонную к различного рода демонстративным реакци­ям или к поведению, которое у окружающих может вызвать некото­рое недоумение. Единственным экстраординарным событием в жиз­ни молодой особы явились ее игры с тремя шестерками.

Увы, я не смог ей помочь. Медицина отступила перед этим на­тиском Неведомого.

*

Раздался телефонный звонок. Герман поднял трубку: «Алло». В ответ — серебристые колокольчики хихиканья. Еще раз: «Говорите, я слушаю вас». Мелкий, дробный хохоток сыпался из трубки. Было около пяти утра.


Запись из дневника

К сожалению, почерк мой сейчас нетверд. Как нетверд разум и нетверд язык. Потому что я пьян. И пьян серьезно. Я пью уже вто­рой день подряд. Я сознаю, что у меня нет компульсивного влечения к алкоголю. Его никогда и не наблюдалось. Его нет и сейчас. Но я почему-то пью. Водку. Зачем я это делаю? Не знаю. Ко мне ночью опять приходила эта ужасная старуха. Она назойливо твердила свой бред, а я слушал, как какой-нибудь придурок, помешавшийся на от­кровениях безумного гуру. В этом сне рядом с ней был какой-то кар­лик. Карлик под ее бормотание корчил рожи и хромая приплясывал. Иногда он норовил уцепиться за мой рукав, но каждый раз отскаки­вал, будто ему что-то мешало. Затем старуха повернулась ко мне, так, что я сумел различить ее лицо, и четко выговорила, но почему-то снова по английски: «Dont trouble trouble until trouble troubles you». Затем она сделала короткую паузу, после чего добавила, но уже по русски: «Не связывайся со злом, будут неприятности. Не свяжешься со злом, не заразишься злом». Я снова проснулся около трех ночи. Комната, все окружающие предметы словно кружились, плыли, виб­рировали. Я забросил подальше книжку по оккультизму, так как она явно не способствовала моему душевному равновесию. И чтобы ус­покоиться и хоть как-то согреть свою душу, я принял грамм сто. Душа согрелась, разум успокоился, и остаток ночи я провел спокойно, если не считать, что утром ощутил признаки сильнейшего похмелья. Тог­да я налил себе еще и принял вторую дозу ранним тоскливым утром. И понял, что никуда сегодня не пойду. И не потому, что мне захоте­лось напиться, а потому, что мною овладела тревога, с того самого момента, как я услышал в трубке хихиканье. Нельзя сказать, чтобы оно меня как-то напугало. Меня вообще трудно чем-либо напугать. Но вдобавок еще эти повторяющиеся сны... в общем внутри стало тревожно и появилось ощущение надвигающейся беды.

Я понимал всю беспричинность этого ощущения, но, увы, пони­мание не приводило к облегчению. Попытки разобраться в происхо­дящем ни к чему не привели, но охлажденная водочка под огурчик несколько смягчила невыразимую тоску бытия. Тогда я решил по­звонить Скульптору и предложить ему составить мне нетрезвую ком­панию. Он живо и художественно представил себе подобную перс­пективу и размашистым эмоциональным мазком выразил свое эксп­рессивное согласие. Я, порядком уже поднакачавшись, кое-как залез в машину и в состоянии автопилота доехал до его мастерской в Би­рюлево. Мы выпивали и говорили о самых различных вещах, в том числе и о тех, которые стали происходить со мной в последнее вре­мя. Он ударял рукой по столу и кричал: «Поверь мне, это не шутки! Не знаю, каким образом, но ты действительно соприкоснулся с чем-то Запредельным, а уж оно то существует, я точно знаю... Ну ладно, давай еще по маленькой хряпнем». Мы хряпали по маленькой, заку­сывали яичницей на шкварках и бронзовобокими шпротами, и он снова продолжал: «Поверь моей творческой интуиции, моему худо­жественному чутью, тот тип в Сохо и старуха, которая все время является тебе, они связаны какой-то единой таинственной нитью. Ведь ты же прекрасно отдаешь себе отчет в том, что твои встречи с ними были на самом деле! Чего же тебе еще надо?»

— Да, но почему именно ко мне они имеют отношение, а не к кому-то другому, более мистически настроенному и более достойному кандидату на подобное общение?

— Почему? А вот почему. Это некое предупреждение. Вспомни, чем ты занимался в последнее время, я имею в виду, какой предмет занимал твой научный интерес? Что ты пытался исследовать и над чем работал в последнее время?

— Да в общем-то ничего особенного.

— И все же, какая тема?

— Ну... тема вырождения, дегенерации, попытка определить ис­точник и механизм этого явления, заключено ли оно только внутри человека, или же имеет свои корни и за пределами личности...

