Книга вторая Плацдарм Вы слышали, что сказано древним: "Не убивай. Кто же убьет, подлежит суду"

Вид материалаКнига
Лешка, принимая лодку, но не как награду, как неизбежность, -- теперь уж от
Гнилые водоросли оплетали ноги. Отгоняя от себя омерзение, навечно уж
Лешка поднес к квадратному рылу кулак. Потратив на конопатку дряхлой
Боясь шибко тревожить посудину, оттащили ее по деревянным покатам
По ту сторону Великой реки тоже готовились к встрече. Дороги по
Со старицы заполошно, вдогон, раз-другой лупанули зенитки покрупнее и тут же
Провожая взглядом этих двух бойцов в выбеленных на спинах гимнастерках
Почему, отчего их убьют, -- Лешка ни себе, ни кому объяснить не смог
Войска все прибывали и прибывали, пешие и конные, на машинах с орудиями
Самолеты-разведчики шастали и шастали над рекой, норовили прошмыгнуть в
Не один Лешка Шестаков был откован войною и обладал даром
Будучи последний раз в каком-то мудрено называющемся отделе штаба
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   38

уже подходил к разветвленной оконечности старицы, когда дорогу ему снова

хозяйски преградил могучий хряк. От природы черный, он весь был еще и в

насохлой на нем грязище, стоял и вроде как бы раздумывал: отступать ему или

порешить солдатика? Глазки хряка смолисто заблестели, красненько вспыхнули,

хряк борцовски хукнул. переступил быстро задними ножками, ища упору для

броска.

-- Ты че? -- закричал Лешка, поднимая затвор автомата, -- изрешечу-у,

кривое рыло!

-- Хурк! -- грозно откликнулся кабан.

-- Уходи с дороги, морда! -- не своим голосом взревел Лешка и дал

очередь в небо, срезав пулями ветку. Лесные дебри поглотили животину. Тропа,

по которой вепрь удрапал, вывела солдата к отводке старицы, зверина хватанул

по отмели, утопая по пузо в грязи. Желто дыша и пузырясь, канава наполнялась

плесневелой жижей. В отдалении, смяв осоку, лежал и блаженствовал в грязной

жиже еще один кабан, блестело осклизлое брюхо. Отчего-то этот кабан не

ударился в бега за отступающим хряком. Лешка выловил ольховую палку, потыкал

в недвижимое тело и ссохшимся голосом произнес:

-- Лодка!

По заломленным веточкам, по едва примятым, травою схваченным следам он

сыскал под навесом низкой, обрубленной вербы два старых осиновых весла,

ржавое, гнутое ведро. -- Помер, видно, дедок-то. А может убили? -- вздохнул

Лешка, принимая лодку, но не как награду, как неизбежность, -- теперь уж от

шушеры не отвертеться. Сняв одежду, ежась от сырого с ночи, в затени

застоявшегося холода, увязая в жидкой грязи, которая была теплее воды, сразу

за осокой присел по грудь, как это делали ребятишки, "согревая воду" в Оби,

тут же выпрыгнул поплавком и громко ругаясь, -- никто ж не слышит, --

перевернул и повел лодку к мелкому месту. Житель севера, привыкший к

ледяному от вечной мерзлоты дну, обрадовался теплой тине, овчиной объявшей

ноги, шевелил пальцами от ласковой щекотки. Душная, серая муть с клубами

густой сажи тянулась за тяжелой лодкой-корытом, на следу ее вспархивали и,

чмокая, лопались пузыри. Пахло сгоревшим толом, общественным нужником.

Гнилые водоросли оплетали ноги. Отгоняя от себя омерзение, навечно уж

приобретенное им в южном ерике, Лешка вдруг натужно заорал перенятую у

Булдакова песню;


А умирать нам р-р-рановато-о,

Пусть помрет лучше дома ж-жана-а-а-а!..


Артельно затащили сорящую гнилью лодку в кузов машины, привезли ее на

окраину хутора, укрыли все в той же риге, которая с каждым часом обнажалась

ребрами, будто старая кляча, растаскивалась слежавшаяся, оплесневелая

солома: ею славяне укрывали деревянный разобранный костяк риги. Возле

бесценного судна часовым стал сам хозяин -- Шестаков, точнее, не стал, а лег

-- набив полное корыто ботвы от картофеля, сверху набросав соломы. Вокруг

лодки скрадывающей, охотничьей поступью запохаживал Леха Булдаков, напевая:

"У бар бороды не бывает", напряженно соображая: куда, кому и за сколько

сбыть добытую однополчанином посудину. Отгоняя добытчика от своего объекта,

Лешка поднес к квадратному рылу кулак. Потратив на конопатку дряхлой

посудины старую солдатскую телогрейку, паклю, где-то раздобытую бойцами,

старые портянки, Лешка удрученно глядел на диковинное плавсредство. Сев в

лодку, попытался ее раскачать -- посудина слабо простонала, из шпангоутов

червяками полезли ржавые гвозди, уключины подтекли ржавчиной. Но и это

тупозадое, убогое сооружение, слепленное из двух досок по бортам и двух

осиновых плах, -- днище, кроме Булдакова, пытались уцелить какие-то дикие

саперы в латаных штанах. Бумагу-документ показывали -- "из штаба" -- имеют,

мол, полномочия изымать любые плавсредства. Налетел усатый фельдфебель,

брызгая слюной, дергаясь искривленной шеей, требовал немедленно сдать лодку

какой-то спецчасти со многими номерами. Лешка отозвал в сторону

представителя спецчасти и, поозиравшись вокруг, на ухо, чтобы никто не

слышал, шепнул, показывая в сторону леса:

-- Там, по старицам, лодок навалом! Кройте! А то все расхватают!..

Боясь шибко тревожить посудину, оттащили ее по деревянным покатам,

подальше от греха, за гряду каменьев, поросшую шиповником и жалицей,

накидали в посудинку камней, сверху замаскировали осокой и кустами. Лешка

никуда не отлучался от своего агрегата, помогая солдатикам готовить катушки

со связью, изолировал узлы, вязал подвесы, смазывал солидолом ходовую часть

катушек, перебирал до винтика телефонный аппарат, но все не сходя с берега,

держа плавсредство в ближнем обзоре. Коля Рындин отвалил удачливому человеку

полный котелок рисовой каши с мясом. Привалившись к камням, Лешка уплетал

кашу, заглатывал солдатскую пишу, почти не чувствуя ее вкуса, и не понимал;

наелся он или еще хочет есть? Приходил Зарубин, порадовался приобретению,

похвалил за находчивость солдат, шуганул с берега начальника связи Одинца, у

него, мол, одни только катушки на уме, а кто о рациях позаботится?

По ту сторону Великой реки тоже готовились к встрече. Дороги по

седловине и за седловиной пылили густо -- двигались войска на передовую,

окапывались в желтых полях, в серых прибрежных пустошах. Гуще и гуще

перепутывались между собой нити траншей, окопов, ходов сообщений, углублялся

ров, опоясавший все побережье, седловина и ниже ее отголоском темнеющие

косолобки сделались пятнистыми -- исколупали немцы высоту Сто, оборудуя

огневые позиции, наблюдательные, командные пункты и всякие другие,

необходимые фронту заведения. Среди изборожденной земельной глушины еще

нарядней засветилась пойма речушки Черевинки -- осень все настойчивей, все

ближе подступала к Великой реке, нежила мир Божий исходной солнцезарностыо

бабьего лета.

Пыль, непряденой куделей мотающаяся по земле, расползалась над берегом,

тучками катила к воде, и по-над рекою что-то искрилось, вспыхивало,

золотилось. Солнце применительно к нижнеобскому лету в полдень пекло почти

по-летнему. Лешка разулся, распоясался, похаживал босиком. Ноги, как и у

всех давно воюющих людей, в обуви сделались бумажно-белы, ступни боялись

даже сенной трухи.

Низко, нахраписто пронеслись два "фоки", взмыв над Лешкиной головой,

разворачиваясь за хутором, всхрапнули и, прижавшись к самой воде, прячась от

ударивших пулеметов, малокалиберных зениток "дай-дай!", -- улетели куда-то.

