Книга вторая Плацдарм Вы слышали, что сказано древним: "Не убивай. Кто же убьет, подлежит суду"

Вид материалаКнига
Булдаков принес охапку сучьев, ножом отпластнул ощепину от дверного
Кровишшы! Ратуй кричал, думал, хана. Заросло.
Отчего это говорят: вологодский конвой шутить не любит?!
Шорохов нехотя протянул здесь, в блиндаже, найденную флягу
Все примолкли. О деревне как-то никому и в голову не пришло подумать.
Не от чего, не от чего пока нам чваниться. Народ наш трудовой по природе
Пусть они к тебе ушли, все равно есть. Вот их я люблю. Вот они -- моя родина
Мусенок. "И в детстве -- Нарым далекий, каркасный спецпереселенческий барак
Подкобылкиным или Подковыриным. Мусенок понимал, что врет вояка, но сделал
Разрабатывають стратегичны опэрации. Воевать нэма часу.
Надо начинать. Обстановка-то...
Понайотов махнул рукой у виска, доложился отчего-то только майору о
Начальник штаба, опустив хмурое лицо, поставил задачу на завтра: во что
Путаясь в шнурке, затягивая удушливую петлю на шее, начальник штаба
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   38

x x x




Булдаков принес охапку сучьев, ножом отпластнул ощепину от дверного

косяка, и скоро бойко запотрескивала печь. Майор протянул руку к теплу.

-- Олеха, Олешенька, подсади меня тоже к пече, а? -- попросил

Финифатьев. Булдаков бережно приподнял сержанта, прислонил к рыхлой,

сыплющейся стене блиндажа. Финифатьев, часто всхлипывая, отдыхивался.

-- Это куда же он, псих-то, пазганул меня?

-- В ключицу. Скользом руку ниже плеча распорол, -- отозвался Булдаков.

О том, что под ключицей у сержанта розовым шариком пульсировала верхушка

легкого, -- не сказал. Зачем пугать человека...

-- Кось не задета?

-- Вроде нет.

-- Ну, тоды нишчо. Была бы кось, мясо на русском крестьянине завсегда

нарастет. В тридцатом годе на лесозаготовках эдак же спину суком распороло.

Кровишшы! Ратуй кричал, думал, хана. Заросло.

-- Ты бы, дед, не балаболил. Хлюпает в тебе, -- посоветовал Булдаков.

-- Тут, товарищ дорогой, така арифметика -- ежели вологодский мужик

умолк, шшытай, песенка его спета...

-- Тогда валяй!

-- Я все хочу спросить у тя, сержант, -- заговорил присевший возле

печки на корточки Шорохов, незаметно проникший в тесный блиндаж со своим

телефоном. -- Давно хочу спросить, -- многозначительно продолжал он. --

Отчего это говорят: вологодский конвой шутить не любит?!

Финифатьев долго не отвечал, вроде бы и не слышал Шорохова. Всем как-то

неловко сделалось -- очень уж не к месту и не к делу был вопрос Шорохова.

-- Битый ты мужик Шорохов, и мудер, а дурак! -- печально выдохнул

Финифатьев.

-- Ты не виляй, не виляй!

-- Како вилянье, когда таких, как ты, сторожишь? Мужик наш вологодскай,

да и всякий мужик, хлебушко и прокорм от веку в земле потом добыват. И не

может он терпеть всякую вшивоту, хлеб трудовой крадущую...

-- Ага, ясно. Ты, я слыхал, парторгом в колхозе был, придурком то ись,

-- уверенно заключил Шорохов.

-- А вы, товарищ майор, где по-немецкому-то? -- не желая продолжать

разговор с Шороховым, поинтересовался Финифатьев.

"А сержант-то с виду лишь простоват", -- перебарывая сонливое томление,

отметил Зарубин. Скоро должны на совещание собраться командиры, сил надо

набираться, не до беседы, и он коротко ответил сержанту, что старательно

учился в школе и в академии.

Сержант вознамерился продолжить беседу, но, заметив, что майор впал в

полудрему, окоротил себя. Майор слушал солдатскую болтовню не без

любопытства, ожидая, что же все-таки скажет Финифатьев Шорохову, но, будто

боясь кого спугнуть, его вполголоса позвали к телефону.

-- Товарищ майор! Товарищ майор! -- совали ему в руку телефонную

трубку. -- Возьмите скорее! Перехват. По-немецки говорят.

