Книга 2 « Есть еще оке­ан» "наш современник" Москва 2001 ббк 63. 3(2)-3(2Рос-Рус)

Вид материалаКнига

Содержание


"В угоду черни буйной"
Из послания армянских патриархов Исайи и Нерсеса императору Петру I с просьбой принять армянский народ под покровительство Росси
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   27

"В угоду черни буйной"



"Россия, спаси!" Нагорный Карабах 1971 года. Паруйр Севак и Левон Бабаевич. По маршруту Мандельштама. Любовь Осипа к Сергею. Галина Старовойтова и карабахская резня. На берегах Оки и Арагвы. По следам маршала Антонеску. Львов 1963 года. Споры хохла с москалем. "Пусть антихристы отделяются". Мицкевич — вождь черни. Мои литовские друзья. Чайханщик Изатулло и пламенная Гульрухсор. Предсказание Дондока Улзытуева. Мой первый бунт. Советский солдат Суюнбай. Советские переводы и русская идея. "Народы — суть мысли Божий"


Открыл я как-то сборник архивных документов "Под стягом России" и услышал рвущиеся с его страниц вопли, про­шения, клятвы, обещания, жалобы, которые два-три века тому назад неслись через всю Россию от южных ее рубежей к царской Москве, а позднее — на северо-запад к императорскому Петербургу...

Целовали крест, клали ладони на Коран, принимали присягу, ставили тамгу на пергаменте, толпились в приемных царей и императоров, клялись на вечные времена, присылали драгоценные дары, отправляли на север своих сыновей, шли на все — лишь бы русский солдат пришел в их земли, лишь бы императорский наместник прибыл в Эривань и Тифлис, лишь бы караваны российских купцов потянулись на юг...

62

Из послания армянских патриархов Исайи и Нерсеса императору Петру I с просьбой принять армянский народ под покровительство России:

"Ныне пришло турецкого войска множество и многие города побрали, а именно: Теврис, Нагшиван, Эриван, Тифлис, и намерены придти в Генжу и к нам, о чем с великими слезами просим учинить нам как наискорое вспоможение хотя морем на нашу сторону, а о хлебе и прочем чтоб оные воинские люди не сумневались, токмо б повелеть им придить в провинции Карабахскую и Шемаханскую вскорости, а ежели не будут, то по сущей истине турки поберут все месяца в три и христиан всех побьют и погубят, а мы иной надежды кроме В. В. не имеем...

22 февраля 1725 г"

...Мы помахали рукой Аширу, когда он приостановил лошадей на перевале и оглянулся, чтобы попрощаться с нами. Через волнующиеся от бодрящего ветра зеленые травы Карабахского нагорья он привел нас на озеро Кара-Гёль, а сам отправился обратно в горную деревушку Ахметли. Путь его пройдет по альпийским лугам, через ручьи, заросшие буйной осокой, мимо овечьих стад, нагулявших жир и шерсть на единственных в мире травах, мимо сизых пепелищ, оставленных чабанами. Ветер, все время колеблющий траву, да темные облака над головой будут сопровождать его, как сопровождали они во все времена на этой благословенной земле полчища Чингиса и Тимура, Баязета и шаха Аббаса...

Мы огляделись — перед нами лежал овальный кусок небесной сини, заключенный в оправу из глыб красного вулканического туфа. Из века в век вешние воды точили себе удобные русла, сбегая с темно-вишневых вершин к озеру. Русла постепенно заполнялись плодородной почвой, и сейчас, когда недавно растаяли снега и полая вода по распадкамч сошла с каменной гряды, следы высохших потоков были обозначены лентами альпийских цветов. Три реки — белая, желтая и синяя, обрамленные зелеными травами, впадали в озеро и, отражаясь в его глади, уходили в глубину, так что было даже непонятно, может, они, наоборот, выходят из глубин Кара-Гёля на землю, подымаются между скал к небу и растворяются в его синеве.

Два орла, почти не шевеля крылами, медленно парили над озером на воздушных токах... Но мы приехали сюда не только затем, чтобы любоваться красотами мира. Игорь Печенев уже

63

развязывал рюкзак, хитро поглядывая на меня, доставал заветные блесны, налаживал спиннинг.

