Президиуме Российского Философского общества. Если первая монография

Вид материалаМонография

Содержание


3.2. Язык и речь в культуре: инструмент или
3.3. «маски ненасилия в культуре современной
Страх (38 ответов) и ужас
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

3.2. ЯЗЫК И РЕЧЬ В КУЛЬТУРЕ: ИНСТРУМЕНТ ИЛИ

ИСТОЧНИК НАСИЛИЯ? (О ДВУХ ПОДХОДАХ

К ИЗУЧЕНИЮ ЛИНГВИСТИЧЕСКОГО НАСИЛИЯ)


Тот факт, что речевое насилие играет большую роль не только в качестве фактора, сопутствующего физическому насилию или подготавливающего физическое насилие, но и само по себе, когда речь и только речь может быть кем-то использована в качестве инструмента подавления свободной воли отдельного человека или группы, является очевидным, общепризнанным и активно обсуждаемым.

Существуют два полюса, между которыми, на наш взгляд, располагается весь спектр представлений о сущности речевого насилия. С одной стороны, языковая система и речь понимаются как инструменты, которые сами по себе являются нейтральными, но могут быть использованы в целях реализации насильственной интенции или интерпретироваться в определенных ситуациях как выражающие насильственную интенцию. С другой стороны, языковая система и речь воспринимаются как изначально обладающие подавляющей, репрессивной, насильственной природой. В некоторых современных исследованиях мы находим размышления о насилии как факторе возникновения языка и письменности: «Древний писец, художник, график и скульптор не только двигались по формам предметов, но (вначале робко, а затем все увереннее) сглаживали их самобытные линии, преодолевая сопротивление материала. …Начало черточки – в нанесении первой раны, проведении первой борозды, в начертании первого знака. …Проведение любой прямой линии – от черты на Земле до неуклонного проведения линии партии – требует усилий, жертв и (само)дисциплины. …Первая прямая линия – первое событие и заселение места… Она свидетельствует об акте насилия, о насиловании места. Чуткий к такого рода единству противных значений архаический язык сближает разные значения действия: населять, населить и насиловать»39.