Майор лежа прислонил трубку к уху, но, слушая, начал приподниматься,

опираясь на руку.

-- В селе Великие Криницы, -- начал он переводить, -- взорван склад,

разгромлен гарнизон. Генерал фон Либих убит. Высота Сто взята. Село Великие

Криницы обойдено, завтра может быть взято. -- Зарубин бережно отдал трубку

и, глядя перед собой в земляную стену, произнес горячим ртом: -- Было бы...

позволил бы...

-- А есть, товарищ майор, малость есть! -- откликнулся понятливый

Булдаков. -- Эй, Шорохов, давай раскошеливайся!

Шорохов нехотя протянул здесь, в блиндаже, найденную флягу

обер-лейтенанта Болова.

Майор отер горло фляги ладонью, глотнул и ожженым ртом прерывисто

вытолкнул:

-- Так и быть должно, -- облизывая губы, говорил он. -- Мы сюда

переправлялись врага бить, но не ждать, когда он нас перебьет. -- И что-то

повело его на разговор, он добавил еще: -- Мы его растреплем в

конце-концов...

-- Жалко, -- протяжно вздохнул Финифатьев.

-- Кого жалко? Фон Либиха? -- ухмыльнулся Булдаков, сделавший

продолговатый глоток из фляги.

-- Насерю-ко я на фон Либиха твоево большую кучу! -- рассердился

Финифатьев. -- Мне деревню жалко.

Все примолкли. О деревне как-то никому и в голову не пришло подумать.


"Крепкие вояки немцы, -- перестав слушать солдат, чтобы отвлечься от

боли, терзающей его, размышлял майор Зарубин. -- Но авантюристы все же и,

как всякие авантюристы, склонны к хвастовству, следовательно, и к

беспечности, надеются на реку. А у нас зазнайство -- первая беда. Победы нам

даются лавиной крови. Дома еще воюем, а потери уже, небось, пять к одному...

Не от чего, не от чего пока нам чваниться. Народ наш трудовой по природе

своей скромен, и с достоинством надо служить ему, без гонора. Но и сам народ

сделался чересчур речист, многословен, часто и блудословен... -- майор

вспомнил Славутича, ощутил его рядом, поежился. Отгоняя от себя ощущение

холода, путаясь в паутине полусонных мыслей, тянул, плел нить молчаливых

рассуждений: -- Изо всех спекуляций самая доступная и оттого самая

распространенная -- спекуляция патриотизмом, бойчее всего распродается

любовь к родине -- во все времена товар этот нарасхват. И никому в голову не

приходит, что уже только одна замашка -- походя трепать имя родины,

употребление не к делу: "Я и Родина!" -- пагубна, от нее оказалось недалеко:

"Я и мир".

Пров Федорович Лахонин, помнится, что-то похвальное сказал однажды о

нем и при нем. Смутившись, но без рисовки Зарубин сказал; "Я, Пров, человек

обыкновенный. Родился в простой интеллигентной семье, хорошо учился в школе,

скорее -- прилежно. В военном училище был путним курсантом, но не примерным

-- мог надерзить начальству. Там вступил в партию, взносы платил аккуратно,

работу исполнял добросовестно. Неужели мы дошли до того, что исполнение

долга гражданина своей страны, проще сказать -- исполнение обязанностей --

сделалось уже доблестью?"

И вот тот давний разговор продолжился в полубредовой отстраненности.

"Любовь? Ну что любовь? У меня вон Анциферов гаубицу любит не меньше, чем

свою невесту. Что ты на это скажешь? Для военного человека, распоряжающегося

подчиненными, самому в подчинении пребывающему, готовому выполнять

порученное дело, значит, воевать, значит, убивать, понятие "любовь" в ее,

так сказать, распространенном историческом смысле не совсем логично. Когда

военные, бия себя в грудь, клянутся в любви к людям, я считаю слова их

привычной, но отнюдь не невинной ложью. Невинной лжи вообще не бывает. Ложь

всегда преднамеренна, за нею всегда что-то скрывается. Чаще всего это что-то

-- правда. "Нигде столь не врут, как на войне и на охоте", -- гласит русская

пословица, и никто-так не искажает понятия любви и правды, как военные. Я не

люблю, я жалею людей, -- страдают люди, им голодно, устали они -- мне их

жалко. И меня, я вижу, жалеют люди. Не любят, нет -- за что же любить-то им

человека, посылающего их на смерть? Может, сейчас на плацдарме, на краю

жизни, эта жалость нужнее и ценнее притворной любви. Ты вот, давний друг

мой, говорил, любишь меня, но ни разу не позвонил, не спросил, как я тут?