Со старицы заполошно, вдогон, раз-другой лупанули зенитки покрупнее и тут же

конфузливо заткнулись. Широко расползаясь, плыли по небу грязные пятна

взрыва.

"Интересно, Обь у нас стала или еще только забереги на ней?" -- лежа на

пересохшей, ломающейся осоке, Лешка заставлял себя вспоминать, как об эту

пору глушили шурышкарские парнишки налимов по светло замерзшим мелким сорам,

как лед щелкал и звенел у них под ногами, белыми молниями посверкивая вдоль

и поперек. Оставив подо льдом мутное, на зенитный взрыв похожее облачко,

металась рыба меж льдом и илистым дном. Гоняясь за рыбой, пареваны входили в

такой азарт, что и промоин не замечали, рушились в них.

-- Эй, вояка! Ты не знаешь, где тут наша кухня? -- прервали Лещкины

размышления два коренастых мужика, потных от окопной работы, на ботинках у

них земля, обмотки и руки грязные.

-- Где наша -- знаю, а вот где ваша -- не знаю. Наверно, там,-- показал

он опять же в сторону старицы. -- Там кухонь густо сбилось.

-- Ну дак спасибо тогда, -- сказали бойцы и, побрякивая котелками,

двинулись дальше.

Провожая взглядом этих двух бойцов в выбеленных на спинах гимнастерках,

в пилотках, севших до половины головы и как бы пропитанных автолом, --

свежий пот, выше пот уже подсушило и пилотки от соли как бы в белой, ломкой

изморози, Лешка вдруг остро затосковал. Изработанный, усталый вид этих

бойцов с засмоленными шеями, мирно идущих по скошенному полю, на котором

начали всходить по второму разу бледные цветы клевера, сурепки и курослепа,

обратил его в тревогу, или что другое защекотало под сердцем, и когда

солдаты спустились в балку, размешанную гусеницами и колесами, он отрешенно

вздохнул: "Убьют ведь скоро мужиков-то этих..."

Почему, отчего их убьют, -- Лешка ни себе, ни кому объяснить не смог

бы, да и не хотел ничего объяснять. Он упорно стремился еще раз вернуться

памятью на Обь, побегать по заберегам, погоняться за стремительной рыбой, но

в это время из-за реки опять выскочили те два шальных истребителя,

пронеслись над хутором, обстреливая его из пулеметов. Зенитчики на этот раз

не проспали, забабахали густо. Народ из хутора сыпанул кто куда. Лешка залез

в каменья и, когда затих гул самолетов, унялись зенитки, вылезать на свет не

стал: "Уснуть надо. Обязательно уснуть -- время скорее пройдет, соображать

лучше буду".

Испытанный тайгою и промысловой работой, он умел собою управлять и был

еще здоров, не размичкан войною настолько, чтобы не владеть своим телом и

разумом, оттого и уснул быстро, и ничего ему не снилось.


Войска все прибывали и прибывали, пешие и конные, на машинах с орудиями

и на танках, в новой амуниции свежие части, в истлевшей за лето бывалые,

обносившиеся бойцы. Смена летнего обмундирования через месяц, тем, кто

доживет до нее. Большие уже проплешины появились в приречных дубняках, в

буковом лесу у старицы -- на плоты их свалили, тяжелые, непригодные для

воды, но не было поблизости других деревьев, вот и смекали дубок объединить

с вербой, старой балкой от хаты либо телеграфным столбом -- все доброе

дерево, какое росло возле старицы, было уже срублено, местами ослепленно

светилась обнажившаяся вода, заваленная ветками вершинника: в вырубках, по

кустам прятались кухни и кони. По всей этой неслыханной лесосеке плотно

установлены батареи, за старицей, под сетками, усеянными палой листвой,

притаилось несколько дивизионов реактивных минометов.

Самолеты-разведчики шастали и шастали над рекой, норовили прошмыгнуть в

глубь русской обороны, посмотреть, что и куда двигается. Двигалось много

всего, и все в одном направлении -- к Великой реке. Сосредоточение войск

совершалось ночной порой, и гудели, гудели моторами приречные уютные места,

вытаптывалась трава, сминались кустарники, бурьян, на берег выбегали

испуганные кролики и зайцы, грязным чертом выметывались кабаны, щелкая

копытцами по камням, не зная, куда деваться, метались беззащитные косули.