Первая точка зрения исключает, по сути своей, собственно лингвистический, лингвопсихологический и лингвокультурологический подходы к пониманию механизмов речевого насилия, поскольку переносит насильственные действия из области языка и речи в область социокультурного и социально-политического взаимодействия. Слова, выражения и тексты понимаются здесь как инструменты насилия, ничем не отличающиеся от ножа, топора, кулака и других предметов, которые можно трактовать, в зависимости от воли интерпретатора, как вещи или как символы, используемые либо в созидательных, либо в разрушительных целях. «Ответственность» за насилие снимается со слова как такового и переносится на субъект речи, который с помощью тех или иных слов и текстов реализует свои насильственные намерения. С этой точки зрения, отрицается лингвистическая предопределенность и заданность насилия. Материал языка рассматривается как сырье для создания дискурса, имеющего насильственный характер и определяемый социокультурной и политической ситуацией. Один и тот же текст, вкладываемый в уста палача и жертвы, с этой точки зрения, может толковаться по-разному. В первом случае – как выражение насильственной интенции, во втором – как реакция на насилие. Речь человека признается насильственной, если сам человек априори считается насильником. Например, некоторые современные исследователи, желая представить В.И. Ленина как диктатора, разрушителя и насильника и тем самым развенчивая миф о великом вожде, непременно обращаются к его речевым характеристикам, цитируя его ругательные слова, высказанные в адрес политических противников40. Использование Лениным лексики, которая в словарях квалифицируется как просторечная, вульгарная, разговорная, бранная, фамильярная, пренебрежительная, презрительная, интерпретируется как речевые сигналы насильственных намерений. Анализ такого рода лексики в сочинениях В.И. Ленина приводит исследователей к выводу о бескультурности автора и о сомнительности его литературного вкуса41. Напротив, выплеснувшийся в начале 90-х годов на страницы периодических изданий и литературных произведений мат воспринимался специалистами в области изучения этого пласта русской лексики как долгожданное вкушение запретного плода, символизирующее свободу. Появились утверждения типа: «Мат мастеров художественного слова, конечно же, несет иную «эстетическую нагрузку», чем мат уличного пьяницы: иные функции, иная «мера в вещах», иные адресаты. …Гласность наконец-то сделала в России возможным «печатание непечатного». Современная литература, особенно «диссидентская», изобилует бранными словами и выражениями: А. Солженицын, Л. Копелев, Э. Лимонов, В. Аксенов, С. Довлатов, Ю. Алешковский – эти и многие другие писатели, книги которых продаются во всех лавках Петербурга и активно читаются, давно уже разорвали «заговор молчания», которым был окружен русский благой и неблагой мат»42. Таким образом, в ленинском дискурсе ругательства могут интерпретироваться как инструменты для реализации насильственных намерений автора («топор палача»), в то время как в дискурсе диссидентском ругательства могут трактоваться как литературная презентация речевой культуры русского народа («топор дровосека»)43. Очевидно, что интерпретация словоупотребления в обоих случаях зависит от оценки интерпретатором как социокультурной ситуации в целом, так и от его отношения к субъекту речи. Выявление насильственной интенции происходит не путем анализа лингвистический аспектов дискурса, а исходя из социокультурных, нравственных, эстетических и политических характеристик говорящего. Социокультурная и политическая ангажированность интерпретатора позволяет post factum находить аргументы для выстаивания своей системы доказательств наличия или отсутствия содержательных и формальных признаков насилия в том или ином тексте. Но та же ангажированность мешает выявлению реального механизма речевого насилия. Можем ли мы, например, следуя принципам этого подхода, диагностировать любой текст (в том числе и текст, автор которого нам неизвестен) на наличие или отсутствие насилия в нем? Рассмотрим пример. В одном из московских вузов проводился анонимный опрос студентов на тему «Культурология в системе современного высшего образования в России». В анкете, предложенной студентам-первокурсникам, содержались вопросы, ответы на которые, по мнению исследователей, выявили бы степень интереса студентов к этой дисциплине, их мотивацию в изучении проблем теории и истории культуры и т.д. Среди сотни добросовестных, серьезных и вдумчивых ответов обнаружили анкету, в которой содержались ругательства, в основном – мат. Оценки этой речевой ситуации оказались полярными, как и в случаях с ленинским и диссидентским дискурсами. Многие из проводивших опрос социологов однозначно интерпретировали эту анкету как акт речевого насилия (по их мнению, автор хотел оскорбить тех, кто будет читать анкету, хотел поиздеваться над ними, высказывал им пренебрежение и т.д.). Но некоторые интерпретаторы не нашли в этой анкете насильственной интенции, полагая, что заполненная матом анкета – всего лишь способ самовыражения молодого человека, действия которого были спровоцированы формой проведения опроса – анонимностью (если бы студента обязали написать свое имя на анкете, он, безусловно, ответил бы на все вопросы по проблемам культуры в соответствии с существующими нормами речи). Аноним (от греч. anõnymos – безымянный) – автор текста, пожелавший остаться неизвестным и неузнанным. Авторы революционных воззваний, авторы прокламаций, призывающих к террору, авторы политических писем, критикующих политический режим и призывающих к его свержению, авторы доносов в полицию и карательные органы, авторы ругательных анонимок, авторы программ тайных религиозных и мистических сообществ – все эти люди реализуют в письме различные намерения, скрывая от читателя по разным причинам свое истинное имя. Можно сказать, что всех их объединяет страх – страх перед возможным разоблачением, наказанием и насильственными действиями. Безымянность в некоторых случаях порождается стремлением, с одной стороны, сохранить имеющийся социальный статус, а с другой стороны – свободно проявить себя за пределами этого статуса, сделать нечто, что не совместимо с ним. Анонимность текста – это либо результат поврежденного, полумерного, ущербного стремления человека к свободе, либо результат реализации дурных намерений и наклонностей. В том и другом случае – свидетельство нравственной дисгармонии пишушего. Ф.М. Достоевский, анализируя анонимные ругательные письма, полученные им за время издания «Дневника писателя», выявил и социокультурные и психологические причины анонимного речевого поведения его корреспондентов: «… в наше время, столь неустойчивое, столь переходное, столь исполненное перемен и столь мало кого удовлетворяющее… - непремерно должно было развестись чрезвычайное множество людей, так сказать, обойденных, позабытых, оставленных без внимания и досадующих: «Зачем, дескать, везде они, а не я, зачем не обращают и на меня внимания». В этом состоянии личного раздражения и неудовлетворенного, так сказать, идеала иной господин готов подчас взять спичку и идти зажигать, - до того это чувство мучительно, я это очень понимаю, и, чтоб осуждать это, надо вооружиться скорее гуманностью, чем негодованием. Но зажигать спичкой уже крайность и, так сказать, удел натур могучих, байроновских. К счастью, есть выходы не столь ужасные для натур не столь могучих. Такой выход – просто напакостить, ну там наклеветать, налгать, насплетничать или анонимное ругательное письмо пустить»44. Ф.М. Достоевский видит в анонимных письмах замену физического насилия. Является ли подобная замена более безвредной, чем физическое насилие, чем поджег или нанесение телесного увечья? Менее ли болезненно реагируют люди на речевое насилие над душой и сознанием? В какой степени ощутимы и опасны последствия такого насилия? Ответом Ф.М. Достоевского на эти вопросы является уже сам факт обращения великого русского писателя и философа к этой проблеме. И не только в цитируемом здесь «Дневнике писателя». Многие из героев его произведений являются жертвами речевого насилия, многие из них страдают не столько от социально-экономических условий своей жизни, сколько от унижений и оскорблений, причиненных им среди прочего словом, мучаются уязвленным самолюбием. Обсуждая проблемы анонимного речевого насилия, Ф.М. Достоевский подчеркивал, что не только нестабильные социальные причины и ощущение психологического дискомфорта приводят русского человека к необходимости использовать в речи ругательства и лексику сниженного пласта, но существуют также более глубокие причины, связанные с особенностями национального характера и национального темперамента. Анонимные ругательства, с точки зрения Ф.М. Достоевского, часто «всего лишь плод первого необузданного пыла, а не плод обдуманного, строго воспитанного злобного чувства»45, обусловленного тем, что «действует пока все та же славянская природа наша, которой всего бы только поскорей выругаться, да тем и покончить»46. Ф.М. Достоевский много размышлял о специфическом удовольствии, радости и наслаждении, которое способен испытывать человек, совершающий как физическое, так и речевое насилие над другими людьми: «неподписывающийся ругатель желает, главное, выругаться площадными ругательствами, желает доставить себе, прежде всего, это именно удовольствие, а другой цели не имеет. И ведь сам он знает, что делает пакость и что сам себе вредит, то есть силе письма своего, но такова уж потребность выругаться. …К тому же сообразите и то, что можно во всю жизнь не написать ни одного анонимного ругательного письма, а между тем всю жизнь носить в себе душу анонимного ругателя»47. И сегодня, в начале ХХ1 века мы сталкиваемся с людьми, обладающими душой анонимного ругателя, вернее с их «словесным творчеством», как письменным, так и устным. Далеко ходить не нужно, чтобы удостовериться в этом: ругательства в толпе при большом скоплении народа (бранные слова выкрикивают люди, которые чувствуют себя скрытыми толпой), на стенах зданий и в кабинках общественных туалетов, в лифтах, на заборах и ограждениях, в анонимных анкетах, в анонимных телефонных звонках и проч.