— И ты это называешь: «ничего особенного»?

— А что в этом, действительно, особенного? Обычное научное исследование.

— Ишь ты какой обычный выискался. Ведь ты же предпринял попытку залезть в самую сердцевину зла! Ты тронул дерьмо и хо­чешь при этом, чтобы оно еще и не завоняло? Такого, голубчик, не бывает. Ты расшевелил дерьмо, и оно начало вонять, и первая вонь пошла на тебя. Но это еще пока только вонь. Если ты не будешь себя защищать, то, пожалуй, и потонешь в нем. Захлебнулся в говне и был таков. И здесь есть два пути. Первый — внять предупреждению и убраться подальше, просто отойти от этой темы, и все тут, пере­ключиться на что-нибудь более нейтральное. И второй — научиться защищаться и при этом продолжать заниматься подобными иссле­дованиями. Тогда тебя никакое зло не тронет.

— А что значит защищаться? И с помощью чего? Медитацией или популярными ныне, но во мне лично вызывающими некоторую смешливость, психоэнергетическими методами? Вот ты, например, творишь, тебе просто. Изваял нечто прекрасное и защитился твор­чеством.

— Э-э, брат, тут ты не совсем прав. Творчество — вещь довольно коварная и именно творческая личность часто оказывается в наибо­лее опасных и уязвимых ситуациях с точки зрения той проблемы, ко­торую мы с тобой рассматриваем. Ведь что такое творчество по боль­шому счету? Творчество — это магия. А магия, как ты знаешь, бывает черной и белой. Стало быть, творчество — это то пространство, где влияния дьявола и влияния Бога соседствуют. И если ты не подпадаешь под одно влияние, то обязательно подпадаешь под другое. Ты обратил внимание, что немалое количество творцов заканчивало су­масшествием или дегенерацией? Ван Гог поселился в дурдоме, Ниц­ше также окончательно свихнулся, активный педераст Рембо сгнил, его любовник, пассивный педераст Верлен, выродился и превратился в кучу хлама. Разрушители, ниспровергатели, революционеры, бун­тари, поджигатели — все они закончили свое существование самым естественным и закономерным образом, как и подобает дегенератам. Видишь ли, талант — это такая штука, которая управляется нездеш­ними силами, и если ты его хочешь реализовать, то волей или неволей ты входишь в тот мир, часть твоего существа окунается в потусторон­ние владения. Начинается магия. И не последнее слово за тобой, какую форму ее выбрать — черную или белую.

— А ты сам какую выбрал?

— А я — серую. Я не лезу в гении. С меня достаточно того, что я выполняю заказы и придаю официозу офисов статуэточно-интерьерный вид своими полуфабрикатами. Ведь кто-то должен выполнять и такую работу. Не каждый же должен специализироваться исключи­тельно по Никам или Венерам Милосским. Хотя, разумеется, в юно­сти у меня были и свои мечты и амбиции. Я грезил высокими поле­тами и в общем-то небезуспешно. Но однажды я понял, что начинаю входить в этот самый запредельный мир, который, разумеется, тре­бует жертв. А жертвы все те же самые — время, «Я», душа. Ведь ты как бы нанимаешься на работу в Высший департамент и отныне все силы должен отдавать служению ему и только ему. Заманчиво, вол­нующе. Но тут тебе и условия контрактика показывают: мол, мы тебя обеспечиваем тем-то и тем-то, ну вдохновением, например, минута­ми озарения и неземной радости, но ты за это обязан... Всякое слу­жение есть в своем роде жертвоприношение. А кроме того, как я уже говорил, входя в этот департамент, ты обязан определиться в своих пристрастиях и выбрать покровителя, то есть ту силу, которой собираешься служить. А для этого нужно иметь свою собственную силу, силу духа что ли. Вот я и подумал в тот момент, что не готов к подобным испытаниям, оставил этот путь и выбрал свою малень­кую прикладную дорожку. И мне спокойно. Мне открывалась воз­можность того, про что говорят «многое дано», но ведь ты знаешь — «кому многое дано, с того многое и взыщется». Что же касается тебя, то ты, Герман, переступил порог этого департамента и назад тебе ходу нет. Слишком далеко ты зашел, но тут же и попал в клубок этих противоречивых влияний. Ты готов был жертвовать собой, и тебе сопутствовал успех, но ты пользовался как даром одной стороны, так и услугами другой, и настал момент, когда там тебе сказали: «Стоп! Определись, кому служить. Пока достаточно с тебя извест­ности, денег и жизненных красот. Подумай и давай ответ». И если бы ты был художником или музыкантом, то и разговор был бы другой, более простой и короткий, как у меня, допустим. Но постольку, по­скольку ты начал уже вторгаться своими исследованиями в святая святых того департамента, значит ты забрался на достаточно высо­кую ступеньку. А это уже небезопасно. Ты чувствуешь, что пробрал­ся дальше, и вот уже душа твоя наполняется гордыней и тщеслави­ем, дескать, вот я какой незаурядный. А ведь это смертельный удар, который наносится тебе некоторыми структурами все того же де­партамента. Тебя пытаются защитить, но если ты не принимаешь защиту, то автоматически подвергаешься нападению с другой сто­роны. Так что все происходящее с тобой, закономерно. Ты влетел на развилку, но тут тебе действительно нужно остановиться, подождать, подумать и выбрать. Ну ладно... давай еще хряпнем.