Солдатня открыла безбоязненную охоту, из кухонь и от костерков доносило

запахи свежей убоины.

"Надо будет утром написать домой письмо", -- решил Лешка.


Не один Лешка Шестаков был откован войною и обладал даром,

предсказывать грядущие события, несчастья, боль и гибель. Побывавшие в боях

и крупных переделках бойцы и командиры без объявления приказа знали: скоро,

скорей всего уже следующей ночью начнется переправа, или как ее в газетках и

политбеседах называют, -- битва за реку.

В реке побулькавшимся, отдохнувшим людям не спалось, собирались вместе

-- покурить, тихо, не тревожа ночь, беседовали о том, о сем, но больше

молчали, глядя в небеса, в ту невозмутимо мерцающую звездами высь, где все

было на месте, как сотню и тысячу лет назад. И будет на месте еще тысячи и

тысячи лет, будет и тогда, когда отлетит живой дух с земли и память

человеческая иссякнет, затеряется в пространствах мироздания.

Ашот Васконян днем написал длинное письмо родителям, давая понять тоном

и строем письма, что, скорее всего, это его последнее письмо с фронта. Он

редко баловал родителей письмами, он за что-то был сердит на них или,

скорее, отчужден, и чем ближе сходился с так называемой "боевой семьей", с

этими Лешками, Гришками, Петями и Васями, тем чужей становились ему мать с

отцом. У всех вроде бы было все наоборот, вон даже Лешка Шестаков о своей

непутевой матери рассказывает со всепрощающим юмором, о сестрицах же и вовсе

воркует с такой нежностью, что на глаза навертываются слезы. В особенности

же возросло и приумножилось солдатское внимание к зазнобам -- много ли, мало

ли довелось погулять человеку, но напор его чувств с каждым днем, с каждым

письмом возрастал и возрастал. Ошеломленная тем напором девушка в ответных

письмах начинала клясться в вечной верности и твердости чувств. Да вот

зазнобы-то имелись далеко не у всех, тогда бойцы изливались нежностью в

письмах к заочницам.

Васконян Ашот начинал понимать: люди на войне не только работали,

бились с врагом и умирали в боях, они тут жили собственной фронтовой жизнью,

той жизнью, в которую их погрузила судьба, и, говоря философски, ничто

человеческое человеку не чуждо и здесь, на краю земного существования, в

этом, вроде бы безликом, на смерть идущем, сером скопище. Но серое скопище,

в одинаковой одежде, с одинаковой жизнью и целью, однородно до тех пор, пока

не вступишь с ним в близкое соприкосновение, В бою начинает выявляться

характер и облик каждого отдельного человека. Здесь, здесь, в огне, под

пулями, где сам человек спасает себя от смерти, борется, хитрит, ловчится,

чтобы остаться живым, уничтожая другого человека, так называемого врага, все

и выступает наружу: "Война и тайга -- самая верная проверка человеку", --

говорят однополчане-сибиряки. Васконян в боях бывал мало, с самого

сибирского полка Алексей Донатович Щусь опекает его, заталкивает

куда-нибудь. Ребята, те еще, с кем он побратался в сибирской стороне,

одобрительно относятся к действиям и хитростям своего начальника.

Будучи последний раз в каком-то мудрено называющемся отделе штаба

корпуса, Васконян попал под начальство человека, осуществлявшего связь с

французами, он что-то, где-то и кого-то агитировал через армейскую или

фронтовую радиотрансляционную батарею с рупорами. Агитатор дурно говорил

по-французски. Васконян заподозрил в нем французского еврея или русского

француза да и сказал ему про это. "Француз" пожаловался в какой-то еще более

секретный отдел. Особняк с презрительной насмешкой молвил: "А-а, старый

знакомый! Ты когда укоротишь свой поганый язык? Когда уймешься? Или тебя

унять?.." Васконян ему в ответ: "Извольте обращаться на вы, раз старший по

званию и к тому же офицер. Что касается языка, то он у вас испоганен ложью

больше, чем у меня, и я считаю, вам, а не мне надобно униматься и как можно

скорее, иначе опоздаете". -- "Куда это я опоздаю? " -- "К страшному суду,

вот куда". Бесстрашие этого нелепого человека было обезоруживающим. Беседа

закончилась почти что ничем.

-- Надо бы тебя под суд упечь, да пока повременим. Сплаваешь за реку,

продолжим разговор, есть тут бумаженция из вашего доблестного батальона, и в

ней повествуется, как я догадываюсь, о вашей персоне.

-- Вы не поплывете, конечно, за реку. У вас более важные дела?

-- Ступайте вон!

Рвясь к своим армейским корешам с такого вот хитрого места, Васконян

делал "глупости". Но как это опытные вояки и комбат Щусь, армейский человек,

не поймут, что только здесь, среди своих ребят, Васконяну место, здесь он

"дома". Никогда у него не было ни товарищей, ни друзей, родители раздражали

его своей навязчивой опекой, но его отдаляют и отдаляют от ребят, он же их

до трепета в сердце любит, на переправу напросился, показав комбату и всем

друзьям-товарищам, какой он лихой и умелый пловец, насморк добыл, зато класс

выдал!

"Ну и черт с тобой!" -- махнул рукой Щусь.

Пока Васконян ошивался в штабе, в хитром агитотделе, пока ждал решения

своей судьбы, утоляя книжную жажду, поначитался он всякой всячины.

Французский еврей или русский француз понавез ящики книжек, да все с

грифами, да все не по-русски писанные, -- для важности, видать. Наместник

Гитлера в России Розенберг, как и остальное гитлеровское охвостье, заранее

уверенное в полной победе над большевизмом, совершенно откровенно и цинично

писал о том, что война, если она затянется, может продлиться лишь в том

случае, если армия полностью перейдет на снабжение России. "Отобрав у этой

страны все необходимое, мы обречем многие миллионы людей на голод и

вымирание, иного выхода из положения нет. Гитлер еще до начала военных

действий в России утверждал, что война здесь будет вестись вовсе не по

рыцарским правилам, это будет война идеологий и расовых противоречий,

вестись она будет с беспрецедентной, безжалостной жестокостью. Немецкие

солдаты, виновные в нарушении международных правил и норм, будут оправданы

фюрером, Германией и прощены историей. Да Россия и не имеет никаких прав,

так как она не участвовала в Гаагской конференции по правам человека. Фюрер

мыслил разделить ее европейскую часть на отдельные земли-королевства,

устроить что-то похожее на Британскую и Римскую империи, населенные рабами

под господством расы господ-немцев. Возникнет новый тип человека --

вице-короли, но для этого необходимо захватить обширные территории, умело

ими править и эксплуатировать, до поры до времени скрывая от мира

необходимые меры: расстрелы, выселения, истребление нетрудового элемента..."

Васконян глядел на ночное небо, на звезды и думал о том, что под этим

невозмутимым, вечным небом составляют дьявольские планы маленькие смертные

человечки, присвоившие себе право повелевать миром по своему разуму и

усмотрению, и все ведь делается во имя и для блага своего народа,

доподлинной гуманности и справедливости. Нацизму противостоит большевизм --

фрукт с начинкой новой морали, свежей гуманности, отвергающих нацистский и

всякий прочий гуманизм. Странно только, что мораль и гуманизм утверждаются

разные, методы же их утверждения одинаковы -- во имя лучшей половины нации,

худшую по усмотрению немецких и советских специалистов на удобрение, в

отвал. Через кровь, через насилие навязывание бредовых взглядов о мировом

господстве и во имя этого беспощадная борьба с инакомыслием, хотя в принципе

и инакомыслия-то нет, с одной стороны завоевание мира во имя арийской расы,

без марксизма, с другой стороны -- завоевание мира ради утверждения идей

коммунизма с помощью передовой марксистской науки, учение-то сие, кстати,

создано в Германии и завезено в качестве подарка в Россию оголтелой бандой

самоэмигрантов, которым ничего, кроме себя, не жалко, и чувство родины и

родни им совершенно чуждо.

В то время, как Ашот Васконян глядел в ночное небо, где вроде бы