— Давай по пятьдесят бросков — чтобы душу отвести! А палатку разбить успеем...

Мы встали недалеко друг от друга на берегу, усыпанномкруглой белой галькой величиной с хорошую картошку, и блесны засвистели в воздухе. Где-то там, в темных глубинах озера, гуляла царская рыба ишхан, озерная форель, которую надо было поймать. Блесна, как пуля, вылетает из спиннинга, я улавливаю мгновенье, когда она метров за пятьдесят от берега приближается к поверхности воды, в момент падения делаю плавную подсечку и начинаю медленно наматывать на барабан леску... Но что это? Удар по блесне!.. Чуть-чуть медленнее! Рыба промахнулась! Еще один оборот катушки! Еще... Удар! И тяжелая живая сила, сделав несколько рывков, от которых удилище сгибается в дугу, начинает уходить в глубину.

Дальше я знаю все, что будет. Рыба начнет уставать, я буду выбирать леску. Когда она почувствует, что неведомая мощь тянет ее к берегу — форель соберется с силами и как пружина вылетит из воды, тряся оскаленной пастью, пытаясь осво­бодиться от тройника. Тут главное не дать ей рвануть, в одну секунду сделать связь между рыбой и тобой неосязаемой. Одна свеча! Другая! Третья уже пониже. А четвертую она сделать не успевает — пока рыба взлетала из воды и снова плюхалась в нее, я успел подмотать леску, и форель уже на мелком месте; вот она ложится на бок — теперь можно спокойно выводить ее на прибрежную гальку.

Темная, глянцевая спина, платиновые бока, украшенные крестообразными алыми и черными отметинами, мощный подрагивающий хвост с бледно-розовым опереньем, кремовые плавники, мелкочешуйчатое белое брюхо, жаберные крышки отливают перламутровым блеском, мощные челюсти образуют огромный рот. Она тяжело дышит, высунув язык, усеянный рядами мелких зубов, и ее черные блестящие глаза с ненавистью глядят на меня... Алая струйка медленно сочится из-под жаберной крышки и, застывая, тянется по белому брюху. Рыба вздрагивает раз, другой, начинает засыпать. Ее радужные краски быстро блекнут.

— Есть! — кричу я, показывая другу свою добычу, которую с трудом держу на вытянутой руке. Но он не слышит меня: его спиннинг согнут в дугу — он ждет с секунды на секунду, что и его рыба на алых плавниках вот-вот взлетит над озером.

Когда мы сошлись и стали разглядывать улов — несколько холодных увесистых и уже отвердевших форелей — над

64

нашими головами вдруг раздался звук автомобильного клаксона.

Мы оглянулись. По зеленому склону к озеру спускались двое мужчин. Они подошли к нам, поглядели на форелей, лежащих на белой гальке, и пожилой армянин с впалыми щеками, с усиками, в синем френче и в галифе на плохом русском языке спросил нас:

— Па-а-чиму рибу ловишь?

На голове у него была темно-синяя, под цвет френча, запыленная фуражка с околышем, на ногах, несмотря на жару, мягкие сапоги с галошами. Словом — руководящий работник районного масштаба.

Наши пространные объяснения, что мы, московские писатели, изучаем жизнь карабахских горцев, явно не удовлетворили его. А когда он узнал, что мы добрались до озера с азербайджанской стороны, то насупился еще больше.

— Кто ишхан разрешил ловить? Кто им разрешил, Сурен! — Он оглянулся на шофера, стоявшего поодаль с монтировкой в руках. На всякий случай. В горах все бывает.

—Нас азербайджанские друзья сюда привели, отдохнуть... Да пойдемте лучше чаю попьем, поговорим! Кстати, вы бы представились нам! — попытался наладить дипломати­ческие отношения с явно ответственным человеком мой напар­ник.

— Звать меня Левон Бабаевич. Я человек в этом районе по охране природы, животного мира и рыбы...