— Давай хряпнем. Ну а все-таки, как же защищаться?

— Это тебе Даниил объяснит лучше моего.

— А кто этот Даниил?

— Я тебя познакомлю с ним. Ты мне звякни, напомни. Это лич­ность, которая более глубоко разбирается в подобных вопросах.

*

Мы просидели со Скульптором всю ночь, выпивая, закусывая и беседуя. Потом до полудня отсыпались. Затем я поехал к себе и об­наружил входные двери открытыми. Квартиру обчистили. Нельзя сказать, чтобы уж совсем начисто. Но чисто. После первого осмотра места происшествия я обнаружил у порога необычной формы бу­лавку, которая, однако, показалась мне странно знакомой. Где же я ее видел? Ну да... конечно же, она была на пиджаке карлика, что вместе со старухой являлся в мой сон.


ПРЕОБРАЖЕНИЕ

После этого случая Герман перестал пить, но впал в глубокое уныние. Мир показался ему чужим и отчужденным, а какие-либо действия бессмысленными. Он заперся дома и не отвечал на теле­фонные звонки и даже пропустил очередное собрание в салоне Ни­колая Павловича, хотя и жил неподалеку. Механически перелисты­вая свои архивы — кипы бумаг, в которых были записаны многочис­ленные клинические случаи, он только монотонно приговаривал: «Боже, ну откуда все это берется?», после чего бродил по квартире, бесцельно и тихо, без удовольствия попыхивая то сигаретой, то труб­кой, да изредка притрагивался к давно остывшему чаю.

Странные звонки внезапно прекратились, а по ночам перестала являться старуха, сны стали спокойными и вялыми, как позднеосенние дни. Даже одно из своих излюбленных удовольствий — баню — он отменил — «к чему все это»? И таким вот плавным и замедлен­ным образом уныние переползло в апатию. Душа словно бы задре­мала и перестала реагировать на сигналы окружающего мира. Но в то же время какая-то глубинная часть личности сопротивлялась это­му состоянию, она пыталась активизироваться и пробиться на по­верхность, чтобы утвердить себя и утвердить жизнь. Герман чув­ствовал ее смутные шевеления, ее попытки, пока еще слабые, но упорные и настойчивые. И в какой-то миг он осознал, что стремится помочь этой части развиться, укрепить силы и позиции, что он ищет более тесного контакта с ней. И наконец в один момент он снял те­лефонную трубку, следуя за тонкой ниточкой интуиции, и позвонил Скульптору, чей глуховатый голос не замедлил откликнуться на том конце провода.

— А, это ты, старик, ну как дела?

— Да потихонечку.

— Ну это хорошо, что потихонечку, потихонечку и надо. Страсти улеглись?

— Вроде бы...

— Слушай, у меня тут как раз Даниил сидит. А что если мы сочи­ним что-нибудь этакое ипровизированное?

— А почему бы и не сочинить?

— Ну вот и отлично. Давай подкатывай. А отсюда недалеко, на одну дачку дернем.

Увидев Даниила, Герман на некоторое время ощутил легкое бес­покойство, почти волнение, которое, однако, через несколько секунд прошло. Перед ним стоял человек, лицо которого поражало своим чистым спокойствием и в то же время полной включенностью в зем­ное, без отрешенности. В глазах чувствовалась глубина, но без про­блесков скорби и отпечаткой пережитого, как это зачастую бывает. Для того, чтобы познать природу человеческую, нужно многое ис­пытать и выстрадать, даже лик Николая Павловича несет на себе некоторый оттенок мученичества. Но у этого парня, скорее всего, ровесника Герману, полностью отсутствовали все атрибуты познав­шего трагизм бытия мудреца. Он смотрел прямо, безмятежно, и взгляд его был полон силы.

— Рад знакомству, — ответствовал Герман и затем, повернувшись к Скульптору, спросил: — А куда двинем?

— А ко мне на дачу и двинем, — сказал Даниил, — здесь недале­ко. Подышим, попаримся, подзарядимся.

— Ну и прекрасно.

Машина повернула на проселочную дорогу, скрипя утрамбован­ным снегом, и тихо подъехала к двухэтажному бревенчатому дому, за которым начинался, или вернее, продолжался лес. Из-за забора выглянула черно-рыжая морда ротвейлера Гошки, приветствуя хо­зяина, и Герман почувствовал, как плавно растворяется в прекрас­ной бездумности накатывающего блаженства. На какой-то миг он выскользнул из ситуации и вспомнил давно забытые студенческие дни, когда испытывал нечто подобное.

*

А снегу то, снегу навалило в эту зиму! Геометрические плоско­сти крыш, выбеленные до ослепительности, парят над черными пря­моугольниками окон. Оконные стекла действительно кажутся на рас­стоянии черными. Черные квадраты, пересеченные коричневыми или белыми рамами. Снег везде. Он заполняет воздух, он заполняет про­странство, и иногда кажется, что он залетел откуда-то из четвертого измерения. А иначе как же объяснить такое непостижимое количе­ство снега? Когда идет снег, на улице всегда тихо, можно сказать, что снег несет с собой тишину, можно даже сказать больше: снег — это застывшая тишина. Когда концентрация тишины становится пре­дельной, она выпадает в осадок, и осадок этот является в виде снега. Но это все фантазии. Ты помнишь, как мы любили сочинять самые невероятные предположения относительно самых различных явле­ний, окружающих и неокружающих нас? Это было пленительное время, ни к чему не обязывающее и наполненное таинством, тогда мир представал как мистерия, и мы сами себе казались посвящен­ными в эту мистерию. А потом время распадалось на атомы, и тома впечатлений распадались на отдельные страницы отдельных воспо­минаний, а то и на крохотные строчки в записной книжке, а то и просто — на обрывки слов, шершавые и шелушащиеся, как старые газетные листы. И по поводу этого ты любил спрашивать: «А мы то не атомы?» Вопрос звучал риторически, но кто из нас не любил ри­торики? Мы все любили в той или иной степени повитийствовать или поораторствовать, или поспорить, или подебатировать о смыс­ле мироздания, которое оказалось зашифрованным. А мироздание-то зашифровано. Как мы хохотали, когда поняли это. Мы долго блуж­дали около, пока случайно не попали в крохотную комнатку, которая называется пониманием. Да, оказалось, что так: понимание — это пространство, в которое надо войти. В честь этого мы наполнили свою замусоленную, но просторную авоську дешевым портвейном и устроили поминки по утраченным иллюзиям в одном уютном особ­нячке, который сторожил один наш знакомый мыслитель и смысло-искатель. Он, кстати, и сейчас сторожит все тот же особнячок, уют­ный маленький музей, по-моему он даже сегодня работает. Помин­ки проходили чрезвычайно экстраординарно. Оранжевый портвейн закусывали пирожками из близлежащей пельменной, крякали от наслаждения, которое рождает тесная компания, теплая каморочка, согревающие напитки и горячая закуска.