Знаешь, что я ранен, но внушаешь себе -- неопасно, раз не бегу в тыл. Нет в

тебе жалости, друг мой генерал, нет, а без нее, извини, не очень-то близко я

тебя чувствую, во всяком разе в сердце тебя нет. Спекуляцию же на любви к

родине оставь Мусенку -- слово Родина ему необходимо, как половая тряпка, --

грязь вытирать. Есть у меня дочь Ксюша. Я ее зову Мурашкой. И Наталья есть.

Пусть они к тебе ушли, все равно есть. Вот их я люблю. Вот они -- моя родина

и есть. Так как земля наша заселена людьми, нашими матерями, женами, всеми

теми, которых любим мы, стало быть, их прежде всего и защищаем. Они и есть

имя всеобщее -- народ, за ним уж что-то великое, на что и глядеть-то, как на

солнце, во все глаза невозможно. А ведь и она, и понятия о ней у всех свои

-- Родина! Перед переправой маял политбеседами бойцов хлопотливый комиссар и

нарвался на бойца, который его спросил: "А мне вот что защищать? -- глядит

поверх головы Мусенка в пространство костлявый парень с глубоко запавшими

глазами, собачьим прикусом рта. -- Железную койку в общежитии с угарной

печкой в клопяном бараке?" -- "Ну, а детство? Дом? Усадьба?" -- настаивал

Мусенок. "И в детстве -- Нарым далекий, каркасный спецпереселенческий барак

с нарами..." -- "Фамилия твоя какая?" -- вскипел Мусенок. Парень назвался

Подкобылкиным или Подковыриным. Мусенок понимал, что врет вояка, но сделал

вид, будто удовлетворился ответом. Это он, Подкобылкин или Подковырин,

никого и ничего не боясь, грохотал вчера на берегу: "Э-эх, мне бы пулемет

дэшэка, я бы им врезал!.." -- указывая на левый берег, где средь леса

светился экран и красивая артистка Смирнова напевала: "Звать любовь не надо,

явится нежданно...". На парня со всех сторон зашикали. -- "Боитесь? И здесь

боитесь, -- презрительно молвил он. -- Да разве страшнее того, что есть,

может еще что-то быть? Вас спереду и сзаду дерут, а вы подмахиваете... Еще и

деток ваших употребят..."

"Солдат тот, Подкобылкин или Подковырин, не знал, что рядом в земляной

берлоге лежу я, раненый майор Зарубин, и страшусь слов его..."

Пришел полковник Бескапустин, спугнул сон и бред, -- слышно, не один

пришел, значит, скоро прибудет и комполка Сыроватко. "Буду лежать, не выйду

наружу, пока не вытащат",-- позволил себе слабодушие майор Зарубин.

-- О то ж! О то ж! Сэрцэ мое чуло! -- стоя на коленях перед отогнутым

одеялом, схватившись за голову, качался полковник Сыроватко, которому уже

успели рассказать, как и что получилось. -- Та на який хер ему пей блындаж?!

Ой, Мыкола, Мыкола! Шо ты наробыв?.. -- Зарубин не знал, что еще сказать

командиру полка, чем его утешить. -- Я до тэбэ приду, я до тэбэ приду...

Подвалившие на оперативку чины, сидя у ручья, хмуро косились на

причитающего комполка, но он никакого на них внимания не обращал. Среди

незнакомых чинов оказался представитель танковой дивизии -- складно

замысливалась операция: передовые части прошибут переправу, партизаны и

десант помогут раздвинуть плацдарм, и, как будет пройдена прибрежная

неудобь, можно наводить переправу, пускать в прорыв танки.

Сыроватко пришел с врачом, тощим мужиком, у которого в тике дергались

оба глаза и был все время полуоткрыт рот, синий, старушечий. Врач осмотрел

рану майора Зарубина при свете огонька печи и фонарика, сменил бинты, больно

отодрав присохшие к боку, старые, уже дурно пахнущие лоскутья.

-- Вам надо во что бы то ни стало эвакуироваться, -- тихо произнес

врач, -- рана неглубокая и в другом месте могла бы считаться неопасной, но

здесь...

-- Хорошо, доктор. При первой же возможности... Посмотрите и

перевяжите, пожалуйста, сержанта.

Благодарно глянув на майора, Финифатьев охотно отдал себя в руки врача,

у которого бинтов было в обрез, из лекарств осталось лишь полфлакончика

йода.

Вошел Сыроватко, пощупал перекрытие блиндажа.

-- О цэ крэпость!

-- Да, и эту немцы вот-вот разнесут, -- отводя глаза, произнес Зарубин.

-- Сегодня им не до того. -- И не удержался, рассказал, как подполковник

Славутич во что бы то ни стало хотел идти с солдатами в налет.

-- А як же ж?! -- подвел итог Сыроватко. -- Сиятельные охфицеры да

генералы наши на тому боци сидять да людьми сорять. Уси заняты дуже.

Разрабатывають стратегичны опэрации. Воевать нэма часу.

Врач попросил отпустить его "домой", в полк, -- он не столько уж лечил

бойцов, сколько обнадеживал их своим присутствием и словами о скорой

эвакуации. Сыроватко кивнул. Врач, надевая сумку через голову и поворачивая

оттянутый пистолетом ремень на животе, без всякой выразительности и веры в

успех поинтересовался:

-- Товарищи, нет ли у кого лишних пакетов?

Все начали озираться, спрашивать друг у друга взглядами, лишь Шорохов

ковырялся в телефоне, туже затягивал клеммы. Два пакета он спер у Лешки из

кармана, пока тот был сомлелый после потопа, своих два у него было, да еще у

немцев несколько штук промыслил и спрятал, тюремной смекалкой дойдя, что

пакеты ныне -- самая большая ценность и на них он выменяет, когда будет

надо, и табак, и хлеб.

-- Пора, товарищи! -- позвали с улицы. -- С левого берега не торопятся.

Надо начинать. Обстановка-то...

-- Как это начинать? -- стариковски-занудливо ворчал полковник

Бескапустин. -- С чего начнем, тем и кончим. Подождем их сиятельств.

Но "их сиятельств" набралось на правом берегу всего ничего -- начальник

штаба дивизии, переплывший на отремонтированной лодке Нельки; следом,

сообщил он майору Зарубину, отдельно плывет Понайотов, приплавит немного

продуктов. Сам же начальник штаба дивизии заметно нервничал на плацдарме,

пойма Черевинки показалась ему удавочной щелью, тогда как командирам,

повылазившим из темных недр плацдарма, из выжженного вдоль и поперек

межреберья оврагов, ручей казался райскими кущами. Некоторые командиры

успели умыться, попить сладкой ключевой водицы, от которой в пустых животах

сделалось еще тоскливей, и телу -- холодней.

-- Отчего ж костер не разведете? -- спросил начальник штаба.

Угнетенное молчание было ему ответом. Он понял, что сморозил глупость,

попросил доложить обстановку, по возможности кратко.

Длинно и не получалось, даже у Сыроватко.

-- Так плохо? -- удивился начальник штаба.

-- И совсем не плохо,-- возразил ему майор Зарубин. -- Одолели реку,

расширились, вчера взяли господствующую над местностью высоту.

-- Дуриком! -- подал голос из темноты командир передовой группы Щусь.

-- И совсем не дуриком, а всеми огневыми и иными средствами, имеющимися

в нашем распоряжении.

-- Дуриком и отдадим, -- не сдавался Щусь.

Сыроватко меланхолично поглаживал лысину. Майор Зарубин, отвернувшись,

молчал. Снизу от реки тащилась группа людей. Зарубин каким-то вторым зрением

угадал сперва своего, косолапо ступающего, хитроумного ординарца Утехина,

затем и Понайотова с Нелькой.

Понайотов махнул рукой у виска, доложился отчего-то только майору о

прибытии. Зарубин на него покосился, ничего ему не ответил, слабо махнул

рукой, мол, всех он видит, но остаться тут, на летучке, может лишь

Понайотов.

-- Товарищ майор, -- присаживаясь рядом, вполголоса уронил Понайотов,

-- мы переправили немного хлеба и медикаментов.