Левон Бабаевич суровым голосом разъяснил нам, что в Кара-Гёле форель ловить запрещено, что хотя мы и приехали со стороны Азербайджана, но рыбу ловили, когда он подъехал на своем "газике", на армянском берегу; словом, надо составить акт на пять пойманных форелей, поскольку мы являемся фактически браконьерами, и он обязан нас отвезти в райцентр за шестьдесят километров, чтобы мы заплатили штраф...

Мы дружно запричитали:

— Дорогой Левон Бабаевич... да мы же не знали, что озеро заповедное... отдохнем два дня и ни разу больше к озеру не подойдем, разве что умыться... не лучше ли нам выпить бутылочку коньяку, а закусывать будем колбасой или рыбными консервами...

Но Левон Бабаевич, наслаждаясь своей властью, был неумолим, и лишь когда я пробормотал, что у меня не только среди азербайджанских, но и среди армянских поэтов есть друзья, в его лице появилась какая-то теплинка.

— А кто друзья ваши из армянских поэтов?

65

— Ох, Левон Бабаевич, — жалобно проговорил я, — много у меня в Ереване друзей, а самый лучший — погиб недавно: Паруйр Севак... Слышали?

— Вы знали Паруйра?

— Не только знал, но и стихи его переводил. Даже одно, как помнится, о форели, за которую вы нас сегодня увезете в Горис и оштрафуете.

Я действительно знал Паруйра. Познакомился с ним — тогда еще молодым, курчавоволосым, большеглазым и крупногубым человеком. Он попросил меня перевести несколько стихотворений для его первой московской книги.

— А как же вы перевели — когда армянского не знаете? — заинтересованно спросил Левон Бабаевич.

— А так вот. Мы садились рядом с Паруйром, он русский язык знал, говорил мне, что у него значит это слово, эта строчка... Я обдумывал его слова; а потом уже из них складывал русские стихи.

Левон Бабаевич недоверчиво посмотрел на меня:

— А помните какие-нибудь стихи Севака, которые вы переводили?

Я перехватил умоляющий взгляд напарника. Ну вспомни! вспомни что-нибудь! сочини! придумай! — прочитал я в его глазах.

— Было у Паруйра, помнится, одно стихотворение вот об этой форели... Как же оно начиналось? — Откуда-то из глубины сознания — переводил-то все-таки двенадцать лет назад! — у меня всплыла строка:


Даже рыбы севанские

кармрахайт и бахтак...


Я сделал еще одно усилие, увидев преображающееся лицо Левона Бабаевича:


...носят пятнышки красные

на упругих боках.


И свершилось маленькое чудо: медленно, как буксующая машина, берущая глинистый подъем, я стал выволакивать из памяти строчку за строчкой:


Эти пятнышки-родинки,

словно память о времени,

словно память о пролитой

крови Армении.

66

Я читал по слогам, боясь сбиться, а Левон Бабаевич уже глядел мне в рот и словно бы просил взглядом: ну, давай дальше, молодец! Друг великого Паруйра!


Рыбы бьют плавниками,

а вода глубока,

а водица веками

моет рыбам бока.


"Неважная строфа, — мелькнуло у меня в голове. — Почему "водица"? — Для размера!" Но я сразу же отбросил все побочные размышления, понимая, что уже вспомнил стихотворение, которое никогда не читал вслух и не знал наизусть, и что последнюю строфу нужно произнести с особенным пафосом:


Разрушаются скалы,

в небе птицы парят,

только родинки-капли

все горят и горят!


Над нашими головами парили орлы. Красные скалы, полуразрушенные временем, окаймляли озеро. По глубоким морщинам темного лица Левона Бабаевича текли две слезы. В его глазах отражались сияющие контуры снежных хребтов. Шофер отложил монтировку на траву. И мы поняли, что атаки не будет.

Левон Бабаевич волосатым кулаком утер слезу, закашлялся, протянул руки и расцеловал меня, взмокшего от напряжения.

— Ловите рыбу. Я разрешаю. Одна просьба — возвра­щайтесь в Москву не через Азербайджан, а через Армению, через Горис, через мой дом... Гостями сердечными будете! Когда за вами машину прислать — скажите...