Крякали от наслаждения и упивались свободой мысли и в конце концов упились портвейном. И остаток ночи провели в сладкой дре­ме на колченогих стульях в позе кучера. А утро принесло новые ощу­щения в виде головной боли, но, как ни странно, головная боль толь­ко усиливала остроту восприятия. Воспрянув духом, мы допили и доели, попили чайку с карамельками, которые почему-то слегка попахивали мылом, наш мыслитель-самоучка (ему нравилось называть себя — мыслитель-автодидакт) сдал смену, после чего мы вышли из уютного особнячка и на заснеженном крылечке обнаружили, что перед нами раскинулась бесконечность. Бесконечность проявлялась в разлетающихся улицах, машинах, домах, а также в чувстве некото­рой неопределенности и подсасывающей тоски. Пространство на­валилось на нас, и начальным нашим неосознанным импульсом было стремление опять войти внутрь, в нашу каморку, к нашему столику подсесть и продолжить прерванное таинство, но мы поняли, что это не выход, что нельзя соединить разорванную нить, не оставляя узла, и что каморка уже не та, и мы будем не те, и даже если мы войдем внутрь, чувство неопределенности останется, правда уже с другим оттенком — оттенком незавершенности. А между тем пространство начало расслаиваться и грозило поглотить нас, и понимание куда-то уползало, и мы рисковали остаться в подвешенном состоянии, пока кто-то из нас не предложил пойти в баню. Это предприятие обещало совершенно новый поворот событий и новые впечатления, и даже новые идеи, и мы пошли в баню, и пока тело парилось, душа парила в эфирных сферах. А в той же самой авоське позвякивали радостно бутылки с морозным пивком, дожидаясь нас, томящихся в полын­ных ароматах парилки. Николаша, наш философ-автодидакт, под­брасывал парку и приговаривал: «Счастье — это значит вовремя вспомнить, что тебе хорошо». И на бревенчатых стенах благоухали веточки полыни. И хмельной бас Николаши вплывал в разомлевшие уши: «Счастье — это когда живешь в сейчас, так что давайте жить в сейчас»... и мы жили в сейчас, и уже не чувствовалось подсасы­вающей и расслаивающейся тоски, а уж тем более — печали. И уже мироздание не пугало нас своими изощренными шифрами. И за окошком падал снежок, и когда мы вышли из бани, то воздух был чист и целомудрен, и не хотелось пачкать его словами, да и слов не было уже. Николаша был задумчив и светел в тот полуденный про­зрачный час, и чело его, обычно собранное и сконцентрированное, дышало первозданной отрешенностью и казалось умиротворенным и разглаженным. А я тогда на ходу прикурил сигаретку и пустил горьковатый дымок тонкой струйкой, и мимо нас почти в ту же секунду промчался трамвай, обдав нас с ног до головы рассыпча­тым звяканьем. И капельки этого звяканья повисли на заснежен­ных облаках ясеней.

А наши шаги растворились уже в тишине, да размазались силуэ­ты, очертания таяли, и пространство перемещалось во время, а вре­мя, сделав какой-то зигзаг, закинуло нас в гущу снегопада, мы на миг окунулись в безмолвие, и, как окуни, стали безмолвными, по­блескивая чешуей мгновений. А может быть, все это лишь сновиде­ния? Снопы снов фейерверком видений рассыпались в разные сто­роны. И исчезли, и сгинули.

И сами сны уснули.

А снегу-то, снегу навалило в эту пору! Дымок вьется из трубы соседнего дома, и псы где-то в переулке тявкают. Тявкают гулко, слов­но пытаясь вспугнуть воспоминания, которые лезут ластящейся теп­лой кошечкой. Как не погладить ее? Но осторожность насторажива­ется — кошечка кошечкой, а коготки в мягких подушечках спрята­ны. А снегу-то, снегу навалило в эту зиму.

*

«Да, а снегу сейчас тоже сколько намело! — подумал растроган­ный Герман, задумчиво входя в калитку. — Однако уже декабрь бли­зится». Радостный пес резво ткнулся холодной влажной мочкой в его руку, словно напоминая задумавшемуся гостю о настоящем, которое представлялось простым и естественным окружением, как проста и естественна сама природа. Это и есть реальность, в которой следует жить, просто жить и не изматывать себя пустыми амбициями и иссу­шающими поисками неведомой никому истины, которая еще неизве­стно чем может оказаться — правдой или ложью. Где она, эта высшая реальность? Да вот же она и есть — потрескивающие сосны в снегу, пылающий камин, запах намокающих березовых веников. Герману на миг показалось, что он уловил мысли и ощущения Даниила. «Это, конечно, фантазия»,— несколько смутившись подумал доктор, но тут Даниил обернулся к нему и понимающе улыбнулся.

— Что может быть жизненней самой стихии жизни? — спросил он, эхом озвучивая молчание Германа и приглашая последнего в пред­банник. — Ты как паришься?

— Крепко. Люблю сильный пар.

— Я так и думал. Ну залезай тогда на верхний полог. Готов?

— Готов.

Печка зашипела, поглотив ковшик эвкалиптового настоя, и одно­временно горячий веник шлепнулся на размягшую спину Германа. С каждым ударом он все явственнее чувствовал, как исцеляющий жар проникает внутрь его тела, которое словно открылось этой волне силы и тепла. А через некоторое время он испытал удивительное ощуще­ние — ощущение материальности, осязаемости своей души, будто это не какая-то токоматериальная абстракция, некая загадочная энергия, а что-то свое, близкое, родное, живущее прямо здесь, рядом, внутри, то, с чем можно говорить и то, что можно слушать и что можно чув­ствовать непосредственно, и любить. И он незаметно, тихонечко, так, чтобы никто не увидел, заплакал. Слезы смешивались с каплями пота и стекали на дощатый полог. Он догадывался, что мог бы и не пря­таться от этих людей, что они-то и поймут его, как никто другой, но в то же время ему казалось, что он переживает нечто сокровенное, и это сокровенное лучше не демонстрировать никому. Тут же огромной мягкой волной на него накатило чувство любви, не какой-либо конк­ретной, а любви общей — ко всему существующему, просто любви, которая переживалась так же остро, как и предыдущее состояние. Это была любовь как таковая, сама по себе, не как чувство, направленное на кого-то или на что-то, а именно как переживание, самостоятельное и самозначимое. Это было одновременно и ощущение любви и осоз­нание этого ощущения. И он почувствовал, как душа и тело становят­ся единым. Слезы сами собой прекратились, и безбрежный, ровный, невозмутимый покой овладел им. Такой покой отличается удивитель­ной ясностью сознания, чистотой восприятия и чувством гармони­ческого единства с жизнью.

Разгоряченный и раскрасневшийся, он с разбегу прыгнул в све­жий сугроб. По телу невидимыми искрами побежали тысячи иголо­чек. И уже почерневшее небо опрокинулось и взорвалось тысячами искрящихся звезд. А прямо над его телом вздымалась шуршащая громада леса. Рядом, в соседний сугроб плюхнулись плотные телеса извергающего пар Скульптора. И Герман вновь ощутил, что и ма­ленький бревенчатый домик с дымящейся трубой, и распластанное сияющее небо, и звонко тявкающий пес, и эти люди, его друзья, и есть жизнь, неповторимая, реальная, живая жизнь, самовыражаю­щаяся здесь и сейчас, в данный миг, который и является единствен­ным настоящим, а все остальное — надуманное и придуманное, ту­манная зыбкая иллюзия, всего лишь блуждающий призрак, ищущий пристанище в уставших душах. Глубокий, густой крик вырвался из самых недр его живота и плотным шаром покатился в сторону леса, который тут же отозвался гулкими шорохами в тишине подступаю­щей ночи. И этот животный первобытный вопль принес ему чувство окончательного освобождения.

Исполненный легкости и безмятежности, он, зажмурясь, прихле­бывал заваренный на травах чай в натопленной и уютной дачной кухонке. По Даниилу и Скульптору можно было судить, что они испы­тывают то же самое. И никому не хотелось нарушать этого не отчуж­дающего, но соединяющего безмолвия, где внутреннее понимание друг друга не смешивается ни с какими словами и искуственными попыт­ками поддержать разговор. И все-таки Германа занимал один вопрос: «Что же происходило с ним полчаса назад, что творилось в нем, что это было?» И, словно опять проникнув в его мысли, уловив его ду­шевные вибрации, Даниил просто и спокойно откликнулся:

— Что это было? А это и было присутствие бога.


ПАДЕНИЕ

«Ну ладно, с меня хватит этих наваждений», — внезапно про­снувшись, резко сказал Лукин, в то время как воскресшая, но пред­ставшая в своем воскресении в несколько невнятном состоянии Лизочка продолжала посапывать, уткнувшись помявшимся личи­ком в бледную ткань наволочки. Он стиснул виски и задумался над своим странным путешествием и вообще над всем этим нео­бычным положением, которое окружило его в последнее время. Он порядком устал и от своих изматывающих бдений, и от нео­жиданных поворотов судьбы, на которых его заносило так, что каждый занос грозил чуть ли не сумасшествием. После беседы с Николаем Павловичем и его сотрудниками он ощутил в себе не­которые изменения, но все же что-то неприятное оставалось еще внутри. Ему трудно было определить, чем конкретно представля­лось это неприятное, он просто чувствовал, хотя и затруднялся описать данное чувство.

«В конце концов, мне наплевать на все эти потусторонние на­шествия. Главное, Лизочка жива, и я не виновен. Будем считать, что я отделался легким испугом, хотя конечно он не был легким. Ну хорошо, будем считать, что я отделался тяжелым испугом. И на этом поставим точку. Сейчас я позавтракаю, попью кофе и до вечера пошатаюсь по городу, а ближе к ночи загляну в Танечкины владения. Прилив свежих сил и свежей похоти наполняет меня. Кстати, надо бы забежать за гонорарчиком, с них причитается. Когда денежка при себе, как-то теплее становится и чувствуется лучше».

Из складок простыни раздался легкий стон: потревоженная ка­ким-то видением Лизочка заворочалась в постели, ее тельце изогну­лось и придвинулось ближе к стене.

«Что это — кошмар или экстаз? Или они всегда идут рука об руку»? Лукин улыбнулся и направился в туалет. Мимо него пролете­ла невесть откуда взявшаяся мысль о Дзопике и скрылась где-то в направлении кухни. «Мается, наверно, бедолага. Ну да ладно, пусть себе мается, что ему еще остается делать?»