-- Шлите людей за продуктами немедленно! -- распорядился Зарубин,

одновременно слушая командира полка Бескапустина, который сорвался, --

накопилось в тихом, смиренном, даже раболепном командире столько, что он уже

не в силах был себя сдерживать, назвал переправу не военной операцией --

свалкой, преступлением, грозился куда-то писать, если останется жив, о

безобразной подготовке к форсированию реки, об удручающих потерях, которые,

конечно же, в сводках преуменьшены, если вовсе не замазаны.

-- Вижу вот -- для вас это новость? -- тыкал он пустой трубкой в

сторону растерянно топтавшегося, почти в речку им оттесненного начальника

штаба, приплывшего на оперативное совещание в хромовых сапогах, в небрежно и

как бы даже форсисто, вроде мушкетерского плаща, наброшенной на плечи

плащ-палатке. -- У вас там хитрые расчеты, маневры один другого сложнее,

грандиозные операции, а тут пропадай! Пропадай, да? -- полковник загнал-таки

форсистого офицера в речку, опавшим брюхом затолкал его в воду и все еще

выпуклой, ломовой грудью напирал на начальника. Собравшиеся на летучку

растерянно помалкивали. Сыроватко уже мокрым платком тер и тер совсем мокрую

лысину. Из темноты выступил капитан Щусь, взял и, как дитя, за руку отвел в

сторону своего разнервничавшегося командира. Комполка не унимался. Сорвав

уздечку с губ, будто колхозная заезженная кляча, Бескапустин рвал упряжь,

громил телегу. -- Настолько грандиозные планы, что и про людей забыли!

Боеприпасов нет! Продуктов нет! Зато крови много! Ею с первых дней войны

супротивника заливаем...

-- Авдей Кондратьевич! Авдей Кондратьевич!..

-- Да отвяжись ты! Я скажу! Я все скажу! -- уже переходя на крик, от

которого всем было не по себе, гремел командир полка. -- Вот вы на лодке

приплыли, на порожней...

-- Нет, три ящика гранат, патроны...

-- Гранаты! Патроны! А бинты? А хлеб? А табак? Забыли, что здесь есть

еще живые люди... Х-художники! -- Щусь догадался сунуть в горсть полковника

табаку, комполка, изнемогший без курева, начал сразу же черпать табак

трубкою с дрожащей ладони. Авиационный представитель зажег ему трубку

самодельной фасонистой зажигалкой, полковник, закашлявшись от жадной

затяжки, все пытался выговорить: -- Я этого... я этого... я этого так не

оставлю! -- курнув во всю грудь, мрачно и церемонно поклонился в сторону

"своих" офицеров. -- Извините, товарищи! -- но начальника штаба презрел.

Начальник штаба, опустив хмурое лицо, поставил задачу на завтра: во что

бы то ни стало удержать высоту Сто и во все последующие дни всячески

проявлять активность, отвлекая на себя внимание и силы противника.

-- Обстановка скоро изменится. Резко изменится. Я понимаю -- тяжело,

все понимаю, но надо потерпеть.

Щусь, оттеснив своего командира полка, опять же откуда-то из потемок

заявил, что, если сегодня за ночь не переправят боеприпасов, не пополнят его

батальон людьми -- высоту не удержать -- нечем.

-- Мы и без того воюем наполовину трофейным оружием. Что же нам, как

ополчению под Москвой -- тем бедолагам- академикам и артистам, брать палки,

лопаты и снова идти на врага -- добывать оружие?..

"Сейчас приезжий чин начнет спрашивать фамилию у этого дерзкого

офицера", -- но в это время с берега подошли люди с носилками, и,

воспользовавшись замешательством, начальник штаба поскорее попрощался со

всеми не за руку -- за руку поостерегся, командир полка Бескапустин не

подаст ему руку.

-- Хоть плащ-палатку-то оставьте -- у нас раненых нечем накрывать, --

пробурчали из темноты, -- и табак.

Путаясь в шнурке, затягивая удушливую петлю на шее, начальник штаба

заторопился выполнить просьбу, догадался, наконец, сдернул плащ-палатку

через голову, свернул ее на берегу, сверху положил початую пачку папирос и,

ощупывая себя, шаря по карманам, расстроенно твердил:

-- Я доложу... Я обо всем, товарищи, доложу...

Дождавшись, когда все разойдутся, Понайотов, не сдержавшись, приобнял