Но нам надо было возвращаться тем же путем, каким мы сюда приехали. Огорченный Левон Бабаевич, бескорыстный любитель родной поэзии, нарушивший ради этой любви служебные инструкции, на прощанье обнял браконьеров; мы выкурили с ним по сигарете и проводили этого прекрасного человека до машины. "Газик" развернулся и по едва заметным колеям, медленно покачиваясь на неровностях почвы, укрытых травой, пополз от озера к горизонту...

Через двадцать лет на этих просторах началась война. Она готовилась исподволь. И азербайджанские, и армянские пастухи, приходившие к нам вечерами погреться у костра, просили, чтобы в следующий раз, если мы приедем на Кара-Гёль, то привезли бы для них только одно: патроны.

67

Но к нам, русским, карабахские армяне и карабахские азербайджанцы относились с глубочайшим восточным радушием, с легендарным гостеприимством, с почти религиозным пиететом, словно бы чувствуя некой глубинной частью души, что не властвуй на этих просторах русская державная воля, они навсегда бы погрузились в пучину племенных страстей, чреватых кровной местью, пепелищами, перерезанными глотками, обугленной человечиной.

Когда мы въехали в цветущую, солнечную Шушу, в которой особняки из розового и желтого туфа утопали в гранатовых садах, в зарослях винограда и тутовника, я вспомнил стихи Осипа Мандельштама о страшной разгромленной и обезлюженной Шуше, которую поэт увидел в 1930 году, о "хищном городе Шуше", где на развалинах домов еще высыхала кровь резни и погромов, прокатившихся в эпоху развала Российской империи, в годы гражданской войны, словом, во времена русского безвластия и "национальных суверенитетов" по Карабахскому нагорью. Только во время взаимной резни 1920 года в Шуше погибло почти тридцать тысяч человек.

Надежда Яковлевна Мандельштам так писала в своих воспоминаниях о путешествии с Осипом Эмильевичем по Карабаху:

"Нам уже случалось видеть деревни, брошенные жителями, состоящие из нескольких полуразрушенных домов, но в этом городе, когда-то, очевидно, богатом и благоустроенном, картина катастрофы и резни была до ужаса наглядной. Мы прошлись по улицам, и всюду одно и то же: два ряда домов без крыш, без окон, без дверей. В вырезы окон видны пустые комнаты, изредка обрывки обоев, полуразрушенные печки, иногда остатки сломанной мебели. Дома из знаменитого розового туфа, двухэтажные. Все перегородки сломаны, и сквозь эти остовы всюду сквозит синее небо. Говорят, что после резни все колодцы были забиты трупами. Если кто и уцелел, то бежал из этого города смерти. На всех нагорных улицах мы не встретили ни одного человека".

Жаль только, что Надежда Мандельштам, с которой я встречался в Пскове в 1962 году и слушал ее рассуждения о необходимости демократических сдвигов в обществе, не вспомнила о том, что в молодости и она баловалась революционными идеями, и она была за права человека, за смену монархического мироустройства на другое, более прогрессивное... Но когда в результате этой муравьиной работы рухнула Российская империя, то каждая из карабахских семей

68

тут же воспользовалась правом резать и жечь иноплеменного соседа...

Выехали они из Шуши тогда лишь при помощи советской власти ("наутро не без труда получили билеты на автобус через обком"), которая только лишь начинала налаживать жизнь в полумертвом городе...

И вот через сорок лет после их путешествия мы шли по спокойной, благоустроенной, многолюдной Шуше. Где-то на улице познакомились с журналистом из местного радио рыжеватым смуглолицым Максимом, который тут же привел нас на веранду своего дома. Мы сидели на веранде, слаженной из гладкого коричневого дерева, вдыхали сухой благодатный воздух, стекающий с окрестных гор, пили душистую тутовую водку, закусывали фиолетовым инжиром, белой брынзой и алыми гранатами. Наши ноздри щекотали запахи горных лекарственных трав, свисавших пучками со стен веранды. А всего лишь сутки тому назад мы ужинали в азербайджанском селе Ахметли, и председатель колхоза Ашир угощал нас курицей, фаршированной изюмом, и шашлыком из ягненка.

И не хотелось думать о том, что всего лишь полвека тому назад мужчины из рода Ашира схватывались на улицах Шуши во взаимной кровавой резне с мужчинами из рода Макси­ма...