Продолжая обсуждение первого, «инструментального» подхода48 к пониманию речевого насилия, мы можем констатировать, что в рамках этого подхода диагностируется насилие либо исходя из сложившихся в индивидуальном и общественном сознании культурно-исторических и социально-политических стереотипных характеристик говорящего, рассматриваемого как субъект насилия (в текстах выявляются «сигналы» насильственных интенций автора), либо из специфики выбранного жанра (анонимное письмо, донос, пасквиль, листовка и т.д.), либо из тематических и содержательных особенностей (описание насильственных действий или их результатов, призыв к насилию и т.д.), либо из лексических и фразеологических особенностей текста (опираясь на устоявшиеся и зафиксированные в различных словарях стилистические пометы: просторечное, вульгарное, бранное, фамильярное, пренебрежительное, презрительное слово). Иных способов диагностики речевого насилия этот подход исследователю не дает. Так, например, он не может эффективно применяться при экспертизах анонимных текстов, в которых отсутствует лексика, в семантике которой есть явные элементы насилия, текстов, в содержании которых нет призывов к насилию, описания насилия, явно выраженных угроз и т.д., хотя эти тексты могут субъективно восприниматься как насильственные. В рамках этого подхода можно с большой степенью достоверности обнаружить эксплицитно выраженное речевое насилие, направленное против установлений закона и норм морали, но практически невозможно объяснить, почему иные тексты, не имеющие очевидных признаков насилия, воспринимаются отдельными людьми или социальными группами как безусловно имеющие насильственный характер.

Диаметрально противоположная точка зрения на сущность речевого насилия базируется на утверждении: язык изначально имеет насильственную природу. Согласно этой точке зрения, язык навязывает нам (хотим мы этого или не хотим) жестко структурированную картину мира, систему ценностей, способы восприятия мира и человека, представления о вселенной, боге и о самом себе, представление о сакральном и т.д. Подобное понимание языка и речи напрямую связано с представлениями о культуре как «символическом поле», «символическом универсуме». Говоря о теоретическом скептицизме по отношению к языку, Э. Кассирер писал: «В истории философии всегда находились выдающиеся мыслители, которые не только предостерегали от смешения «языка» с «разумом», но и видели в языке главного соперника и оппонента разума. Для них язык был не предводителем, а вечным соблазнителем человеческого познания. Они заявляли, что познание достигнет своей цели лишь тогда, когда решительно отвернется от языка и больше не позволит соблазнять себя его содержимым»49.

Социальный и природный мир, согласно этой точке зрения, существует постольку, поскольку он существует в представлениях о нем, выраженных и структурированных в единицах языка, в искусстве, религии, мифе. Рассматривая язык как одну из символических форм, в которых существует культура, Э. Кассирер подчеркивал: «Человек живет отныне не только в физическом, но и в символическом универсуме. Язык, миф, искусство, религия - части этого универсума, те разные нити, из которых сплетается символическая сеть, запутанная ткань человеческого опыта. Весь человеческий прогресс в мышлении и опыте утончает и одновременно укрепляет эту сеть. Человек уже не противостоит реальности непосредственно, он не сталкивается с ней, так сказать, лицом к лицу. Физическая реальность как бы отдаляется по мере того, как растет символическая деятельность человека. Вместо того чтобы обратиться к самим вещам, человек постоянно обращен на самого себя. Он настолько погружен в лингвистические формы, художественные образы, мифические символы или религиозные ритуалы, что не может ничего видеть и знать без вмешательства этого искусственного посредника. Так обстоит дело не только в теоретической, но и в практической сфере. Даже здесь человек не может жить в мире строгих фактов или сообразно со своими непосредственными желаниями и потребностями. Он живет, скорее, среди воображаемых эмоций, в надеждах и страхах, среди иллюзий и их утрат, среди собственных фантазий и грез. «То, что мешает человеку и тревожит его, - говорил Эпиктет, - это не вещи, а его мнения и фантазии о вещах»»50.

В связи с этим возникает вопрос: существует ли насилие вне языка и речи, как, впрочем, существуют ли вне языка и речи свобода, воля, любовь? Не будем торопиться с ответом. Речь идет не просто о лингвистическом насилии, которое не может быть представлено иначе как в языке и речи, и не о насилии физическом, не сопровождающемся насильственными текстами. Речь идет, скорее, о концепте насилия. Существует ли насилие вне наших представлений о нем? Вне культурно закрепленных значений? Существует ли насилие вне культуры? Можем ли мы говорим о насилии в природе? Является ли насильником чертополох, «захватывающий, разрастаясь, территорию неухоженного сада? Насильственным ли является извержение вулкана, извергающего огненную лаву на соседнюю деревню? Действия льва, пожирающего свою добычу, - насильственны они? Насильственны ли землетрясение или падение метеорита? Ответы на эти вопросы обусловлены «точкой зрения», которая не мыслима вне языка и мышления. «Точка зрения» (мировоззренческая, нравственная, научная, философская позиция) возникает тогда, когда в культуре сформированы представления о насилии и выработаны его оценки, когда создано некоторое символическое поле, некоторая матрица, позволяющая в рамках той или иной культуры выделять из окружающего мира факты, предметы, отношения, качества и действия, рассматриваемые как насилие. Формирование и развитие концептуального поля насилия (его рациональной и иррациональной составляющих) связано с формированием и становлением множества других полей в картине мира (как отдельной личности, так и общества в целом). Так, трудно говорить о насилии над личностью, да и ощущать, оценивать некоторые действия со стороны другого в отношении этой личности как насильственные, если в культуре еще нет концептуального поля «личность». Стоит ли рассуждать о насилии над человеческой жизнью, если в культуре еще не сформировалось концептуальное поле, закрепляющего и возводящего в нравственный закон ценность и смысл жизни человека? Обсуждение вопросов оскорбления чести и достоинства человека возможно исключительно в той ситуации, если в самой культуре существуют соответствующие символические поля и концепты честь и достоинство значимы в данной культуре. Действия символических полей в культуре можно уподобить электромагнитным. Как металлические опилки определенным образом выстраиваются под действием электромагнитного поля, так и многие явления жизни человека и общества в символических полях культуры получают определенный заряд, так или иначе структурируются и означиваются. Если нет символического поля, то нет и результата его действия. Концептуальное поле насилия, безусловно, сопряжено с концептуальными полями не-насилия (свободы, воли и проч.) в разных культурах. Но говорить о чистом насилии, без учета существования сопряженных и пересекающихся символических полей было бы не вполне корректно. Во многих культурах существует семантическая антитеза «насилие – свобода», но в разных картинах мира она представлена по-разному.

Если принять за истину то, что язык как одна из символических форм способен управлять мыслями, чувствами и поступками людей, программировать их, то отсюда один шаг к утверждению, что язык (не как подручное средство, а сам по себе) обладает мощным потенциалом власти. Именно эта логическая операция порождает, например, понимание сущности языка и речи как некой репрессивной силы. Некоторые современные исследователи проблемы насилия утверждают: «…язык сам по себе обладает «фашистской» природой, блокирующей как доступ к бытию (поскольку мы живем в пространстве языка), так и выражение бытия (в этом смысле, по меткому определению Жака Дерриды, «слово есть труп психической речи»), и главное – наше отношение к бытию. …власть, заключенная в языке, зачастую, незаметна нам, потому, что от нас ускользает то обстоятельство, что всякий язык классифицирует, а классификация несет в себе тиранию и искажение действительности. Более того, уже сама фраза как замкнутая синтаксическая структура, выступает своеобразным боевым оружием, не говоря уже об определении, которое по своему существу есть негация, ограничение. …Внешне это выражается тем, что во всякой законченной фразе, в ее утвердительной форме присутствует что-то угрожающее, императивное…»51. Утверждение, что язык «искажает действительность», предполагает признание истинным утверждения о существовании истинных представлений о действительности. «Фашистская природа, власть, боевое оружие, угроза, императив» – эти характеристики языка и речи, очевидно, являются следствием влияния постструктуралистской парадигмы в подходе к сущности лингвистического насилия. Но отличие данной позиции от представлений французских постструктуралистов заключается в том, что она политизирует, выводит в оценочную область природу языка, признаваемую изначально насильственной. Однако, Жак Деррида, в своем эссе о философских взглядах Э. Левинаса представляет читателю не эмоционально-оценочный подход к лингвистическому насилию, а, наоборот, стремится обозначить и обосновать онтологическую сущность насилия, представленного в том числе в языке, речи и письме: «Бытие без насилия оказалось бытием, проявляющемся вне сущего: ничем, неисторией, непроявлением, нефеноменальностью. Производящаяся без малейшего насилия речь ничего не о-пределяла бы, ничего бы не говорила, не предлагала другому; она не была бы историей и ничего бы не показывала: во всех смыслах этого слова, а прежде всего – в его греческом смысле, это была бы речь без фразы. В конечном счете, ненасильственный язык, согласно Левинасу, был бы языком, лишившимся глагола быть, то есть всякой предикации. Предикация есть первое насилие. Поскольку глагол быть и предикативный акт вовлечены в любой другой глагол и в любое имя нарицательное, ненасильственный язык был бы в конечном счете языком чистого призыва, чистого поклонения, изрекающим лишь имена собственные, дабы издали воззвать к другому. Такой язык и в самом деле был бы, как того явно желает Левинас, очищен от всякой риторики, то есть – в первичном смысле слова, упоминание о котором не потребует никаких ухищрений – от всякого глагола. Будет ли такой язык все еще заслуживать свое имя? Возможен ли язык, очищенный от всякой риторики? Греки, научившие нас тому, что же означает Логос, отвергли бы подобное допущение. Платон говорил нам об этом в «Кратиле» (425а), в «Софисте» (262 ad) и в «Письме У11» (342 в): нет Логоса, который бы не предполагал сплетения имен и глаголов»52.

В рамках этого подхода письмо (изобретение письменности и письменная речь) может рассматриваться как выполняющее изначально присущую ему функцию подавления и насилия. Эту мысль мы находим у К. Леви-Стросса, который, изучая связь между возникновением письменности и развитием цивилизации, писал: «Единственным явлением, в котором обнаруживается эта связь, является возникновение городов и государств, так называемое объединение значительного количества индивидуумов в рамках политической системы и их разделение на касты и классы. Таково, во всяком случае, типичное развитие государств от Египта до Китая в период появления письменности. По-видимому, задолго до того, как письменность начала выполнять просветительскую функцию, она служила целям эксплуатации. …Если моя гипотеза верна, то следует признать, что первая функция письменности состояла в том, чтобы облегчить установление рабства. Использование письменности в бескорыстных целях для интеллектуального и эстетического удовлетворения является по меньшей мере вторичной функцией, если не сводится в большинстве случаев к средству, способствующему укреплению, обоснованию и маскировке первичной функции»53. Зафиксированная в письменной форме мысль из поучений жреца Анхшешонка: «Небитый слуга полон проклятий в сердце своем»54 не просто отражает устоявшиеся в культуре отношения высших слоев общества к низшим, но является руководством к действию. Древние египтяне, судя по письменным памятникам, знали силу устного и письменного слова и однозначно соотносили речь, письмо и власть: «Будь искусным в речах, и сила твоя будет (велика). Меч – это язык, слово сильнее чем оружие»55. Египтологи подчеркивают, что письмо в Древнем Египте (особенно иероглифическое) наделялось способностью управлять человеком, ему приписывалась функция власти и к нему относились как к воплощению высшей власти: «Иероглифы вызывали преклонение поколений и поколений обитателей долины Нила не только потому, что это была сокровенная система передачи знания, созданная богами. Во многих случаях сами знаки (курсив мой – О.Н.) воспринимались как живые существа, наделенные божественными силами и всемогущей магией, и могли символизировать собой многих богов и богинь. …Магическая сила, живущая в знаках письма, была столь сильна, что иногда, опасаясь их дурного воздействия на душу умершего, египтяне не полностью выписывали на стенах гробниц иероглифы, изображающие львов, сов, змей и других хищных животных, птиц и ядовитых пресмыкающихся. Порой они даже намеренно повреждали их с целью лишить знак его внутренней силы и жизни»56.

