Доклад Н. С. Хрущева «О культе личности»

Вид материалаДоклад
Чудакова М.О.
Кувалдин В.Б.
Дубин Б.В.
Кувалдин В.Б.
Чудакова М.О.
Кувалдин В.Б.
Кувалдин В.Б.
Горбачев М.С.
Реплика. Он их породил. Чупринин С.И.
Кувалдин В.Б.
Кувалдин В.Б.
Стенограмма Международной конференции
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14
Горбачев М.С. Имело. Вы знаете, я тогда принял простое решение. Сказал членам Политбюро: слушайте, это же литературные дела; ну что мы с вами будем. Союз писателей хочет рассмотреть и решить вопрос. И всё.

Чудакова М.О. Вот это и было. Это и была свобода воли и свобода выбора. Одни ее проявляли, а другие, даже в годы перестройки, – нет. Вот и все – в этом разница.

Нужно иметь в виду, переходя к литературе, несколько закономерностей, управляющих взаимоотношениями литературы с ослабленной тоталитарной властью, а именно такой была советская власть с марта 1956 года, а в какой-то степени, как я упоминала, уже в ближайшие недели после смерти Сталина; я считаю, Михаил Сергеевич довольно метко называет эту власть, эту эпоху в своей книге «Жизнь и реформы» постсталинизмом.

Перечислю некоторые из этих закономерностей.

Первая - далеко не всегда литературные изменения параллельны политическим и даже социальным. Внутренние литературные процессы идут по собственным дорогам, диктуемые телеологией, литературной эволюцией.

Но тектоническим толчком в том периоде, о котором мы говорим, была смерть Сталина. "Оттепель" создала реальную возможность выхода внутренних процессов на поверхность печатной жизни литературы. То, что копилось, во всяком случае, с начала 40-х годов вне печатной формы, стало клубиться, готовясь вырваться на эту поверхность.

Вторая - политическая жизнь в тоталитарном обществе, снимая ряд ограничений и условий, не предлагает литературе те или иные варианты. Она не конкретизирует открывшиеся возможности, а только снимает запреты - даже не оглашая при этом, что именно она снимает. Власть не объявляет - теперь можно писать об этом и так, а не этак. Мало того - у нее никогда и не было фантазии для таких объявлений. Это действительно не её дело!

Процесс был обратным - сугубо экспериментальным. Только на своем опыте, напором нового качества могла проверить литература, чего по-прежнему нельзя, а с чем можно прорваться

Непонимание этой именно закономерности было очень характерно для нашей общественности - от оттепели до перестройки. (О трифоновском "Доме на набережной" говорили -"Значит, ему позволили это написать!") .

И третья - .политика виляет, а литература вовсе не следует ей в этом вилянии (о приспособленцах не говорю - говорю о литературе). Когда анекдоты были, что колебался, но - "вместе с генеральной линией партии", это - про людей, но не про литературу. Подлинный писатель идет своим путем, а у нас таких было немало. Тектонический толчок преобразуется в литературе в свои последовательно (в отличие от "генеральной линии партии") идущие процессы, литература, получив этот "первоначальный толчок", уже продолжает свой собственный путь.

Перед ней стояли свои огромные задачи. Первая – отменить, если можно так выразиться риторически, советский язык. Конечно, докладом Хрущева сделано было уже то огромное для культуры страны, для гуманитарной мысли (которая к моменту смерти Сталина давно полностью заглохла) дело, что он вывел из обихода сталинские труды, которые без конца нужно было цитировать. Они забивали уши и забивали глаза, деформировали наш язык, нашу письменную речь, публичную, не домашнюю, конечно. Это воздействовало на литературу. Не могу на этом останавливаться подробно; у меня собран листов на 25 печатных словарь советизмов, который делала много лет, начиная с конца 60-х; не знаю, когда выберу время опубликовать. Из него становится ясно, в каком речевом контексте жила литература.

Вернусь к первой из намеченных черт. Предполагаю, что именно из двух циклов составилась история литературы советского времени. Первый цикл заканчивался в начале 40-х годов - вне политических событий, даже вне воздействия начавшейся войны, а по внутренним законам. Он заканчивался в это время, литература рвалась к новой совершенно жизни: перед русской литературой советского времени стоял выбор. Она к тому времени растроилась, расплелась на три плети - на зарубежную, печатную отечественную и непечатную (рукописную) отечественную. Но так долго продолжаться не может. Тогда литература, создающаяся на одном языке, но в разных условиях и очень по-разному, в конце концов должна или разделиться на разные литературы (как англоязычная - на английскую, американскую, австралийскую, новозеландскую, южноафриканскую), или слиться. И был внутренний напор, который по законам литературной эволюции понуждал литературу к тому, чтобы слиться, наконец, в единую русскую литературу; это было, повторю, внутреннее ее тяготение.

Были две попытки «оттепели» до 1954-56 гг. (я на них не могу останавливаться), когда выходили на поверхность такие вещи, как «Перед восходом солнца» Михаила Зощенко, которая, в сущности, не могла быть напечатана в советских условиях 1943 года, а между тем первая ее часть попала в печать. Эта повесть принадлежала как бы всем трем этим литературам сразу - в ней не было специфических признаков советской печатной (подцензурной) литературы...

Закончу цитатой из Пастернака. Летом 1958 года Пастернак в одном из писем отчетливо зафиксировал пустое поле - на том месте, где до начала 40-х были ценности первого цикла (по предложенному нами структурированию) литературного процесса советского времени, где затем была наспех оборудованная военная площадка, где с 1946-го до 1953 года было стоячее болото - непроходимое для "живого следа", но казавшееся вечным. Эти семь лет - единственный в течение советской эпохи период, когда литературная эволюция была остановлена. Романы печатались, их читали, но они писались по одной и той же схеме; с полной предсказуемостью развития фабулы; это можно легко показать, да многие еще и помнят по детскому и юношескому чтению.

“Я думаю, - писал поэт, - несмотря на привычность всего того, что продолжает стоять перед нашими глазами и что мы продолжаем слышать и читать, ничего этого больше нет, это прошло и состоялось, огромный, неслыханных сил стоивший период закончился и миновал. Освободилось безмерно большое, покамест пустое и не занятое место для нового и еще небывалого ...” (выделено нами. - М.Ч.).

Теперь у него, написавшего роман (завершенный два с половиной года назад), итожащий прошедшее и закончившееся, было ощущение именно пустоты - пустой площадки, приготовленной для новой, но все никак не начинающейся стройки. Никаких следов начала чего-то нового на этой площадке он не видит. Но ясно сознает, что и старого - уже нет.

За поэтическим слогом его формулировок - высокая эвристичность. Он описывает опустошенность тех понятий, которые в прошедшем периоде придавали так или иначе движение литературе. Теперь от них остались пустые оболочки:

Самое главное, что этот период, в отличие от периода до смерти Сталина, - необыкновенно сложный для восприятия западными наблюдателями и сегодняшними новыми поколениями, - очень труден для изучения. Почти сразу после ХХ съезда начались - и, разумеется, продолжались, - всякие попятные ходы в политике, Именно с эпохи оттепели началось то новое лицемерие, плоды которого отравили отечественную жизнь на полвека и продолжают отравлять сегодня: "...Имеются еще коммунисты, которые не понимают или не хотят понять, что культ личности нельзя рассматривать как явление, присущее природе советского общества, что ошибки и недостатки, связанные с его распространением, не изменили и не могли изменить социалистического характера советского строя, генеральной линии нашей партии, ее непоколебимой верности принципам марксизма-ленинизма" (Письмо ЦК КПСС ко всем партийным организациям "Об итогам обсуждения решений ХХ съезда КПСС и ходе выполнения решений съезда". 16 июля 1956.Строго секретно). Вот именно потому, что власть не могла сама предложить ничего конкретного, но хорошо чувствовала своим номенклатурным инстинктом, чего делать нельзя, она все время делала массу таких ходов и действий, которые не видны тем, кто не погружается в это полностью. Необходимо понять, как велика была роль в этой ситуации самых разных литераторов, публицистов, гуманитариев, технарей ... Этот период по сложности бесконечно превосходит сталинскую эпоху. И период этот закончился, конечно, уже с приходом Горбачева, хотя советская власть, как известно, при нем не кончилась - потом уже было довершено дело. Но самым главным было это начало..