Мы выпили за дружбу народов, и я начал читать нашему новому другу стихи Мандельштама о фаэтонщике, который вез поэта и его жену по пустынным улицам Шуши:


Так в Нагорном Карабахе,

В хищном городе Шуше

Я изведал эти страхи,

Соприродные душе.


Сорок тысяч мертвых окон

Там видны со всех сторон

И труда бездушный кокон

На горах захоронен.

И бесстыдно розовеют

Обнаженные дома,

А над ними неба мреет

Темно-синяя чума.


— А? Каково! — кричал я, захмелевший от тутовой водки,,; своим собеседникам. — Как сказал Осип Эмильевич о фаэтонщике? — "словно розу или жабу он берег свое лицо" — Ничего это вам не напоминает? А Есенина забыли:

69

Дар поэта — ласкать и корябать,

Роковая на нем печать.

Розу белую с черной жабой

Я хотел на земле повенчать.


— Так вот: роза и жаба — это неизбежное родство тьмы и света. "Страхи, соприродные душе", — сказал Осип. А мог бы сказать и "страсти" — высокие и низкие, подземные и небесные! Да и вообще Есенин — тайная и глубочайшая любовь Мандельштама, о чем никто не догадывается.

Написал Осип Эмильевич "Сорок тысяч мертвых окон", или в стихах про Москву: "Ей некогда, она сегодня в няньках. Все мечется. На сорок тысяч люлек она одна — и пряжа на руках"... Мистическая цифра "Сорок тысяч", как бы печать жизни и смерти! Откуда она у Мандельштама? Никто не знает, что он, написав эти строки, как бы тайно перемигнулся с Есениным. У Есенина, помните, в стихах о повальном первомайском пьянстве рабочих в окрестностях Баку на той же азербайджанской земле:


Ну как тут в сердце гимн не высечь,

Не впасть, как в дрожь?

Гуляли, пели сорок тысяч

И пили то ж.


А в "Пугачеве" — из монолога о разгромленном войске, помните? "Вон они хохочут, выплевывая сгнившие зубы. Сорок тысяч нас было, сорок тысяч, и все сорок тысяч за Волгой легли, как один". То ли однажды в юности Есенин запоем прочитал "Гамлета", и слова "...как сорок тысяч братьев любить не могут" поразили его и навсегда легли в его цепкую память? А может быть, это отголосок слов Фортинбраса из того же "Гамлета" о том, что идут полки "сорок тысяч", "готовых лечь в могилу, как в постель"? И Осип Эмильевич, видимо, почувствовал магическую силу этого цифрового заклинания. Да к тому же, я думаю, что в душе обоих поэтов не смолкала зловещая народная песня недавно прошедшей гражданской войны: "Как на черный ерик, как на черный ерик, ехали казаки — сорок тысяч лошадей. И покрылся берег..."

...Обессилевший от красноречия, тутовой водки и вечернего зноя, я обнял рыжеволосого Максима и на прощанье пробор­мотал: "Сорок тысяч мертвых окон..." Именно есенинские "сорок", а не "тридцать", как сказано в воспоминаниях его жены...

70

* * *

Напророчил Осип Эмильевич... В 1992 году в окнах туфовых особняков Шуши и Степанакерта опять же отразилось мертвенное чумное сияние карабахского неба.

Но войны могло не быть, если бы поэты и политики не раздули вражду в сердцах человеческих. Я всегда любил переводить стихи, в которых трепетала какая-то глубокая сущность национального бытия, но выраженная в картинах, в образах, в мелодии, в религиозном чувстве. Таковыми были для меня стихи Севака, прочитанные Левону Бабаевичу. Стихи же, где национальное чувство существовало в восклицаниях, в лозунгах, в патриотической риторике, никогда не нравились мне, и я всегда отказывался переводить их.

Однажды популярнейший в 60-е годы поэт Армении Ованес Шираз пригласил меня на свой вечер в Ереванский оперный театр. Народу в театре было битком. Мои знакомые армяне закатывали глаза, крутили головами, разводили руками, давая понять, что сегодня Шираз, "вай-вай!", прочитает нечто необыкновенное.