Таким образом, мы рассмотрели два исторически сложившихся в системе гуманитарного знания противоположных подхода к изучению сущности речевого насилия и к осмыслению его места в культуре. Являются ли эти подходы взаимоисключающими, или они при определенных условиях способны дополнять друг друга? Ответ на этот вопрос обусловлен тем, как мы понимаем лингвистическое насилие. Исходя из того, что насилие есть не природный, но сугубо человеческий феномен57, специфическое явление человеческой культуры, в котором реализуется стремление одних индивидуумов или групп реализовать свои властные намерения в отношении других индивидуумов или групп с целью подавления свободной воли последних, речевое (языковое) насилие, на наш взгляд, можно понимать как принудительное языковое воздействие на сознание, подсознание и поведение человека или группы людей, разрушающее целостность сформировавшейся языковой личности и ставящее себе целью управление человеком, группой, толпой, обществом. Следует отметить, что речевое (языковое) насилие – это субъект-объектные отношения, которые не предполагают диалога и ориентированы на безусловное исполнение объектом воли субъекта. В том случае, если речевое насилие осуществлено, т.е. произошли изменения в объекте, в результате которого объект либо вынужденно выполняет все предписания субъекта, либо испытывает чувство внутреннего дискомфорта, либо пытается сопротивляться внешнему воздействию – в любом случае объект воспринимает себя как жертву. Осознание себя или другого в качестве объекта насильственных речевых действий является неотъемлемой частью речевого насилия. Если объект воздействия не осознает ситуацию как насильственную, говорить о насилии не имеет смысла. Именно субъективный характер восприятия самого насилия (и физического, и лингвистического) и субъективность степени и уровня осознания насильственности действий и степени проявления в этих действиях насильственных интенций объединяет два противоположных подхода, обозначенных нами выше.


3.3. «МАСКИ НЕНАСИЛИЯ В КУЛЬТУРЕ СОВРЕМЕННОЙ

РОССИИ (К ВОПРОСУ ОБ ИСПОЛЬЗОВАНИИ МЕТОДИКИ

АНКЕТИРОВАНИИ ПРИ ИЗУЧЕНИИ ПРОБЛЕМЫ

ЛИНГВИСТИЧЕСКОГО НАСИЛИЯ


Насилие многолико. Оно пронизывает всю жизнь человека от рождения до смерти. Маски, в которых предстает насилие, являются неотъемлемой частью ролевого поведения, в котором доминируют отношения насильственного управления. От субъекта управления, как правило, ожидают не только определенной стратегии поведения (в том числе и речевого), но и некоторых внешних характеристик (в том числе и речевых), которые в совокупности создают образ субъекта власти в подвластном сознании. Это относится и к субъекту насильственного управления, и к насильнику. Но всегда ли маска, которую надевает на себя насильник, соответствует его намерениям и стратегии поведения? Всегда ли объект насилия способен распознать насильника за его маской? Разумеется, нет. Если бы маски насилия легко разгадывались, и за ними проступала бы истинная сущность насильника, карнавал масок стал бы бессмысленным и насилие пресекалось бы еще в зародыше. Но карнавал не кончается. И люди от века к веку попадают под магическое воздействие маски очередного насильника даже в тех случаях, когда эта маска откровенно зловещая.

Здесь мы рассмотрим несколько вопросов. Во-первых, как представлены маски насилия (маски насильника и маски жертвы) в сознании и речевом поведении наших соотечественников? Во-вторых, имеют ли эти представления архетипическую основу в коллективном бессознательном носителей русской культуры? В-третьих, отличаются ли маски насильника и жертвы насилия друг от друга; существует ли жесткая и однозначная связь маски с ролевыми позициями субъекта и объекта в ситуации насилия?

Ограничим наше исследование рассмотрением речевого аспекта ситуаций насильственного управления людьми. Не забывая о том, что маска - как искусственное лицо, личина, имидж - создается с помощью мимики, жестов, различных характеристик внешности и поведения субъекта насилия, акцентируем свое внимание на речевой маске. Будем понимать речевую маску как набор вербальных характеристик устойчивого образа субъекта насилия, которые соответствуют ролевым ожиданиям участников ситуации насильственного управления (как со стороны субъекта, так и со стороны объекта).

Для того, чтобы выявить основные особенности современного лингвокультурологического контекста восприятия ситуаций насилия и особенности современных представлений о масках субъекта и объекта насилия, мы провели в мае-июне и сентябре 2002 г. опрос студентов нескольких московских вузов. Респондентам предлагалось заполнить анкету, указав, с каким цветом, знаками, символами, словами, средствами, действиями и ситуациями соотносят они слово «насилие». Было опрошено 193 человека.

Доминирующие цветовые ассоциации связаны с черным, красным, темным, ярким. У многих опрошенных (35,5 процента) насилие ассоциируется с черным цветом. Черный цвет понимается ими как символ устрашения и власти. Черная униформа СС, черный воронок, черный флаг, черная повязка, черная сотня как правило коннотируют насилие. В ответах респондентов прослеживается связь черного цвета и темного времени суток: ночь, вечер, темнота. В качестве насильственных ситуаций опрашиваемые приводят следующие: «вечер», «глухой темный проход; вечер, пустота», «ночная подворотня», «ночной переулок», «ночь, темно, скрип», «ночью напали на человека, который возвращался домой, избили, ограбили», «темная ночь, ледяной крематорий, на полках гниющие трупы», «темный переулок и ни одного фонаря», «в темном подъезде», «прогулка по ночному городу», «темная улица, отдаленный свет фонаря, человек один на один с преступником, некому помочь», «темнота».

Красный цвет встречается в ответах респондентов также часто, как и черный, и является одним из доминирующих цветов (35,5 процента), соотносимых с насилием. Иногда опрашиваемые называли цвета, близкие по оттенкам: кирпично-коричневый, коричневый с оранжевым оттенком, цвет крови.

Главное место среди знаков, соотносимых рецепиентами с насилием, занимает свастика. Более трети опрошенных назвали этот знак символом насилия. Среди невербальных способов выражения интенции насилия опрошенные называли телесные (жесты, мимика, физическое выражение эмоций, запахи, непроизвольные звуки, человеческое тело, подвергнутое насильственным действиям, и проч.). Так, например, «большой палец вниз», «выраженное зло на лице», «запах перегара (после водки)», «кресты с распятыми людьми», «кулак», «лицо матери, потерявшей ребенка», «люди на кольях», «рука, скребущая по какой-либо поверхности и оставляющая глубокие борозды», «тело» и т.п.

«Слезы на лице» – один из названных в ходе опроса знаков насилия. Негативная часть значения слова «слезы» коннотируют насилие: слезы как выражение негативных эмоций, как признак горя, скорби, физического и нравственного страдания, утраты чего-то дорогого, близкого (в отличие от позитивной части значения этого слова – слезы радости, умиления, восторга, счастья и т.п.). «Слезы» являются частью очень важного в мировой культуре концепта «глаза». Глаза выражают и боль, и горе утраты, и страх, и ненависть, и презрение, и отчаяние. Слезы как ритуальное и просто физиологическое выражение негативных эмоций не мыслимы вне этого концепта.

Исследователями культуры глаз часто определяется как «мифологический символ, связанный с магической силой»58. В массовой культуре «магия глаза» эксплуатируется довольно часто: пустые глаза, сатанинские глаза, больные глаза; глаза, скрытые темными очками; глаза, нарисованные на стеклах очков; лицо без глаз и т.д. Мифологема глаз с древних времен играет в мировой культуре большую роль. Особое значение она имеет не только в культовых сакральных действиях, но и в художественной литературе, живописи, скульптуре и т.д. Разоблачение насильников связано с обнаружением в их глазах, нарисованных на маске или смотрящих сквозь прорези маски, интенции насилия.

Слова, соотносимые с насилием (участники опроса назвали 772 слова), разделим на шесть групп, в зависимости от того, к какому элементу насильственной ситуации их можно отнести: 1) к субъекту насилия и его качествам; 2) к действиям субъекта насилия и описанию его чувств и эмоций; 3) к объекту насилия и его качествам; 4) к действиям, состоянию и чувствам объекта насилия; 5) к фону, ситуации, обстоятельствам насилия или 6) одновременно ко всем указанным элементам.

Слова по указанным выше позициям распределились неравномерно: большее число их описывает субъект насилия, его качества, действия и предполагаемые чувства и эмоции, меньшее – относится к объекту насилия. Это, на наш взгляд, говорит о том, что большинство наших респондентов позиционирует себя как потенциальный объект насилия. Эти люди представляют себе источник насилия во всех его многообразных проявлениях, именно потому, что боятся его. Отношение людей к насилию персонифицировано. Образ насилия в сознании и подсознании людей представлен через образ субъекта насилия (палача, насильника, тирана), вернее, через его маску. Человек не может представить себе мировое зло, вселенское насилие иначе как в определенных образах и символах. Чувствуя опасность и испытывая страх, он рассматривает субъект насилия со стороны, как жертва, которой что-то или кто-то угрожает, и поэтому ему легче описать качества и действия этого субъекта, назвать его, нежели обозначить объект насилия, с которым он себя отождествляет.

Субъект насилия, по результатам нашего исследования, представлен в нескольких аспектах.

Во-первых, в ответах участников опроса обнаруживается ярко выраженное мужское начало субъекта насилия, и в них нет ни одного упоминания о женщине. Такие слова, как бандит, большевик, Гитлер, коммунист, душевнобольной, маньяк, маркиз де Сад, мужчина, насильник, убивец, фашист, Хаттаб – тому подтверждение. Это не соответствует реальному положению дел: насильственные действия по отношению к другим людям совершают и женщины, и дети, и толпа. Но образ насильника в сознании испытуемых – мужской. Мы объясняем это особенностями их позиционирования. Возможно, эта позиция объекта насилия имеет архетипические основы в коллективном бессознательном. Давление диктатора на толпу, выступление поп-звезды перед своими фанатами, поведение террориста перед заложниками – все это модели мужского поведения, имеющие ярко выраженную сексуальную подоплеку. В отличие от субъекта, объект насилия имеет выраженные женские черты (девушка), а также представлен как не определяемый по половому признаку (дети) или имеющий обобщенный характер (жертва, родина).

Во-вторых, субъект насилия может иметь имя собственное, обозначающее некий политический и социокультурный миф (Гитлер, маркиз де Сад, Хаттаб, Бен Ладен). Напротив, объект насилия имени не имеет. На наш взгляд, это обусловлено не социокультурными и политическими реалиями (в истории мировой культуры есть много имен известных жертв, мучеников, страдальцев), а мифологическими особенностями той части картины мира, которая непосредственно связана с насилием. Очевидно, услышав слово насилие, испытуемые автоматически ставили в центр возможной насильственной ситуации себя, подсознательно следуя инстинкту самосохранения. Прежде всего, люди подумали о себе, о своем состоянии, о своих чувствах, о той опасности, которая может им угрожать.

В-третьих, опрошенные указали нравственные качества субъекта насилия. Аморальность, бездушие, безжалостность, бесчестность, бесчувственность, жестокость, зло, моральный урод, подлость, порок – такова нравственная оценка субъекта насилия участниками опроса. Происходит ли противопоставление нравственных качеств насильника и жертвы? Нет. Нравственные характеристики объекта насилия вообще не обозначены в ответах испытуемых. Нравственные качества субъекта насилия определяются через отрицание общепринятых нравственных ценностей и идеалов. Оценивая насильника как человека (или группу, социальный институт) как безнравственного, люди автоматически переносят все нравственные качества с абстрактного (часто религиозного) представления о добре и зле на объект насилия. Объект насилия (жертва) мыслится носителем нравственных качеств, которые отрицаются в субъекте. Частным случаем представления субъекта насилия в массовом сознании и мифологии является достаточно хорошо изученный в политологии «образ врага», который создается «по параметрам злой силы»59. Эта злая сила игнорирует причиняемую физическую и моральную боль или наслаждается ею. Бесчувственность – качество насильника, который не способен прочувствовать боль жертвы, не способен к состраданию.

В-четвертых, участники опроса обозначили волевые качества субъекта насилия. В этой связи были названы такие слова как власть, воля, неотступность от своих действий, превосходство, торжество, хладнокровие.

В-пятых, результаты опроса показали, что субъект насилия чаще всего соотносится не с единичным злодеем, а с неким объединением людей: группой (боевики, бритоголовые, фанаты), движением (фашизм), социальным институтом (армия, диктатура, милиция), либо с отдельными безличными представителями группы (авторитет – жарг.), движения (большевик, коммунист, фашист), социального института (солдаты).

Действия субъекта насилия и те чувства, которые он испытывает при акте насилия, можно обозначить как сильные, активные, энергичные, целенаправленные. Прежде всего, отметим лексику, которая указывает нам на различные виды речевого насилия: грубые слова, дознание, допрос, красноречивое молчание, моральное насилие, навязывание своего мнения, надо, наезд (жарг.), не влезай, убьет!, никаких слов, только хрип и брань на незнакомом языке, оскорбление, повелевающие слова, давление, принуждать, принуждение, пропаганда, психологическое, психология, ругательные слова, матерные слова, слова-приказы, угроза, унижение, устрашение.

Страх (38 ответов) и ужас (20 ответов)– 30 процентов опрошенных назвали эти слова в связи с концептом «насилие». Спектр проявления страха как эмоции достаточно широк. Если обратиться к тем ситуациям, которые, по мнению участников нашего опроса, связаны с возможным насилием, то их можно разделить на две группы – абстрактные и конкретные. К абстрактным мы относим ситуации, обозначаемые словом или словосочетанием, не дающими явной картинки насилия (аварии, безвыходность, безысходность, бойня, война, борьба за власть, бунт, геноцид, драка, демонстрация власти, конфликт, преступление, террор, тяжелая жизнь и т.д.). К конкретным мы относим ситуации, где представлен отдельный акт возможного насилия либо воссоздаются условия его осуществления (бомбардировка югославских сел, встреча со скинхедами, девушка в лифте, заставляют есть неприятную пищу (в детстве), компания пьяных в темном переулке, маньяк насилует девушку, нарушение спокойствия звуком отбойного молотка, темный переулок и ни одного фонаря, пустой лифт приходит внезапно, ребенок в отчаянии плачет, потому что его заперли дома одного и т.д.). Резкий неприятный звук и Великая Отечественная война в одинаковой степени могут быть причиной возникновения страха как эмоции. Отметим, что речь идет в большинстве случаев о ситуациях, которые участники опроса лично не переживали. Страх перед концлагерем, Афганистаном, событиями Великой Отечественной войны, перед Золотой Ордой у современных молодых людей вряд ли можно назвать врожденным, наследственным. Этот страх формируется культурой: он вживлен в ее историю и передается от поколения к поколению с помощью искусства, образования, литературы, театра, кинематографа, СМИ. Современные СМИ тиражируют и другого рода ситуации, ассоциируемые у наших респондентов с насилием: бандитские разборки, криминальные ситуации в армии, взрывы, убийства, дорожно-транспортные происшествия с жертвами и т.д. Все эти ситуации взяты участниками опроса с экрана телевизора и со страниц газет. Не только набор этих ситуаций запрограммирован изначально субъектами информационного воздействия, но и их сценарии, стандартные детали, набор действующих лиц, их внешний вид, место, где происходит насилие, средства, которые использует насильник, поведение жертвы, особенности речевого поведения и насильника и жертвы.

Сам по себе высокий процент опрошенных (30 %), выразивших словами «страх» и «ужас» свои чувства в ситуации насилия, говорит о том, что эта эмоция прочно связана не только с представлением о насилии, но и является одной из самых сильных эмоций, которые испытывает человек, подвергающийся насилию, мысленно ставящий себя в позицию потенциальной жертвы или опасающийся возможного насилия. Сами слова могут восприниматься как угроза насилия или реально осуществляемое насилие. Среди действий, которые ассоциируются участниками нашего эксперимента с насилием, мы обнаруживаем такие, как «давление моральное», «заставлять», «запугивание», «крик», «моральные муки», «насаждение воли», «насмешка», «повышение голоса и/или угрожающая интонация», «проявление своего превосходства», «угнетение личности», «шантаж» и другие, которые в основном присутствуют в речевой деятельности.

Из числа ассоциируемых с «насилием» слов часто встречаются слова «боль», «больно» (53 ответа). В русской культуре концепт боли является значимым не только для телесного, но и для духовного и душевного бытия человека. В.И. Даль показывает целый спектр видов боли, представленных в русском языке: острая, колючая (колотье), резучая (резь), гнетучая (ломота), грызучая (грызь), жгучая, палящая, тупая, глухая, ноющая, нылая. В пословицах и поговорках русского народа часто «боль» используется для обозначение одновременно и физического и душевного страдание, причем наиболее сильно элементы насильственных воздействий, результатом которых явилось ощущение боли, воспринимаются именно душой.

В единичных случаях (8 ответов из 193 возможных, т.е. 4 процента от количества анкет и 0,9 процента от всех названных слов) мы встречаем слова «прекратить», «сопротивление» и т.д. Н.А. Бердяев писал о непротивлении как сугубо русском подвиге60. Говоря об особенностях русского национального характера, Н.А. Бердяев исключает все, что связано с активным действием. Ответ на насилие, мучение, тоталитаризм – жертвенность и непротивление. Сама идея жертвенности и понимания себя (нас, другого, их и т.д.) как жертвы, любовь к жертвенности сложились у русского народа под влиянием длительного силового воздействия, сковывающего волю и исключающего активное сопротивление. Смирение, терпение, непротивление являют собой один из полюсов бинарной оппозиции, другим полюсом которой является бунт, разрушение, сметание всего на пути.

Страх, который испытывали жертвы насилия, непротивление насилию, восприятие (фактическое или показное) насилия как нормы и умение угодить насильнику, сделать вид, что насилия не было, либо что насилие не воспринималось как таковое, - все это составляющие крепостной (рабской) психологии и составляющие семантического поля концепта «насилие» в русской культуре. Парадоксально эти составляющие проявляются, например, в русской фразеологии. Один полюс – «Насильно мил не будешь», «Сила – не любовь», другой – «Кто кого любит, тот того и бьет. Кого люблю, того и бью». Даже факты отрицания насилия в любви являются доказательством того, что внутренне они связаны: «Бояться себя заставишь, а любить не принудишь». Терпение в русской культуре существует и как высшая нравственная ценность (стоическое отношение к неблагоприятным внешним обстоятельствам; выдержка, мужество и т.д.) и как ее теневая сторона (безропотное смирение раба, пленника, человека, попавшего в жесткую зависимость от людей и обстоятельств).

Утверждать, что результаты нашего исследования однозначно демонстрируют наличие архетипа «жертвы» («жертвенности») в современной русской культуре и, в частности, в культуре современной российской молодежи, было бы, на наш взгляд, не корректно. У современного молодого человека картина мира складывается не столько под воздействием культурных традиций народа, уходящих своими корнями в далекую древность, сколько под воздействием современных культурных моделей, в которых огромную роль играет массовая культура. Массовая культура (во всех ее вариантах: в родном – американском, во вторичном – отечественном) рассчитана на пассивного и безвольного потребителя, своего рода парализованную или загипнотизированную жертву, готовую не только платить за продукты массовой культуриндустрии, но и безропотно следовать тем сценариям поведения, которые она навязывает. Создать такие условия объекту своего воздействия, чтобы человек ощущал себя как реальную или потенциальную жертву, - значит сделать первый шаг к полному управлению ее поведением с помощью механизмов насилия или манипуляции.

18 % опрошенных ассоциируют насилие с кровью. Мы уже отмечали очевидную связь «крови» и «красного цвета». Кровь в сознании людей соотносится со страхом (ужасом) и болью. Так, некоторые психологи подчеркивают парадоксальность такого восприятия крови, которая, по существу, должна бы символизировать жизненное начало и жизненные силы61. Является ли страх крови врожденным или этот страх – продукт социокультурного развития? Однозначного ответа на этот вопрос нет. Нам стоит только предположить, что вид крови, возможно, связан в сознании и подсознании людей с нарушением некоей целостности, с изменением первоначального привычного восприятия тела – рана на теле, убийство человека, травма, смерть, начало нового физиологического процесса и т.д. Нарушение целостности обладает элементом новизны и непознанности, что может послужить источником возникновения страха.

Не случайно некоторые из опрашиваемых причислили кровь к знакам насилия. Современные телевидение, кинематограф и литература дают нам бесконечный «кровавый» видеоряд, тиражируя кровь как знак насилия: струйка крови, вытекающая изо рта жертвы; лужа крови, в которой лежит труп; брызги крови на одежде убийцы; окровавленное тело и т.д. Зловещей триадой «кровь – власть - наслаждение» в русской культуре нередко бывает представлен образ насильника.

Мы рассмотрели лишь некоторые аспекты представления маски насилия в современной культуре России. На основе вышеизложенного материала можно сделать следующие выводы.

Во-первых, маска насильника рисуется общественным сознанием гораздо более ярко и отчетливо, чем маски, надеваемые жертвой. Образ жертвы включает в себя такие признаки, как женское начало, невинность, наивность, физические увечья, кровь. Образ насильника во всех без исключения анкетах представлен как образ злодея, надевшего устрашающую маску. Его характеристики: грубый, извращенец, лицемерный, преступающий закон и нормы нравственности, получающий удовольствие от своих действий, испытывающий наслаждение, сильный, способный на убийство и т.д.

Во-вторых, под маской насильника общественное сознание не способно искать жертву или отсутствие интенции насилия. Зловещая, устрашающая маска однозначно соотносится с субьектом насилия. Это означает, что даже в наш просвещенный век, когда широкой аудитории открыты практически все тайные механизмы власти и способы влияния на сознание и подсознание людей, человек продолжает, как и в архаические времена, подсознательно связывать реальное или возможное зло с явными насильственными формами его выражения: злодея можно распознать по его маске.

В-третьих, к маскам насильника аудитория не относит такие маски как «Спаситель», «Бог», «Отец», «Целитель», «Борец» и т.д. Тот факт, что насильник часто надевает маски жертвы, тоже не находит своего места в ответах испытуемых (только один человек в ходе опроса назвал слово «лицемерие» как характеристику субъекта насилия).

В-четвертых, современные представления наших соотечественников о насилии и, в частности, о маске (личине, имидже) насильника, имеют, с одной стороны, архетипический характер, а с другой стороны, определяются воздействием современных СМИ и формируются в соответствии со сценариями ситуаций насилия, заложенными в СМИ.

В-пятых, испытуемые в большинстве случаев позиционируют себя как пассивные жертвы насилия, которые испытывают парализующий волю страх перед рисуемыми воображением, пережитыми в реальности или со-пережитыми под воздействием СМИ образами насилия и масками насильника.