Феномен "оттепели", все время подмораживавшейся властью (то есть название оказалось очень точным), оказал огромное влияние на восприятие последующих процессов - он помешал, например, увидеть в перестройке предвестие и начало новой эпохи - в ней видели все время только еще одну "оттепель" - или временно открывшуюся "щелку". Помню, как в тогдашней очень либеральной "Литературке" встретили меня свежей речевкой: - Куй железо, пока Горбачев!..

Я закончу такими словами. Да, у меня, конечно, Михаил Сергеевич, с вами есть расхождения - в отношении Ленина (полностью) и вообще в отношении возможностей социализма. Но зато я глубоко благодарна вам за то, что своим рывком, прорывом вы дали необычайно много нашему поколению. Приходилось и приходится слышать от очень многих: "Он хотел другого. Если бы он думал, что в результате рухнет социализм, то никогда бы не взялся за перестройку". Извините, что говорю про вас в третьем лице, но обычно отвечаю: мое мнение (что думает сам Михаил Сергеевич, - не знаю) таково - М. С. Горбачев, как, может быть, никто другой изучивший свою партию, ее отлаженную систему самосохранения ради самодержавия, твердо знал, что в этой системе нельзя тронуть камешка с риском, что она обрушится вся. И он это сделал. Это не значит, что он хотел, чтобы она рухнула. Но он пошел на это, вступил в ситуацию с открытым концом, твердо зная, что этот конец - открыт, что финал - неизвестен. И сделал это именно потому, что был человеком 56-го года – совсем уже другим, чем его предшественники. Спасибо за внимание.

Кувалдин В.Б. Спасибо. Мариэтта Омаровна сказала о влиянии ХХ съезда на нашу литературу. Сейчас второй доклад – доклад Бориса Владимировича Дубина. Его тема – ХХ съезд и современное общественное мнение.

Дубин Б.В. Я не историк, а социолог, и моя тема – не сам съезд, а его значение, место, образ, роль в общественном сознании – российском, постсоветском, включая нынешний день. Поэтому хронологические рамки – это примерно последние 20 лет, с 1988 года, когда наш Левада-Центр – тогдашний ВЦИОМ – начал проводить регулярные замеры общественного мнения.

До того, как я перейду к некоторым данным, нами полученным, хочу отметить одну смысловую точку, - о ней сегодня несколько раз говорилось. Больше того, к ней не раз возвращались. Это двойственность ситуации вокруг съезда, двойственность шагов самого Хрущева и людей, которые были с ним связаны, которые вместе с ним решились на перемены в системе. Все рассказы о съезде и его последствиях развиваются по модели - с одной стороны и с другой стороны. С одной стороны – то-то и так-то, но с другой стороны - что-то другое. Я хотел бы зафиксировать этот момент, социологически он чрезвычайно важен, и в моем сообщении он – один из основных.

Я думаю, что здесь мы имеем дело с очень характерной социально-политической ситуацией, когда борьба фракций внутри правящей верхушки при отсутствии в стране, в обществе самостоятельных политических движений, сил, институтов не может дать окончательного результата, привести к определенному выбору. Не удается сделать решающий шаг. Намеренно усиливая ситуацию, я бы сказал, что не удается ни по-настоящему завершить, ни по-настоящему начать. Такая ситуация («уже не, но еще не») становится в некотором смысле модельной. Это синдром советской и постсоветской политической жизни. Я к нему еще вернусь.

В этом смысле для меня, как для исторического социолога, социолога российской жизни, съезд – это симптом и символ возможного поворота к другому пути страны. К «другому», но не «особому». Сильно упрощая ситуацию, я сказал бы, что в этом смысле можно построить обобщенную политическую историю, историю политической культуры в России второй половины ХХ века и начала ХХI века как систему, которая колеблется между идеей общего пути и особого пути России. Опять-таки, система, ее деятели оказываются всякий раз не в состоянии сделать окончательный выбор.

Чтобы понять, что я имею в виду под словом «окончательный», укажу просто на один исторический прецедент. После 1945 года в Германии стали невозможны слова об «особом пути». Всё, этот период для Германии закончился и, кажется, навсегда, настолько тяжелую цену пришлось за этот отказ заплатить. К сожалению, в России такой степени окончательности процесса не удалось достигнуть ни тогда, ни, как мы убеждаемся, сегодня.

Теперь к данным. Именно потому, что съезд – это симптом, символ, образ иного возможного пути для страны, он и становится значимым в ситуации поворотов, когда вновь поднимается вопрос о пути такого рода и возникают разные точки зрения на будущее.

Вот замер 1989 года. Тогда к самым значительным событием ХХ века съезд причислили 10 процентов опрошенных взрослых людей в России. Почему это стало возможно? Важна смысловая констелляция, в которую образ съезда тогда входил. Что с ним было связано? Приблизительно каждый третий тогда (30 процентов опрошенных) относил к самым значительным событиям ХХ века сталинские репрессии тридцатых годов. Каждый четвертый считал самым значительным событием века перестройку. То есть, в образ съезда тогда входило отталкивание от античеловеческого сталинского режима и надежды первой перестроечной поры на другой, гуманистический строй жизни .

И вот прошло десять лет. По замеру 1999 года, к самым значительным событиям ХХ съезд отнесли меньше четырех процентов россиян, репрессии – как важнейшее событие – 11 процентов; перестройку – 16 процентов.

Иначе говоря, в начале наших замеров в 1988-1989 годах мы имеем примерно такую композицию оценок: максимум положительных оценок оценок Запада, минимум высоких оценок «особого» советского пути. Напротив, скорее, тогда была склонность к символическому самоуничижению: «СССР - черная дыра»; «наш опыт никому не нужен кроме тараканов» и т.п. Это из писем, которые нам тогда присылали вместе с заполненными анкетами.

Итак, в начале - отказ от мифологии и риторики особого пути; пробужденная память о репрессиях, угрожавших каждому человеку и всему социальному целому; негативная оценка советского и негативная оценка фигуры Сталины. Через 10 лет композиция перевернулась. Противостоящий общему пути (я несколько слов потом скажу о том, что значит здесь слово «общий») – это теперь вновь особый путь России.

Говоря совсем коротко, чтобы не входить в длинные идеологические дискуссии, за довольно пустой фикцией особого пути, которую никто – ни массы, ни элиты – не в силах конкретизировать, есть, пожалуй, только один остаточный смысл: это путь великодержавный, имперский, причем в условиях, когда «империи» больше нет и возвращение к ней (большинство россиян это сегодня признают) невозможно. Невозможно, но, тем не менее, безальтернативным образом единого «мы» в коллективном сознании остается великодержавный, и обозначен он фигурой Сталина. Других представлений об обществе, власти, человеке в его отношении к себе, к другим и к власти большинство россиян не знает. И не только не знает, но и отстраняется от такого возможного знания, иначе пришлось бы слишком многое менять и самим меняться, а этого сегодня люди в массе своей не хотят. И Россия снова колеблется между имперским особым путем и общим, на который она так и не может выйти окончательно.