Толстый седовласый Шираз вышел на сцену и, яростно жестикулируя, стал читать стихотворение, каждая строфа которого заканчивалась словом "Арарат!" и вызывала бурю восторгов. Оказывается, все стихотворение в сущности и состояло из многократно повторявшейся одной строчки, которая по-русски звучала очень просто:


Ты наш Арарат!


Но Арарат был турецким, и я отказался переводить стихи поэта Карапетяна, назвавшего себя звучным именем Ованес Шираз...

Галина Старовойтова использовала незаживающую армян­скую боль, когда, чтобы ее избрали депутатом Верховного Совета СССР первого созыва, на уличных митингах в Ереване кричала подобно Ширазу: "Армяне! Карабах — ваша земля!" Она с демонической страстью раздувала пламя вражды, смертное дыхание которой в конце концов испепелило и ее самоё.

Евгений Евтушенко написал на смерть Галины Старовой­товой стихотворение "Контрольный выстрел":


"Мы, женщины, не начинаем войн..." —

сказала в речи — может, роковой

71

та женщина, как на передовой,

как депутат всех вдов, на всю страну

и получила от мужчин войну.


Стихотворение фальшивое, ибо нынешние войны, разру­шившие "всю страну", начинались на площадях Баку, Еревана, Тбилиси, такими ораторшами, как Старовойтова.

Политолог и специалист по Кавказу профессор В. Печенев в одной из опубликованных в 1999 году статей писал: "Сегодня известно (во всяком случае многие депутаты бывшего Верховного Совета РСФСР любят об этом рассказывать), что руку к свержению партократа Завгаева приложили не только Бурбулис и Старовойтова, но и сам Руслан Хасбулатов. 7—8 октября 1991 года штурмовики Дудаева захватили Верховный Совет в Грозном, избили и выбросили из окна Председателя Грозненского горисполкома, русского, низложили Верховный Совет республики и начали готовить ее к войне"...

Вот так-то, Евгений Александрович. А Вы пишете, что "женщины не начинают войн".

Именно женщиной в борьбу была вброшена страшная мысль: армянская земля там, где живут армяне... Началось изгнание азербайджанцев из Карабаха. Азербайджанцы поняли: если там, где живут армяне — Армения, значит нельзя, чтобы они жили за ее пределами, и ответили резней в Сумгаите и Баку. А что же русские? Русских на этой земле представляла Галина Старовойтова, земля ей пухом, так же, как всем армянам и азербайджанцам, погибшим на карабахской бойне.

Но тогда, в 1971 году, Игорь Шкляревский проснулся с температурой в нашей палатке на берегу Кара-Гёля, и мы испугались, что у него аппендицит. Я пошел пешком кило­метров за десять в деревню договориться о том, чтобы нас поскорее вывезли с озера.

Я заблудился в паутине горных тропинок и, время от времени встречая одинокого крестьянина на лошади либо чабана со стадом, без опасения, не понимая, кто из них армянин, кто азербайджанец, подходил и расспрашивал, как мне добраться до деревни, где есть телефон.

Горцы, как правило, плохо знали русский язык, переговоры шли трудно, но все искупалось радушием, улыбками, традиционным приглашением в гости. Никакого страха оттого, что я, русский, один брожу по легендарному плоскогорью, что со мной может что-то случиться, я не испытывал.

Тоже самое случилось с нами через год в Чечне, куда мы втроем — я, Игорь Печенев и мой сын Сергей — приехали на озеро Кизиной Ам, в самое сердце Чечни, где в 1996-м и

72

1999 году шли страшные бои. Но в те времена, когда Сергей почувствовал себя плохо, мы на "Жигулях" по горным дорогам бесстрашно исколесили все окрестности в поисках врачей, которых мы находили в сельских больницах...

Везде мы встречали участие, радушие, готовность придти на помощь. И это на земле, куда лишь пятнадцать лет тому назад вернулся народ, выселенный в 1944 году Сталиным в Среднюю Азию!

Так что не надо сегодня переписывать историю и лгать, что никакой дружбы народов не было и в помине.

...Из письма ко мне армянского поэта Размика Давояна от 27.09.86 г.: