Н. Д. Потапова “Что есть истина?”: критика следственных показаний и смена исторических парадигм

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
  1   2   3   4   5


Н.Д. Потапова

Что есть истина?”: критика следственных показаний и смена исторических парадигм 1


Изменения, которые претерпел мир под воздействием катаклизмов XX века - экономических кризисов, мировых войн и конфронтаций, крушения режимов, - и изменение представлений о мире своеобразно преломились в постановке новых проблем гуманитарного знания. Удивительным образом эти явления отразились при обсуждении казалось бы частного источниковедческого вопроса - об интерпретации следственных материалов политических дел. Крайняя степень политической актуальности этой проблематики, с одной стороны, привлекала внимание к данному виду источников широкого круга специалистов, чьи научные интересы относились к разным историческим периодам, с другой - не раз придавала остро политический оттенок их оценкам.

Занавес секретности над государственными архивами царской России был приоткрыт революцией 1905-1907 гг. Однако доступ к этим материалам оставался ограниченным. Публикации этого времени отмечены стремлением донести до заинтересованной общественности сенсационную информацию, связанную с политическим преследованиями прошлого. Получившие доступ к секретным материалам авторы использовали любую возможность для их обнародования - издания в любом возможном виде или хотя бы в виде изложения содержания дела.2 Подобное “переписывание” следственных дел зачастую косвенно вело к некритическому подтверждению их достоверности. Проблема достоверности следственных показаний была поставлена лишь несколькими десятилетиями спустя, в 50-х гг. XX в. Пока критика сводилась к переоценке принимаемых за достоверные сведений о фактах, переопределения официальных категорий “борьбы с революционерами” в категории “борьбы революционеров” - героической и романтизируемой в духе традиций русской политической эмиграции. Обсуждалась и проблема поведения на следствии: раскрываемая следственными делами реальность противоречила восходящему к публицистике представлению о “революционной стойкости”, о существовании некого кодекса поведения в случае ареста. Уже в это время был отмечен репрессивный характер деятельности следователей, имевших возможность оказывать давление на подследственных. Однако только известные случаи “раскаяния” и просьбы о помиловании со стороны арестованных трактовались как результат этих действий. Следствие и суд рассматривались как ситуация открытого противостояния непримиримых противников, поставленных в неравное положение. Возможность оказывать давление, по мнению исследователей, “иногда” позволяла добиться “откровенных” признаний и нравственного поражения-раскаяния. Информационный бум начала века ярко отражает динамику политической обстановки того времени - возможность работать “на злобу дня” придавала публикациям этого времени оттенок сенсационной публицистичности. Сказывалась и спешка, в которой они готовились.

Падение режима и разрыв преемственности власти в 1917 г. привели к открытию доступа к фондам Государственного архива. Советское правительство приложило особые усилия к публикации материалов, разоблачающих “преступления” царского режима, к числу которых относились и материалы политических процессов. В этот период вводятся в научный оборот новейшие материалы государственных учреждений, всего год-два назад прекративших свою работу. Академическая наука почти не имела ни опыта, ни традиции обращения с ними. Отправка фондов, содержащих политически актуальные материалы, в Москву на некоторое время задержала их разработку; но подготовка к печати ряда следственных материалов в 20-е гг. усилиями недавних выпускников университетов С.Н. Валка, А.А. Шилова, Ю.Г. Оксмана, С.Н. Чернова при участии профессоров старой школы А.Е. Преснякова, Н.К. Пиксанова, Б.Л. Модзалевского и др., стимулировала критический анализ. Однако этот процесс протекал на фоне складывания новой идеологии, целенаправленных усилий правительства по насаждению исследований по “истории революционного движения”, концептуально и идеологически противопоставленных проблематике и методике “старой” науки. Новое направление складывалось на фоне изменения властью структуры университетской науки - в начале усилиями непрофессиональных историков, затем выпускников коммунистических вузов. В это время “революционный” контекст уголовного законодательства придал особую социальную остроту теме уголовно наказуемой провокации, предательства, а также стойкости поведения на следствии. Работа над следственными материалами обратила внимание исследователей на специфику источника - неполноту, изменение показаний, внутренние противоречия показаний и противоречия между показаниями разных лиц, порой порождающие неразрешимые загадки. “Неполнота” оценивалась как безусловно огорчительное для историка, но отрадное для “революционного наследника” свидетельство победы революционера над следователем, торжество конспирации. “Тактика” поведения реконструировалась путем сопоставления противоречащих друг другу показаний, а также сопоставления показаний с воспоминаниями.3 Как “откровенные” рассматривались показания наиболее радикального, революционного характера. Многочисленные случаи отрицания вины, опровержения обвинений расценивались как сознательное лавирование борцов, вынужденных “сознаться” лишь в связи с предательством, нестойкостью прежних “товарищей”. Давление, которое оказывалось следователями в процессе допросов, соотносилось исследователями только со степенью полноты показаний. Таким образом игнорировалась сама возможность того, что в результате давления может быть получена необъективная информация. Логика историков здесь перекликалась с аргументами следователей прошлого.

Концепция заговора в официальной или революционной ее модификации составляла основу интерпретации подобного рода документов в 20-30-е гг. и в мировой исторической науке. Сомнения в том, действительно ли реальной основой политических расследований является деятельность неких организованных групп, возникли только по окончании Второй мировой войны в связи с размышлениями о причинах происшедшего, осмыслением политического опыта предвоенных десятилетий.

Понятие “пропаганда” в новом значении, которое оно приобрело в гитлеровской Германии, станет одной из ключевых категорий концепции тоталитаризма. Организованное властью воздействие на массовое сознание, его цели и мотивы, а также противостоящая этой системе “организованной лжи” реальность окажались в центре рассматриваемых гуманитарной наукой проблем. На место осознанных мотивов поведения (тактики) при истолковании поведения человека (в том числе и на допросе) приходит поиск бессознательных факторов.

Доклад Н.С. Хрущева на XX съезде КПСС произвел сенсационное впечатление не только в Советском Союзе, но и на Западе. Официальное признание фактов фабрикации следственных показаний в 30-е гг., измышления всей сути обвинения заставило пересмотреть устоявшиеся схемы противостояния, борьбы, сопротивления общества и его подавления властью. Оказывалось, что “подсудимые сами обвиняли себя в преступлениях, которые, как нам говорят сегодня, вовсе не совершали, да и, по мнению любого здравомыслящего человека, совершить не могли” - писал в 1965 г. известный французский социолог Р. Арон.4 Подследственные оказывались невиновны даже по отношению к неправовому закону в связи с тем, что все обстоятельства дела могли быть полностью придуманы следователями, никогда не существовать в реальности. Р. Арон высказал полностью подтвердившуюся позже при анализе источников догадку, что помимо пыток мог существовать и “тайный сговор между полицией и обвиняемыми, которым якобы обещали сохранить жизнь” (свою или - вероятнее - близких) “в обмен на официальное признание”. Между тем, здравый смысл подсказывал, что политические поцессы в СССР в 30-х гг. далеко не уникальны. Тот же Р. Арон размышлял о практике преследования “предателей” во Франции по окончании войны. На волне критики режима отмечалась произвольность и зависимость оценок от случайных факторов, социальные мотивы, сопровождавшие этот процесс. Однако пока “здравый смысл” и прецедент признания советским правительством факта фальсификации оставались основными аргументами этих критических сомнений.

Процесс деколонизации и развернувшаяся на его волне критика западной “демократии”, политические изменения, происшедшие в 50-е гг. XX в. в мире наложили отпечаток на формирование нового направления в западной гуманитарной науке. Складывавшееся первоначально как критика концепции тоталитаризма, оно неизбежно заимствовало и часть категорий прежнего направления, с чем связана объективная концептуальная преемственность. Поиск схожих с тоталитаризмом реалий в подвергнутой острой критике “левыми” западной демократии отличает работы, подготовленные 60-х гг. Политический опыт рубежа 60-70-х гг., с которым новое поколение пришло в университетскую науку - дух неприятия прежней идеологии - сказался и на исследовательской проблематике.

На рубеже 60-70-х гг. науку захлестнула волна переосмысления источников прошлого сквозь призму нового опыта XX века. “Причинами в высшей степени случайными” иронично объясняет У. Эко мотивы, по которым те или иные материалы прежних веков оказывались подвергнуты “ревизии” с помощью новых исследовательских категорий, новых подходов к описанию, интерпретации и критике.5 Нам известны удачные примеры новых способов анализа материалов еретических6 и ведовских7 процессов средневековья, процесса тамплиеров8, процессов, связанных с расследованием деятельности ордена иезуитов9, тайных обществ XVIII-XIX вв.10 Их объединяло представление о безосновательности обвинений, анализ прагматических мотивов преследований и механизма получения признания. Однако на этом уровне ревизия интерпретаций сопровождалась гипотетичностью исходных установок - вероятностного допущения тождества с прецедентами XX века - и конечных выводов. Одним из направлений стали также исследования, посвященные истории гонений против еврейского народа - интеллектуальная попытка преодолеть шок нацистского геноцида, размышления о причинах происшедшей трагедии, ужасающей живучести в массовом сознании очевидных стереотипов - нашли отражение в исследованиях, помещенных на рубеже 60-70-х гг. на страницах журнала “Revue des Etudes juive”.