Если в 1989 году Сталина причисляли к самым выдающимся людям всех времен и народов 12 процентов опрошенных, то в 1999 году – 35 процентов. В 2000 году Сталина назвали самым выдающимся политиком среди всех возглавлявших страну в ХХ веке, так считал каждый пятый из опрошенных. А Хрущева в этом контексте назвали три процента.

В 2001 году 40 процентов указали, что относятся к Сталину с положительными чувствами, симпатией, уважением и т.д. 43 процента – с отрицательными. А еще в 1994 году соотношение, напомню, было такое: каждый четвертый относился скорее с положительными чувствами; порядка половины, т.е. вдвое больше - с отрицательными.

А вот уже данные 2003-2004 года. Такой вопрос: если бы Сталин был сегодня жив и избирался на пост президента страны, вы бы за него проголосовали? 26-27 процентов проголосовали бы.

Другой вопрос, 2003 года: какую, вы считаете, роль сыграл Сталин в жизни нашей страны? В целом положительную роль, ответили 53 процента россиян.

Почему я сосредоточился именно на сталинской фигуре, можно, я думаю, не объяснять. Мы говорим о ХХ съезде, а значит - о возможности поворота и возможности другого, не особого пути России. Особый путь – это сталинский путь. Это то, что попытались построить в стране за первую половину ХХ века.

Те вопросы, которые остались после смерти Сталина и после ХХ съезда, фактически уже во второй половине века, - Юрий Левада назвал их в статье конца восьмидесятых «сталинскими альтернативами» - для России в целом, для разных ее социальных групп, для политической сферы оказались не решенными. Они и сегодня не решены, а во многом даже не поставлены или их постановка все больше и больше вытесняется из общественного поля. Какие это вопросы? Может ли страна быть открытой миру – не только через нефтяную трубу, как оно было при Брежневе или складывается сегодня, а открытой как политическое целое, как социальное целое? Может ли страна жить в мире, положив конец бессменным в ХХ веке гражданским войнам и, в том числе, двенадцатилетней бессмысленной и братоубийственной войне, - жить нормальной жизнью, не чрезвычайной, а стабильной, предсказуемой, нормальной? Может ли страна идти не по особому пути, а по общему. Под «общим» я вовсе не имею в виду (это важный пункт, который я хочу подчеркнуть) такой, как у других. Общий – не значит такой, как и у всех или у кого-то другого, у кого я могу его позаимствовать. Общий – это значит ориентированный на множество разных других и учитывающий их. Дефицит в сегодняшней, как и во вчерашней России, – это дефицит активных и самостоятельных социальных множеств. Именно то, что они не возникают, не создается устойчивых политических, социальных, экономических институтов, с которыми могла бы взаимодействовать власть, если она задумает осуществлять реформы, заставляет в случаях подобного реформаторского курса (возьмем действия Хрущева, возьмем действия Горбачева, возьмем потом действия раннего Ельцина) более или менее резко выходить за пределы политического поля. В частности, обращаться к социально-неопределенному, аморфному и во многом зависимому от власти слою интеллигенции. Или к народу, а этот популизм, среди прочего, может означать просачивание на «верх» самых низовых настроений и стереотипов массы. И в сегодняшней российской власти, в официальной риторике нынешнего дня видно, что многое здесь подтянуто из самых низов.

В этом смысле я бы теперь по-другому переформулировал пункт об общем пути. Если хотите, вопрос стоит об универсальном человеке. Не таком как «у других» или «как везде», но и не такому, как «только у нас». О человеке, который позитивно ориентирован на многих других, считает их важными для себя и проверяет свои шаги, соотнося их с интересами, пониманием и ответными действиями этих значимых для него других. Универсальному человеку в России всегда противостоит, говоря словами Андрея Платонова, государственный житель. В этом смысле выбор, который был на съезде в 1956 году, выбор, который был в 1985 году, выбор, который сделала Россия в 1995-1996 году и т.д., - это был выбор между государственным жителем и универсальным человеком.

Государственный житель – это человек атомизированной массы, временной слепленной давлением или приказом сверху. Это не человек коллективный - никакого такого коллективизма особого в России не было, а было ощущение того, что только в массе можно спастись, ускользнуть, «сачкануть». Только в массе можно скрыться так, что тебя не заметят. В этом смысле поведение массы заведомо пассивно. Оно производно, реактивно и в этом смысле пассивно.

К чему в результате всего перечисленного мы пришли сегодня? По-прежнему композиция власти и композиция политической риторики, которая транслируется через первый и второй каналы огосударственного телевидения, а именно они сегодня воссоздают образ мира для массы российского населения, - это все та же композиция. «Мы» – особые, «они» – чужие, и «он», который над нами и ними, символизирует даже не власть. Россияне же не видят в нынешнем президенте выбраного на определенных условиях и на определенный срок человека, осуществляющего реальную инструментальную политическую власть. Наши опрашиваемые видят в нем острастку и управу для любой власти. «Вот приедет барин – барин нас рассудит». В этом смысле, президент - сверхфигура. Но ведь со сверхфигурой не имеют реального дела, на нее можно только смотреть.

Поэтому отношение к президенту, я бы сказал, телевизионное. И это телевизионное отношение – как бы я смотрю, и в то же время я не там – становится в некотором роде смысле образом существования и самопонимания человека в сегодняшней России.

Возвращение - по крайней мере, в целом ряде политических заявлений - и самого президента, и близких к нему людей на особый путь, на путь изоляции, свидетельствует о трех кризисах, которые прошли на протяжении 90-х годов, ни один из которых не был по-настоящему опознан, назван, проанализирован так, что можно было бы сделать какие-то шаги по их преодолению. Это кризис идентичности: по-прежнему не понятно, кто мы. Непонятно, если «нам» не противопоставят каких-то «чужаков», и такими чужаками сегодня становятся все (кроме разве что воображаемой Белоруссии, которую тоже по телеэкранам представляют). Это кризис партнерства: с кем мы, во имя чего, на какое время, на каких основаниях?

И третий кризис – кризис альтернативы: можно ли по-другому? Все это вместе образует коллапс развития, который становится все более очевидным, когда уже самые бесправные, самые огосударствленные люди, как было в январе-феврале прошлого года, стали массово выходить на улицы.

Последний момент. Для такой системы, которую я здесь описал (понятно, что не я один ее так описываю), критическими точками становятся моменты перехода власти. Кроме всего прочего, советское общество не пришло к такой степени нормализации политической и общественной жизни, чтобы власть была передана нормальным путем от одного к другому: ее или захватывали, или получали после смерти правителя. Поэтому приближение такой критической точки всегда приводит в крайнее возбуждение сами структуры власти, прилегающие к ним продвинутые группы, официальные и официозные средства массовой информации и т.д.

Говоря о подобной модели, можно сказать, что она принципиально неустойчива. Как бы устойчива в своей постоянной неустойчивости. В этом смысле, на каждом переходе власти, в каждой критической точке возможен как срыв и частичное «возвращение» к старому, к исходному образцу, так и шаг к выходу из заколдованного круга. Предсказать, что именно произойдет, каждый раз невозможно, еще и поэтому так возрастает роль отдельного лица, принимающего решение, о чем говорила сейчас Мариэтта Омаровна Чудакова.

Когда этот выбор на какое-то время делается, контрмодель как бы переходит в спорадическое состояние до следующего возможного перелома, до нового возвращения. Я имею в виду, что всякий раз на развилке между «особым» и «общим» путем возвращается весь перечень вопросов, о которых шла речь выше. Страна опять оказывается перед полным списком тех же проблем, поставленных, но не решенных и ХХ съездом, и после него. Спасибо.

Кувалдин В.Б. Благодарю Борис Владимирович. Четверо записавшихся для выступлений. И первым слово получает Алексей Яковлевич Берелович.

Берелович А.Я. Первым делом спасибо, что меня пригласили. Для меня это большая честь выступать перед такой ассамблеей. Я понимаю, что у меня тут два больших недостатка. Во-первых, в отличие от многих здесь присутствующих я только с большой натяжкой могу себя причислить к свидетелям 1956 года. Во-вторых, как иностранцу мне может быть труднее проникнуть вглубь того, что тогда произошло, но я попробую как раз воспользоваться этим моим качеством, чтобы дать взгляд со стороны.

Хотел бы начать с того, что ХХ съезд, 1956 год - кто-то уже об этом говорил - это не только советская история. Это, по крайней мере, европейская история. Я прекрасно помню, в 1956 году расколы, дискуссии, запрет чтения доклада Хрущева для членов компартии, хотя это было опубликовано в газете «Монд», но честные члены компартии не читали этот доклад, потому что им сказали, что это фальшивка. И, конечно, венгерские события, уличные баталии вокруг газеты «Юманите» и т.д. То есть, конечно, это было в первую очередь событие для Советского Союза, но это было также событие для стран Восточной Европы и для всего коммунистического движения. И в связи с этим вообще мировое событие. Это мое первое замечание.

Второе. Я хотел бы присоединиться к тому, что сказал Виктор Леонидович Шейнис. Конечно, 1956-й год – это один момент, кульминационный момент, но момент в целом достаточно длительном процессе. Уже в 1953 году и в литературе, конечно, с известными статьями в «Новом мире», но и в общественной жизни мы замечаем первые признаки этого сдвига в общественном сознании, в умонастроениях, но и так же, как мы видим по теперь опубликованным докладным запискам тогдашнего КГБ, сразу же после смерти Сталина были некоторые движения, например, среди студентов, которые потом продолжались некоторые время.

Я хотел бы здесь сделать маленькое замечание насчет «оттепели». Конечно, название, найденное Эренбургом, гениальное. Признак этой гениальности названия, я бы сказал, в том, что оно так прижилось. Но я немножко боюсь, что оно не помогает определить это время, а наоборот запутывает, т.е. его эвристическая сила минимальна. И вот эта климатическая метафора, из-за которой мы говорим об «оттепели, морозе, заморозках, отмораживании» и т.д., в общем, прячет суть того, что происходило. Если «оттепель», значит, до этого была «зима»? Значит, что – всё было заморожено? Были всякие все-таки социальные явления, я не хочу сказать – движения, в то время. Если это была «весна», тогда потом снова «зима», значит, конечно, у нас тогда появляется желание это назвать неосталинизмом. И мы ставим, таким образом, знак равенства между сталинской и брежневской эпохами, что конечно, в сущности, неправильно. Нельзя ставить знак равенства между тоталитарным и «только» авторитарным режимами.

Несмотря на всё мое глубокое уважение, как и всех присутствующих, к Михаилу Сергеевичу, меня понятие «неосталинизма», которое он употребил, не устраивает, потому что тогда, если мы говорим о неосталинизме, как будто снимаем с настоящего времени печать настоящего и говорим, что это как бы остатки сталинизма в настоящее время. И это как бы, по-моему, облегчает нашу проблему понимания того, что происходит. Наверное, это тоже связано, конечно, с еще не найденным словом, чтобы определить сталинское время. Сталинизм – это тавтология. Тоталитаризм, я думаю, мало что объясняет, и надо еще найти то определение, которое нам позволит реально определить то время.

Теперь, что произошло, благодаря всему этому предшествующему моменту: 1954 год - второй Съезд писателей; 1956 год – ХХ съезд? Мне кажется, что это появление в квази публичном пространстве разных мнений. Этот раскол, о котором здесь уже говорилось, создал некоторое пространство, некоторый зазор, благодаря которому можно было вести свою собственную игру. Можно было также себя отождествлять с одним тем или другим направлением. Это внутри, конечно, социалистических установок, но все-таки это позволило выбраться из той тоталитарной однородности общественного мнения (хоть это понятие мало подходит к сталинскому времени). Мнение, конечно, было не общественное, потому что для этого нужны некоторые условия, которых тогда не было. Но это все-таки создается некоторый плюрализм мнений в обществе и, что очень важно это то, что достаточно быстро больше, конечно, при Брежневе, чем при Хрущеве, власть больше не старается контролировать частные мнения. Она продолжает максимально контролировать общественное мнение, общественное пространство, но не частное.

Это и создало те условия, которые потом дадут возможность, я думаю, перейти к перестройке. К слову эти разные мнения по поводу Сталина, очень любопытные, были опубликованы не так давно в сборнике документов, связанных с ХХ съездом1. Там, среди разных докладов, сводок и отчетов есть отчет, например, украинского ЦК о вопросах, которые ставили на собраниях, где читали доклад Н.С. Хрущева и о которых мы говорили. Там этих вопросов десять страниц, просто перечень вопросов. Поэтому я их не буду все зачитывать, но хочу подчеркнуть некоторые их них.

« Магические » вопросы : надо ли убрать Сталина из Мавзолея? Как будто нечистое тело Сталина может заразить чистоту Ленина.

Практические вопросы – некоторые из них просто замечательные. Преподаватель в четвертом классе: нужно ли проходить тему «Клятва товарища Сталина Ленину»? Действителен ли лозунг «Под знаменем Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина вперед к победе коммунизма!»? Что делать с портретами Сталина? То есть это явно люди практичные, которые понимают, что культ закончился, и просят установку: а что теперь нам делать конкретно?

Добавлю, что вышел еще один сборник документов, касающийся нашей темы (« 58-10, надзорное производство прокуратуры СССР по делам об антисоветской агитации и пропаганды, март 1953-1991, Москва,1999»). Всех тех, которых арестовали сразу после 1953 года, после смерти Сталина за изречения типа «подох, туда ему и дорога» (были и более грубые, которые я здесь не могу повторить), освобождают в 1956, 1957 годах. Даже на улице высказанное частное мнение уже не является преступлением. Это я имею в виду, когда говорю о меньшем контроле за частным и даже, в некоторой мере, публичным словом.

Чудакова М.О. Но сажали снова других за эти мнения.

Берелович А.Я. Третий тип вопросов, которые перечислены в документе украинского ЦК, был более глубокий. Такой вопрос: почему молчали члены Политбюро и не требовали созыва пленумов, ведь товарищи Хрущев, Булганин и другие были тогда у руководства? То есть уже ставится сразу же после чтения доклада Н.С. Хрущева вопрос о коллективной ответственности, и критика того, что все сводится к Сталину.

Это все имело место с самого начала новой послесталинской эпохи. Но, конечно, что очень важно, это то, что нужно было найти свою личную стратегию, свою личную линию поведения. Кратко говоря, эти линии можно свести к следующим : или активная приверженность режиму, с желанием получить вознаграждение за эту приверженность (продвижение по работе, ордена, квартиру и т.д.) Это пассивная приверженность, или лояльность, т.е. я терплю этот порядок, этот режим, я делаю, что надо, но не особенно в нем активен. И третье – пассивное сопротивление или даже (крайний четвертый случай – очень редкий) активное сопротивление (диссидентство).

Возможность этих разных установок и создаст, мне кажется, то, что привело к концу системы. И тут последний вопрос, который я оставляю открытым, он уже здесь затрагивался. Конечно, остается открытым вопрос, который был задан сфинксом в предыдущем выступлении: была ли возможна эта система без террора? Как нам показывает то, что произошло, это то, что она (система) умерла посл. Того как его отменили. То есть можно рассматривать весь процесс от 1956 до 1986 года как постепенный распад этой системы. Это не значит, что это было единственное возможное. Но, наверное, из-за того, как она (система) была построена, в ее сути был этот террор, когда его убрали, вынули тот цемент, ту железную арматуру, которая держала эту систему и без которой она потом распалась. Это не значит, что другие варианты не были бы в принципе возможны. Спасибо.

Кувалдин В.Б. Благодарю Вас, Алексей Яковлевич. Следующая Наталья Борисовна Иванова.

Иванова Н.Б. В 1956 году Лидия Корнеевна Чуковская записала в своих «Записках» слова Ахматовой о России и о ХХ съезде. Ахматова сказала: сейчас одна Россия вернется – та, которая сидела, но другая Россия ее встретит – та, которая сажала. И этим обозначила тот внутренний конфликт, который на самом деле не исчерпан до сих пор и о котором столь впечатляющими цифрами поведал нам Борис Владимирович Дубин.

Та же Ахматова говорила, и это тоже зафиксировано Лидией Корнеевной Чуковской: я – хрущевка. Несмотря ни на какие соображения по поводу того, чтó и почему не нравилось тогда в действиях Хрущева интеллигенции той поры.

Об этой пестроте, о черно-белом в Хрущеве, говорилось сегодня многими. Но я хочу сказать немножко о другом. И начать с продолжения, может быть, этой темы природы, природных метафор, которые прозвучали в выступлении Алексея Береловича. Ведь не только Илья Эренбург сформулировал время в слове «оттепель», но прежде него ту же формулу нашел и Николай Заболоцкий в своем известном стихотворении. Сформулировал и Борис Леонидович Пастернак в названии последней книги, — «Когда разгуляется». Ее составили стихи 1956-1959 годов. Кончается эта книга словами «И дольше века длится день». Это предпоследняя строчка книги и предпоследняя строчка всей поэзии Пастернака.

И я думаю, что вот уже дольше полувека длится вот этот разговор о том, что же на самом деле дал 1956 год? Сейчас памятливые отмечают не только 50 лет ХХ съезду и докладу Хрущева, а и 20 лет перестройке. Недаром эти цифры так рифмуются. Но рифмуются не только цифры, обозначающие даты. Рифмуются, конечно же, и типы модернизации страны. И оба этих типа модернизации страны, в конце концов, не скажу, что потерпели неудачу, но до конца не были осуществлены. Но историческое значение этих двух попыток нельзя не считать колоссально важным в жизни России ХХ века.

Было время, которое готовило ХХ съезд и готовило на самом деле эту речь Хрущева. Я думаю, что эту речь написало отчасти еще и само время. Именно поэтому речь совпала со временем, и именно поэтому не последовало восстания после этого шокового, казалось бы, выступления.

Это время «создало» выступление на ХХ съезде и атмосферу ХХ съезда, создало новый тип человека, который позже был окрещен шестидесятником. Это тип нового человека, во многом отличавшегося от того, что можно назвать человеком советским.

Ни для кого не секрет и для здесь сидящих людей, которые знают творчество Юрия Трифонова, творчество Фазиля Искандера, а не только творчество Пастернака или Ахматовой, для тех, кто знает творчество Александра Солженицына, для тех, кто знает стихи Иосифа Бродского, для тех, кто знает прозу Андрея Синявского и его литературоведческие, исторические эссе, что на самом деле это тип необыкновенно разнообразный и это тип необыкновенно творческий.

Дело не в том, что партия и правительство решили в 1956 году открыть журналы «Молодая гвардия», «Вопросы литературы», «Урал» и т.д. (Это все 1956-1957 годы.) Но я думаю, что сама общественная атмосфера взывала к тому, чтобы эти издания не могли не быть открытыми. Так называемые 60-е годы, на мой взгляд, начались после смерти Сталина сразу. 60-е годы как эпоха закончились отнюдь не в конце календарных 60-х, а 14 октября 1964 года. Для шестидесятника было очень важно успеть начать. Те, кто успел тогда начать, продолжают и до сих пор. Настолько сильный был заряд, который был в эти годы дан не только Михаилу Сергеевичу Горбачеву, но и всей творческой интеллигенции. Да и самому обществу был дан колоссальный заряд.

Общество ответило еще и тем залпом особой силы, который произошел где-то в конце 80-х годов, начиная с 1986 года и до 1990 года – поднималось это общественное сознание, когда тиражи журналов зашкаливали. Тираж журнал «Знамя» дошел до одного миллиона экземпляров, тираж «Нового мира» - до двух с половиной миллионов, тираж «Дружбы народов» - до одного миллиона 800 тысяч экземпляров.

Я думаю, что это случилось потому, что мы старались помочь договорить то, что не удалось договорить тогда, когда (в середине 60-х), были насильственно прерваны 60-е годы. Журналы допечатали, распечатали и познакомили миллионного читателя с тем, что было тогда уже невозможно остановить.

Когда мы говорим о черно-белом в том времени и в самом Хрущеве, в том, что сделано потом, в попытке модернизации, в попытке той модернизации, которую предпринял Михаил Сергеевич Горбачев, я думаю, что очень многое зависело не от них тоже, а многое в том, скажем, негативном, зависело от самой интеллигенции. Вот мы говорим о том, как Никита Сергеевич Хрущев обрушился на художников, как он обрушился на писателей, какие были встречи в ЦК и т.д.

Вы знаете, я очень внимательно проанализировала то, что делала сама интеллигенция, т.н. творческая, для того, чтобы это случилось. Так вот: она делала максимум из возможного.

Мы прекрасно помним, что 19 марта та же «Литературная газета» напечатала полосную почти статью Константина Симонова «Священный долг писателя» о том, что самое главное – это и дальше образ Сталина вбивать в сознание человечества.

Я хочу напомнить о том, как происходило обсуждение того, что делать с Пастернаком. И вот те слова Семичастного (насчет того, кто где ест и что делает) до Семичастного были сказаны Михаилом Лукониным – фронтовым поэтом – не только на собрании московских писателей, но и на Секретариате, на котором требовали делать выводы.

Эта роль творческой интеллигенции – провокационная. Многие воспользовались возможностью — задавить, стравить, уничтожить своего оппонента. Собственно говоря, то же самое сильно проявилась и во времена, когда Михаил Сергеевич начал то, что он начал. И я помню, как внимательно мы смотрели за писательскими встречами Михаила Сергеевича. Прекрасно помним эту статью о культуре дискуссий и прекрасно помним письмо Андреевой и ответ на него, который был в газете «Правда».

Несколько лет тому назад я издала книгу, которая называется «Ностальящее». Такой неологизм придумала я сама. И совсем в последней книге, которая вышла только что, к юбилею Витторио Страды - известного итальянского слависта, есть моя статья, которая называется «Профиль Сталина». Почему — настоящее? Потому что, как говорил Андрей Донатович Синявский, у меня расхождения с советской властью чисто эстетические. Так вот, схождения со сталинским большим стилем в нашей замечательной стране начались в 1993 году, а вот во время перестройки этого не было. И эти схождения начали опять же мы сами, наша творческая интеллигенция, которая запела старые песни о главном, потом начала снимать ностальгические фильмы, потом погрузила страну, благодаря телевидению, в те самые времена.

Берусь составить программу из многих каналов, чтобы показать вам, как это происходит и сегодня. И дело кончилось той самой ползучей реабилитацией Сталина, о которой говорил Борис Владимирович Дубин, тем ренессансом сталинизма в разных сферах, в том числе, и эмоционально-эстетической сфере, потому что ничего нет слаще, чем большой стиль для таких писателей, даже пародирующих его.

Кувалдин В.Б. Спасибо, Наталья Борисовна. Сергей Иванович Чупринин, пожалуйста.

Чупринин С.И. Дорогие коллеги! Мы с Натальей Борисовной Ивановой, разумеется, не сговаривались, но я продолжу тему, которой и она успела коснуться. Речь о шестидесятниках. И о шестидесятничестве – как об особом социальном и культурном феномене.

И причин у нашего общего обращения к этой теме, по крайней мере, две. Во-первых, журнал, который мы ведем вместе с Натальей Борисовной, до сих пор называют шестидесятническим, и я помню, как пламенный патриот Сергей Семанов как-то назвал меня лично «последышем шестидесятничества». Хотел, надо полагать, уязвить, а на самом деле потрафил.

И тут уже вступает в действие вторая причина. Как мне кажется, одним из важнейших итогов ХХ съезда как раз и является то, что он породил совершенно особую породу людей, ни ранее, ни позднее в столь химически чистом виде не встречавшуюся. Странных, прямо скажем, людей.

Они вроде бы появились раньше февраля 1956 года, а сошли, казалось бы, с исторической сцены задолго до мутных 70-х. Выпуская в самом начале перестройки трехтомную антологию «Оттепель: Страницы русской советской литературы», я обнаружил, что первой ласточкой была статья Владимира Померанцева «Об искренности в литературе». Это «Новый мир», № 12 за 1953 год. Да и повесть Ильи Эренбурга «Оттепель», давшая название историческому периоду, пробилась в печать еще в 1954 году. Причем как раз в нашем «Знамени». А конец… Одни связывают его с отставкой Хрущева, другие – с арестом и ссылкой Иосифа Бродского, с судебным процессом по делу Даниэля-Синявского. Третьи оттягивают еще дальше – до советских танков в Праге, т.е. до августа 1968-го. В любом случае эпоха как именно эпоха оборвалась раньше своего календарного срока.

А шестидесятники остались, и по сей день многие из них, слава Богу, социально и культурно активны: не вычеркнуть, не вынуть из исторического процесса. Выяснилось, что важнейшая характеристика этого поколения в том, что они дважды получили и дважды реализовали свой исторический шанс.

Впервые – в шестидесятые же, и здесь нет нужды долго распространяться. Замечу лишь попутно, что принадлежность к этому поколению определяется отнюдь не возраст. Шестидесятники – это и, как сказано у Роберта Рождественского, «романтики, ум у книг занявшие, кроме математики, трудностей не знавшие», и, скажем, Булат Окуджава, фронтовик, Николай Панченко, фронтовик, Виктор Платонов, фронтовик, или Константин Георгиевич Паустовский, и вовсе к тому времени изрядно поживший. Окуджава и Паустовский видятся нам шестидесятниками, а вот, назову одно лишь имя, Александра Солженицына, очевидно нет. Возраст, словом, играет роль, но второстепенную. А первостепенную что-то иное, позволившее людям этой формации пережить то, что в печати, особенно в эмигрантской, а затем, как ни парадоксально, в коммуно-патриотической так часто называлось крахом шестидесятничества, гибелью шестидесятников, позорной сдачей шесьтидесятников. И то, что позволило им спустя двадцать лет не пропустить свой второй – и решающий! – исторический шанс.

Ну в самом-то деле… Трудно, конечно, впрямую спрашивать Михаила Сергеевича, но я спрошу: Вы ведь тоже шестидесятник?

Горбачев М.С. Абсолютно.

Чупринин С.И. Вы – шестидесятник. Александр Николаевич Яковлев, чуть постарше, фронтовик, тоже шестидесятнической закваски. И те литераторы, публицисты, те первые политические мыслители, что дали интеллектуальный окрас перестройки, тоже из поздней шестидесятнической плеяды.

Это они, это вы смыли со страны позор и клеймо сталинщины. Это они, это вы дали российскому народу первый глоток свободы. Так можно ли, позволительно ли говорить о крахе, гибели или позорной сдаче этого поколения, если в первый раз не получилось, не было исторического ресурса, зато во второй – получилось, да еще как!

И хочется спросить: а кто же, собственно, природные враги шестидесятников, кто адресует вам (и нам) все эти обвинения. Ну конечно, скажете вы, прежде всего неосталинисты или люди, которые, как говорил Борис Владимирович Дубин, ориентируются на некий особый путь России, которые при ближайшем рассмотрении оказывается вот именно что неоимперским и, разумеется, антиреформаторским, антимодернизационным. То есть те, кто хотел бы подморозить Россию – и если можно, то на века.

Но есть и второй разряд людей, которые терпеть не могут шестидесятников – как в версии Хрущева и Твардовского, так и в версии, условно говоря, горбачевской. Это прирожденные революционеры и, значит, соответственно тоже антиреформаторы, радикалы, люди быстрой мысли и еще более быстрого действия. Им вечно кажется, что история движется слишком медленно, что ее нужно разогреть, взбодрить, заставить пуститься вскачь.

Шестидесятники, и здесь главное из того, о чем я хотел сказать, люди реформ, а не революций. Они идут вперед, но хотят быть еще и осмотрительными. Они не склонны к силовому разрешению исторических конфликтов. Они бояться навредить – и самим себе, и истории, и своему народу. Истинные герои оговорочки, постепеновцы, как либералов клеймил еще Владимир Ильич Ленин.

Спасибо Мариэтте Омаровне за чудесную цитату из давнего высказывания Горбачева о том, что можно было, конечно, и кулаком ударить, но очень уж не хотелось. Вот это и есть шестидесятники – люди, которым никогда не хочется ударить. А ведь можно было бы… И кажется даже, что нужно было бы. Как Никита Сергеевич – башмаком. Вот он-то уж…

Реплика. Он их породил.

Чупринин С.И. Породил, согласен, хотя сам шестидесятником не был. Ну это для отца нормально – принадлежать к другому поколению, чем его же дети.

Но я завершаю. Скажу лишь, что первую шестидесятническую попытку оборвали, конечно, неосталинисты. А вот со второй, перестроечной, - сложнее. Здесь, на рубеже 1980-1990-х, понадобились уже сдвоенные, парадоксально совпавшие усилия и антиреформаторов-неосталинистов и антиреформаторов – революционеров и радикалов. Одни хотели остановить эволюцию, другие, напротив, ускорить ее, придать ей взрывной характер, и шестидесятники, Горбачев мешали как вторым, так и первым. Перестройка в итоге была в очередной раз оборвана, а история – смотрите девяностые годы – пошла рывками, и все мы тому свидетели. Рывок – пауза, пауза – рывок,вместо того, чтобы двигаться поступательно, оглядчиво, осваивая рубежи, уже отвоеванные.

Вот Владимир Александрович Рыжков справедливо говорил, что процесс десталинизации не завершен. Да он потому и не завершен, что исторический урок не усвоен. Ему не дали времени усвоиться, так же как историческому опыту не дали шанса устояться, стать прочной и надежной почвой для дальнейшего поступательного продвижения вперед.

И шестидесятники кажутся сейчас… Михаил Сергеевич говорит, что его считают наивным. Ну да, конечно. С точки зрения радикалов, шестидесятники, конечно, слишком наивны. У них (у нас) слишком много внутренних ограничений. Мог бы, конечно, Горбачев, как китайцы на площади Тяньаньмынь,произвести одно силовое действие, положить несколько тысяч людей, и все стало бы прекрасно – как в нынешнем Китае. Мог бы, но очень уж ему не хотелось. И никому из шестидесятников никогда не захочется.

За это их ненавидят. И за это же я сегодня говорю им огромное спасибо.

Кувалдин В.Б. И вам спасибо, Сергей Иванович. Игорь Иванович Виноградов.

Виноградов И.И.

Времени у нас уже мало, и я позволю себе очень коротко, в тезисном формате, высказать свою точку зрения только по трем вопросам, связанным с той эпохой, которую мы сегодня обсуждаем. Но без ответа на них нельзя, мне кажется, правильно понять самое ее существо, адекватно оценить ее историческую значимость.

Во-первых, пора, наконец, разобраться с весьма распространенной ныне оценкой культуры 60-х гг., согласно которой она заслуживает больше минусов, чем плюсов. Но это – как считать. И на мой взгляд общий баланс здесь все-таки таков, что просто обязывает нас отнести 60-е гг. к эпохам, позволяющим как раз много отчетливее видеть границы истинности многих привычных историософских формул, чаще всего толкуемых нами слишком прямолинейно, а потому превратно. Например, - границы той знаменитой гегелевской формулы, которая гласит: «Сова Минервы вылетает в сумерки». У нас в годы так называемого «застоя» было очень модно развивать эту тему, и небезызвестный Вадим Кожинов написал даже в связи с этим специальную статью, где (в пику «оттепельным» временам) доказывал, что именно времена реакции как раз и способствуют расцвету культуры. Нелепо было бы отрицать, что есть немало исторических примеров, которые как бы подтверждают такую точку зрения. Но не дают никаких оснований для ее абсолютизации. Хотя бы уже потому, что не надо забывать: сумерки наступают всегда вслед за днем. И если день был пустой, в сумерках, его сменяющих, сове Минервы делать, как правило, нечего. Без 60-х гг. ХIХ века не было бы ни Толстого, ни Тургенева, ни Достоевского, которые, кстати, и сами прошли через горнило той эпохи. И точно так же без наших 60-х гг. не было бы ни наших 70-х, ни наших 80-х с их действительно немалыми взлетами и в мысли, и в искусстве. На мой взгляд, эпоха нашей «Оттепели» лишний раз подтверждает тот факт, что первоначальный толчок всякому действительно большому движению в культуре всегда дается каким-то крутым поворотом истории, знаменующим переход к новым, открывающим более широкий и свободный простор развитию человеческого общества формам его исторического существования. Это ситуация, когда в жизни той или иной страны или эпохи возникает новая исторически масштабная духовная, социальная, политическая, культурная и т.д. проблематика, требующая своего разрешения. И вот тогда-то, именно в этот период начинающегося нового исторического дня, дающего надежду на обновление, и возникают первые ростки той новой культуры, которая может потом развиваться уже и в сумерках – и даже именно в сумерках приносить и наиболее ценные, самые зрелые свои плоды.

Посмотрите с этой точки зрения на нашу литературу 60-90-х гг. прошлого века. Какие имена – как наиболее яркие и показательные для этого периода - вы прежде всего назовете? Наверное, - Солженицына, Искандера, Трифонова, Битова, Аксенова, Бродского, - не так ли? А ведь это все писатели, вышедшие, несомненно, из 60-х гг., именно тогда начинавшие, тогда формировавшиеся и тогда же впервые и обнаружившие свой писательский масштаб. А теперь поставьте рядом хоть кого-нибудь из нынешних, действительно ровного им по значимости и крупности своего творчества. Да, за последние двадцать лет у нас немало появилось новых имен, и даже очень талантливых. Но все-таки не такого масштаба - с этим вряд ли все-таки можно поспорить. Значит, не только в сумерки, но и на заре, и даже пусть при свете не очень еще приветливого, все более затягиваемого мрачными тучами дня, когда появляются тем не менее какие-то новые и достаточно значительные возможности для развития культуры, возможен ее расцвет.

Правда, многие не согласятся, возможно, с тем, что тот же Бродский или даже Солженицын – шестидесятники. Но здесь я подхожу ко второй своей теме, на которой тоже хотел бы коротко остановиться.

Сергей Иванович Чупринин сетовал уже здесь по поводу того, в какой отрицательный ярлык превратилось понятие шестидесятничества благодаря усилиям тех, кто позиционирует себя по отношению к этой эпохе в качестве представителей новых поколений, шестидесятникам оппонирующим. Но это очень понятная и очень банальная вещь. Этот закон психологической антитезы сформулировал в свое время еще отнюдь не такой уж плохой мыслитель-марксист, как Георгий Валентинович Плеханов. В своих «Письмах без адреса» и в других работах по истории искусства он блистательно продемонстрировал, насколько закономерно, почти неизбежно возникает такое психологическое противодействие своим предшественникам у каждого следующего поколения, претендующего сказать какое-то новое слово. Но поскольку мы находимся все-таки именно в области культуры, где никакое плодотворное новаторство просто невозможно иначе, чем на почве преемственности, не стоит придавать слишком уж большое значение такого рода массовым, я сказал бы даже - в известном смысле стадным явлениям и реакциям. Куда важнее попытаться понять самое природу обсуждаемого явления, обращаясь к целостному анализу его реального генезиса, а не отталкиваясь от привычных, пусть даже и массовых представлений о нем, продуцируемых той или иной оппонентной ему средой.

И вот если следовать этому принципу, то, мне кажется, вряд ли все-таки можно считать оправданной уже и саму ту акцентированную политизацию понятия «шестидесятничества», опираясь на которую оппонирующие шестидесятникам поколения и пытаются с ними спорить: шестидесятники – это-де именно и только те, кто веровал в социализм - хоть и с человеческим лицом, но все-таки в социализм. А я думаю, что шестидесятничеством правильнее называть все то очень широкое духовное явление в истории нашей страны, которое возникло тогда, когда страна явно оказалась перед необходимостью кардинальных реформ в самом своем устройстве, когда потребовалось переосмысление истории, когда люди встали перед целым рядом сложнейших социальных, политических, нравственных, культурных проблем и вопросов, связанных с дальнейшим существованием страны и потребовавших от них ответа. И люди пытались найти эти ответы, и ответы эти были очень разные. Одни действительно искали их в реформировании социализма, но другие видели выход из кризиса эпохи в иных социально-политических решениях, вплоть до возвращения к монархии, третьи вообще склонялись к общественному скепсису, перенося свои упования на нравственное самостояние личности, четвертые – уже тогда - осознавали всю важность религиозного возрождения. И т.д. и т.п. Но все это были люди одного и того же поколения, отвечавшие на одни и те же вопросы, поставленные эпохой, - Аксенов и Аверинцев, Егор Яковлев и отец Александр Мень, Кожинов и Трифонов, Бродский и Распутин. И т.д. и т.п. Все они – в широком и более, на мой взгляд, правильном смысле слова – были именно шестидесятниками, все они вышли из этой эпохи, хотя впоследствии и развивались по-разному. В широкой среде этого шестидесятничества было, разумеется, немало и тех, чье миросозерцание вполне может быть уложено в рамки идеологии «социализма с человеческим лицом». Но характерно, что и здесь акцент был не столько на «социализме», сколько на «человеческом лице» - социализм для большинства тогдашних его защитников был прежде всего той реальной данностью, в которой жило поколение, которую предстояло реформировать и которая казалось вполне пригодной к реформированию. А вот то новое слово, которое шестидесятники, принадлежавшие к этой достаточно широкой группе, объединенной некоей общей социалистической ориентацией, действительно принесли с собою – это именно идея реформирования страны в сторону большей ее человечности. И вот этот пафос человечности, эта жажда сделать страну более свободной, более открытой, более пригодной для человеческой жизни как раз и есть то самое главное общее, что роднит уже действительно всех шестидесятников – независимо от того, как веровали и веровали ли они вообще в социализм. Поэтому когда говорят, что шестидесятники проиграли свою историческую игру, то это может относиться только к тем шестидесятникам, кто действительно держался всеми силами именно за социализм, – такие тоже были. И они действительно во времена Перестройки проиграли свою политическую игру, не успев понять что социализма с человеческим лицом вообще быть не может. Но разве проиграли свою жизненную игру, начатую в 60-е гг., Солженицын и Бродский, Искандер и Трифонов, Мень и Астафьев – как и десятки других выдающихся представителей нашей культуры, вышедших из Оттепели?..

И третье. Для того, чтобы научиться правильно разбираться во всех подобного рода явлениях, нам нужно, мне кажется, решительно отказаться и от такой малоперспективной исторической методологии, как привычка оценивать то или иное явление, исходя из того, чего в нем больше – черного или белого. Такой подход тоже, конечно, необходим. Но для этого нужны, во-первых, надежные критерии, а их не определишь, не разобравшись в том, какого рода критерии соответствуют самой природе оцениваемого явления. Поэтому куда важнее понять прежде всего именно самое природу этого явления. И вот такого рода анализ до сих пор, мне кажется, очень слабое место во всей нашей рефлексии – исторической, литературной, литературоведческой, культурной, какой угодно.

Я просто оттолкнусь от одного примера. Сегодня много – и это естественно, - говорилось о Сталине. И вот давайте поставим перед собой такой вопрос. К культуре 60-х годов я отношусь - из того, что я сказал, я думаю, это ясно – с должным признанием ее значительности, полагая, что это большое явление, большой период в нашей культурной истории. Но дала ли литература 60-х годов художественно адекватный, убедительный образ Сталина? Уж кому, казалось бы, как не шестидесятникам, попытаться разобраться в этой фигуре, из отвержения культа которой 60-е гг. как раз как будто бы и выросли! Ведь известно, что литература, искусство часто предваряют в постижении сути многих общественных явлений интеллектуальную рефлексию философии, социологии, психологии и историософии. Предваряют, потому что интуитивно схватывают именно самое суть явления. Но наша литература 60-х гг., даже великая литература, даже, скажем, Солженицын, даже Искандер, не сумели это сделать. Сталин всегда выглядит у них, простите, всегда этаким психологическим монстром, этаим патологическим ублюдком-злодеем, в изображении которого акцент ставится именно на личных его качествах, на личном его злодействе. Это прежде всего ужасный «пахан», как и называл его когда-то Солженицын в своих фронтовых письмах к другу, за что и попал в лагерь. Вот такой «пахан» и сейчас перед нами - в том фильме по роману Солженицына «В круге первом», где Сталина играет Кваша. Кваша играет отлично, но играет то, что предлагает ему роман. Он просто идет по следу романа. Но это образ, который своей гротескностью уже не убеждает. На уровне самого непосредственного, живого восприятия, не чувствующего художественной правды образа, становится ясно, что здесь что-то явно не найдено.

Что же не найдено? И почему? Я думаю, именно потому, что литература 60-х гг., устремленная по преимуществу к нравственному измерению общественного бытия (социализм с человеческим лицом), и должна была увидеть в Сталине прежде всего жуткого злодея, жуткого «пахана», бандита и т.д.

Что ж, Сталин – действительно злодей. И действительно страшный злодей. Но он гораздо более страшный злодей, чем тот, какого мы видим у Солженицына, у Рыбакова, у Панфилова. Потому что Сталин - это прежде всего идейный тиран, идейный злодей, а личные его качества – лишь индивидуальное дополнение к этой сути. Не надо забывать о том, что Сталин – это руководитель огромного, как сейчас любят говорить, социально-политического проекта. Можно по-разному видеть коммунизм, но он строил его, и ради этого прежде всего и была нужна ему власть. Это не просто патологическая личность - это человек, который выразил собой самую суть той античеловеческой, самой природой своей обращенной к насилию исторической эпохи, во главе которой он стоял. Потому что безбожный атеистический социализм, коммунизм и, если хотите, атеистический гуманизм (хотя это нонсенс, это понятия не совместимые) не содержат в себе никаких безусловных табу, запрещающих делать то, что делал Сталин. Напротив, - логически не только вполне допускают, но способны даже и требовать «во имя свое» самого ужасного деспотизма.

Простите, я приведу здесь пример, который, может быть, многих в этой аудитории шокирует. Но факт есть факт, и он крайне показателен. Абсолютно гуманный, тишайший Виссарион Белинский, который и мухи никогда не обидел, в годы, когда он перешел от так называемого «примирения с действительностью» к революционному атеистическому социализму, ставшему его богом, альфой и омегой его мировоззрения, не раз писал в своих знаменитых исповедальных письмах к Боткину, что готов уничтожить миллионы, даже большинство человечества ради того, чтобы будущие миллионы миллионов были счастливы в социалистическом раю. Конечно, от теории до практики – дистанция огромного размера, и сам Белинский, подвернись ему такая возможность, вряд ли способен был воплотить свой радикализм в реальность. Но была бы идея – исполнитель, способный воплотить ее в жизнь, всегда найдется. Идея – начало и основа всего, а ее-то и сформулировал со всем свойственным ему бесстрашием мысли Белинский – сформулировал не потому, что был злодей, а потому что идея это вытекала из самой сути того мировидения, которое он исповедывал. Это, в сущности, центральная жизненно-практическая парадигма самой историософии этого мировидения, все же остальное, «личное», относящееся к индивидуальным особенностям ее воплотителей, - только приложение.

Культура 60-х гг. – ни в ее художественной, ни в интеллектуально-аналитической ипостаси - не сумела распознать эту глубинную суть сталинизма – а тем самым и самой фигуры Сталина. Не сумела, потому что сама была достаточно далека от того видения бытия, которое могло открыть ей глаза на эту духовную суть коммунизма. И Солженицын с его христианством, укорененном лишь в нравственной, но не в историософски-аналитической сфере, здесь не исключение. Именно в этом, кстати, и состоит как раз главная историческая слабость подавляющего большинства шестидесятников, главный духовный изъян всей этой эпохи.

Но если мы не будем отдавать себе отчет в глубинной духовной сути сталинизма, то сколько бы мы ни говорили о десталинизации, мы никогда ее не добьемся. И никогда не поймем того важного различия, которое существует между сталинской эпохой и нашей современностью, тоже как будто бы все более поглядывающей в те времена. Между тем это различие делает сегодня любую апелляцию к авторитету, которым Сталин как строитель великого государства все еще пользуется у миллионов людей, так и не понявших сути сталинизма, в чем-то еще более опасной для страны. Ведь что такое наше современное государство? Я совершенно согласен с Андреем Илларионовым - это корпоративный государственно-бюрократический капитализм, вся суть которого – в спецоперации по запихиванию страны в свой бездонный бандитский карман. Сталин занимался не этим. И если мы не будем понимать этой разницы, мы никогда не поймем, почему применение сталинских методов, освящаемых авторитетом Сталина, может привести сейчас, когда кардинально изменилось их целевое назначение, к результатам в чем-то более даже катастрофическим, чем это было при Сталине. В сущности – к распаду России на удельные княжества, хозяевам которых куда выгоднее будет быть у себя полновластными самодержцами, чем дрожать от страха перед центральной секирой, как дрожал когда-то Хрущев. Потому-то при первой возможности он и попытался избавиться от ее угрозы, прибрав ее к своим рукам. Что из этого, в конце концов, вышло – известно всем.

Кувалдин В.Б. Мы завершаем нашу конференцию. На базе выступлений будет издана книга. Все выступающие получат тексты. Они должны будут их авторизовать. Те, кто по каким-то причинам не выступил, но хочет участвовать в этой книге, - милости просим.

В заключение я хочу все-таки вернуться к самому началу, то есть к Никите Сергеевичу Хрущеву. Я думаю, у каждого есть свой Хрущев. Для меня это гигант. Гигант прежде всего потому, что он вышел из кровавой сталинской шинели. Он не был одет в эту шинель. Он был с пелен в ней как младенец. Он разорвал эту пелену, сбросил шинель. Мне кажется, этот нравственный подвиг перевешивает всё.

Стенограмма Международной конференции

«От Фултона до Мальты: как началась

и закончилась холодная война»

1 марта 2006 года