Быстро покончив со своими утренними делами, Лукин склонил­ся над забывшейся своей подружкой, чмокнув ее в розовеющую и тонкую, как скорлупка мидии, ушную раковину, и покинул кварти­ру. Но опустившись в гущу уличного гама и столпотворения тол­пы, он внезапно ощутил страшную опустошенность и усталость, которая почти мгновенно перешла на тело, ноги задрожали, и тош­нота подобралась к затылку. Он споткнулся и невольно посмотрел вниз, у самой подошвы в месиве бурого раскисшего снега блесну­ла странного вида булавка, причудливо изогнутая и отдаленно на­поминающая крохотную виолончельку. «Золотая что ли?», — как-то отстраненно подумал Лукин, но в следующую секунду «не под­нимай!» молнией пронеслось в его голове, однако, было уже по­здно, он медленно и осторожно, из-за усиливающейся тошноты, нагнулся, и в тот же миг, как только пальцы коснулись затейливого замочка, что-то внутри него хлопнуло трескучим ударом электрон­ного разряда, и сознание выпрыгнуло из черепа, как отчаянный самоубийца из окна.

«Вот мудак», — произнес кто-то спокойно и даже с оттенком не­которой жалости, хоть и не без примеси легкой укоризны, но чей это был голос, его личный, обращенный в свой адрес, или чей-то дру­гой, он определить уже не смог.

Обесточенное и отягощенное собственным присутствием тело тихо сползло на землю и завалилось на бок, смешавшись со сва­лявшимся, как шерсть у бездомной собаки, столичным снегом.


ИЗВЕСТИЕ

— Герман?

— Я слушаю.

— Матвей говорит.

— Приветствую тебя, дружище. Как твои творческие успехи? Совершенствуешь свой стих?

— Совершенствую, куда же без этого? Но я вовсе не о поэзии с тобой хочу поговорить.

— Тогда о чем же, Матвей? Разве существует что-либо более достойное поэзии?

— Думаю, что нет, но иногда возникает необходимость говорить о вещах менее достойных.

— Тогда это должна быть очень сильная необходимость.

— Ты угадал. Мы завтра собираемся у Николая Павловича.

— Я в курсе.

— Но знаешь, зачем?

— Зачем?

— Помнишь того клиента, который приходил к нам в после­дний раз?

— Помню. Мэтр им заинтересовался. Лукин, кажется, его фамилия?

— Да, Лукин.

— Ну и что?

— Дело в том, что этот Лукин умер.

Что-то тревожное выскочило из телефонной трубки и пробежало по лицу Германа.

— И как это произошло?

— А в том то и дело, что почти ничего не произошло. Тело на­шли прямо возле его подъезда и единственной особенностью было то, что из ладони его торчала странная булавка.

— Булавка? — Герман ощутил мягкий толчок внутри живота. — А что за булавка?

— Булавка, правда, несколько необычная, то ли антикварная, то ли... ну в общем не поймешь, какая, на скрипку в миниатюре похожа.

Герман почувствовал слабость, и ему показалось, что в трубке зазвучали мелкие колокольчики, но впрочем, это длилось не больше секунды, после чего его спокойствие вновь вернулось к нему.

— Ну а предполагаемая причина смерти какая? — ровным то­ном спросил он. — И вообще, откуда тебе это известно?

— В его бумажнике оказалась визитка Николая Павловича, больше никаких документов нет. Соседей тоже не было поблизо­сти. Поэтому сразу позвонили ему. Вот и все. Что касается при­чины смерти, то врачи ничего сказать не могут. Интересно то, что с одной стороны, еще не наступило трупное окоченение, хотя происшествие случилось вчера, с другой — смерть налицо и ни­чего тут не попишешь.

— Однако интересно. Вначале он убивает свою возлюбленную, затем погибает сам. Ты не находишь, что предопределенность конца в его судьбе обозначена слишком явно?

— В том то и дело, что не слишком. Его подруга жива.

— Но ведь он же ее задушил.

— Видать, не совсем. Во всяком случае она дышит, передвигает­ся и разговаривает, и завтра принесет кое-какие бумаги покойного.

— Ну что ж, разберемся. В конце концов, умер наш пациент, ко­торый пока не перестает быть таковым, даже уйдя из жизни.

— Как тебя понимать?

— Иногда смерть человека может объяснить всю его жизнь. А это важно не только для патологоанатомов.

— Готов согласиться.

— Ладно, Матвей, пока.

— До завтра.


ПРОНИКНОВЕНИЕ

Герман задумчиво положил телефонную трубку и несколько раз прошелся по комнате. После посещения дачи Даниила он по друго­му стал ощущать мир. Не то, чтобы в его сознании произошел взрыв или какие-нибудь глобальные и революционные преобразования, но восприятие и личностное реагирование стали иными. Появилось некое внутренее, глубинное спокойствие, которое позволяло без из­лишних эмоциональных всплесков и более тесно приближаться к сути вещей. Если раньше в своей работе он опирался на полученные знания и логику, то сейчас больше полагался на чутье и способность к интуитивному проникновению в скрытый мир человека, его ха­рактер, душу, судьбу. Таким образом, его психотерапевтическая дея­тельность теперь больше использовала целостное видение пациен­та, нежели рационалистическое расчленение на отдельные акты и реакции, что ничуть не противоречит его ориентированности на пси­хоаналитический процесс. Ведь самый лучший аналитик — это ин­туитивист. «Анализ же без интуиции — удел ученика», —теперь он полностью осознавал смысл этих слов, сказанных некогда Никола­ем Павловичем.

Известие о смерти Лукина и сопутствующей ей булавочке уже через несколько минут он воспринял как нечто неизбежное и зако­номерное, хотя и не смог объяснить себе, в чем тут неизбежность и закономерность. Тем не менее он уже чувствовал этого человека, видел его и понимал, что тот нес в себе знак, который четко предоп­ределял все то, что и должно было случиться. Безусловно, каждый человек имеет этот знак, все дело в том, что его нужно суметь разли­чить, и недавно Герман ощутил в себе эту способность, которая так или иначе или развивается, или усиливается у тех, кто занимается психоанализом. В среде психоаналитиков она именуется психичес­ким ясновидением.


ПО ДУРОСТИ, КОНЕЧНО

В салоне Николая Павловича собрались его обычные посетите­ли — Матвей, Рита, Герман. И пока ждали Лизу, которая вскоре долж­на появиться, мэтр готовил свой ни с чем не сравнимый кофе, чей черно-коричневый запах утонченным восточным изыском плавно плыл из кухни в гостиную, делая пространство плотным и ароматным.

Но вот на очередной волне душистого прилива из недр прихожей безымянным поплавком вынырнул робкий звонок.

Лиза вошла, тонкая и бледная, с зияющими провалами зрачков, уводящих в неизведанные заросли извилин, поселившихся внутри этой миниатюрной головки, украшенной колечками закрученных волос.

Она казалась немного испуганной и растерянной, но чашечка кофе, обогащенного коньяком, помогла ей освоиться в обстановке быстрее, чем это обычно в подобных ситуациях бывает. Щечки ее порозовели, а пустота зрачков наполнилась блеском.

« А она хорошенькая, — подумала Рита, вглядываясь в подружку Лукина,— но странен его выбор. Ему все больше нравились дамы оформленные, брунгильдистые, с крепкими ляжками и сочными за­дами, а эта совсем как девочка: тонкие, хотя и стройные, ножки да, наверно, костлявая попка. Интересно, они играли в декадентские игры?»

Но тут ее мысли были прерваны отеческими интонациями Нико­лая Павловича:

— Мы вам искренно сочувствуем, Лизочка, и готовы помочь вам и сделать все, что в наших силах.

Лизочка молча кивнула и по птичьи наклонилась к чашечке с кофе, отхлебывая мелкий глоточек. Она все еще выглядела затравленным зверьком, хоть и спасшимся от погони и очутившимся в безопасной норке, но пока продолжающим помнить и чувствовать недавний ужас.

— Вы чувствуйте себя свободно и доверьтесь нам, — продолжил Николай Павлович, — ладно?

— Ладно, — кивнула она, пал шиком поправляя выскользнувший из общей пряди коконок.

— Ну вот и хорошо. Вы можете говорить и рассказывать нам все, что захотите, а мы будем думать над тем, как сделать лучше.

— Я принесла его записки... часть из них я читала, и они мне показались немного странными... ну, я не знаю, что еще сказать, ведь все-равно он не вернется. А еще... а еще... — Лизочка шмыгнула носиком и уткнула заострившееся личико в свои хрупкие и, должно быть, потные ладошки.

— Что еще, Лизочка, что? Доверьтесь нам. Что еще?

— А еще... — она чуть слышно всхлипнула и не отрывая рук от лица, от чего голос ее слегка загнусавил, чуть растягивая слова, ска­зала, — а еще... я жду... ребеночка... вот... я — беременная.

«Боже ж ты мой, — подумала Рита, — ну Лукин, ну производи­тель, — затем мысленно обратившись к девушке, — ничего, бедняжечка моя, я от него тоже залетала. По дурости, конечно».