Обращение к материалам средневековья способствовало диалогу разных направлений в науке и дальнейшему теоретическому поиску. В русле антропологического подхода к исследованию проблем средневековья и начала нового времени11 критика источника испытала влияние методов структурной лингвистики: в это время на Западе приобретает необыкновенную популярность предложенные В.Я. Проппом принципы структурного анализа мифа. Анализ основывался на выявлении лежащей в основе некоего фиксированного текста схемы: наделенных формализованными устойчивыми признаками действующих лиц, связанных также устойчивыми сюжетными отношениями, формализованными действиями. В работе 1946 г. Пропп предложил историческую интерпретацию этой базировавшейся на общих теоретических разработках русской (советской) формальной школы 20-30-х гг. схемы анализа, впервые изложенной им еще в 1928 г. 12 В общем виде этот подход был генетически связан с разработанным в начале XX в. петербургской исторической школой формулярным анализом средневековых актов, и закключался в аргументированном использовании некоторых схожих методов для исследования художественного текста. Теория мифа - уходящих корнями в древность народных верований - непосредственно перекликалась с сохранявшими актуальность в 70-е гг. на Западе проблемами анализа массового сознания нового времени, “манипуляции сознанием” и пропаганды XX века. В 70-80-е гг. методы структурной лингвистики начинают применяться при исследовании этих процессов и к текстам XIX-XX вв. По мнению итальянского профессора У. Эко, по методике Проппа удалось аргументированно проанализировать максимально простые, одномерные тексты, построенные по принципу интриги - мифы, сказки, фольклор, периодическую печать, детектив.13 Остается добавить - и следственные показания. Выявление моделей, структур с типичной информацией признается общим принципом анализа текста, необходимым для его правильной интерпретации. За блоками этой типичной информации закрепляется в это время название “сценарий”.

Проблема соотношения словесного описания с социальной реальностью - адекватности или фальсификации сведений - также рассматривалась в 60-е гг. в лингвистическом контексте. Новые технические возможности позволили достичь качественно иного аналитического уровня. В частности, появление магнитофонной записи и возможность фиксации всех нюансов устной речи открывали перспективу более углубленного исследования проблем гуманитарного знания. Знаменитая теория речевого акта предполагала критическую оценку смыслового значения контекста, мимики, жестов, интонации, темпа речи и т.п., трудностей в связи с письменной фиксацией устной речи - выбора адекватных грамматических и синтаксических конструкций для передачи перечисленных невербальных средств выражения смысла. Рассматривалась и проблема неполноты и неопределенности высказывания и связанной с этим широты поля возможных или вероятных интерпретаций смысла высказывания. Еще одно направление работы - анализ диалога - проблемы, как описание фактов в диалоге соотносится с представлениями о них участников беседы, причем исследовались бессознательные процессы копирования лексики, жестов более активного партнера и сознательные стратегии поведения, построенные на сложной системе мотивации: субъективном отношении говорящего к информации, к собеседнику, желании быть адекватно понятым, оценке способности собеседника воспринять косвенные смыслы, иронию, намеки, иносказания, недоговоренность, многозначительность, несерьезность и т.д. Понятия речевого жанра М.М. Бахтина положило начало выделению контекстуальной сферы профессионального общения (к разновидности которого относится и следственная деятельность). Выделение новых уровней, на которых описание реальности может претерпевать более или менее кардинальную, мотивированную или бессознательную трансформацию, привели к усложнению методов критики, в том числе и результатов профессионального диалога. Переворот, происшедший в гуманитарном знаний в результате лингвистической революции 60-х гг., определил проблемное поле, до сих пор обусловливающее размышления ученых.

Одна из сфер гуманитарного исследования, особенно популярная на Западе в 60-70-е гг., - социология - активно применяла метод интервью (профессионального диалога) для своих исследований. К заслуге социологов следует отнести обсуждение качественных методов анализа результатов интервью (пришедших на смену господствовавшим в науке в 50-е гг. количественным методам). В центре обсуждения оказалась проблема последствий “давления” на респондента: вопрос, как сказывается на результатах интервью профессионализм и “чистоплотность” целей интервьюера, а так же ряд объективных факторов - в первую очередь то, что предмет исследования, актуальный и вербализованный для профессионала, не всегда оказывается таковым для избранного профессионалом “собеседника” - предполагаемого носителя в какой-либо форме (осознанно или нет, вербализованно или нет) некой информации об исследуемом предмете.14 Предложенные методики повышения степени достоверности интервью лишний раз подчеркивают несовершенство процессуальных норм большинства правовых систем - исторических и современных15, из чего следует, насколько велика принципиальная опасность недостоверности любых следственных показаний, пусть даже перед следствием и не стояла задача фабрикации определенного сценария.

С этого времени отделение письменно зафиксированной устной речи подследственных от делопроизводственной традиции и речи следователей признается первоначальным элементом работы со следственными показаниями. Ситуация, когда следователи и подследственные являются носителями разных языковых культур - наиболее удобный случай для проведения такого рода анализа. Так, например, анализ следственных показаний, положенных в основу авторитетных в науке исследований Э. Леруа Ладюри16, К. Гинзбурга17 и М. Барбера18, построен на противопоставлении латинского языка средневековой учености обиходному языку (в случае Барбера - французскому). Наиболее яркие примеры такого лексического противостояния сторон дает средневековье и советская эпоха. Аналогия по многим признакам фабрикации между средневековыми процессами и политическими процессами советского периода была отмечена Б.В. Ананьичем и В.М. Панеяхом.19

Рубеж 70-80-х гг. отмечен возвращением западной науки от схем к реальности: как за этими выявленными стереотипами, сценариями, мифами, стандартными формулами языка следственных показаний увидеть реальность, повседневные взаимоотношения и действия, ставшие объектом столь пристального внимания власти. Исследования этого времени объединяет гипотеза об указательном значении нетипичных, не укладывающихся в рамки стереотипа элементов повествования - скупого отблеска реальности в осколках кривого зеркала следственных показаний. Обращает на себя внимание буквальное созвучие этих наблюдений с синхронно предложенным Я.С. Лурье методом анализа источников. Лурье предложил уделять особое внимание “проговоркам”, противоречащим общей концепции, необъяснимым в ее русле, нетипичным, алогичным элементам повествования. Однако осколочность этих проговорок часто оставляет риск произвольного толкования. Нетипичные детали итальянский медиевист К. Гинзбург предлодил истолковывать, соотнося с максимумом аналогичных сведений, вне зависимости от того, где бы и когда бы о них не сообщалось. Он увидел в следственных материалах ведовских процессов диалог двух мифов – инквизиционного и народного. Чем шире диапазон рассматриваемых случаев, тем, возможно, репрезентативнее будут наши реконструкции - попытки восполнить недостающие знания о явлении, изуродованном описанием следователей, предполагает Гинзбург. Речь идет о попытке за ведовскими процессами средневековья увидеть реальную картину народных верований XV-XVI вв. Мастерство автора в данном случае едва ли не больший залог успеха предпринятого анализа, нежели предложенная им методика: сам К. Гинзбург отметил, что возможности исследователя “(и не только лингвистические) не адекватны величине и сложности поставленных вопросов”.20

В СССР 60-70-е гг. также стали своеобразной вехой, в частности и в гуманитарной отрасли знаний. Именно в это время можно отметить изменения в отношении к следственным материалам. Вероятно, сыграли свою роль процессы, происходившие в стране - доклад Хрущева и волна реабилитаций. С другой стороны, возвращение к фактически закрытой в 30-е гг. исследовательской проблематике, связанной с так называемой “историей революционного движения”, возобновление академических изданий источников, - все это, безусловно, стимулировало критический анализ. В частности, при издании в новых условиях ряда мемуарных текстов так называемых “деятелей революционного движения” XIX века было обращено внимание на систематическое указание мемуаристов, что следователи извращали даваемые ими показания, а то и измышляли их. Новый взгляд на события XIX века сквозь призму критического настроения 60-х гг. сфокусировал внимание некоторых исследователей на этой проблеме. В итоге фабрикация была связана историками этого направления с информацией, подводившей реальную, по их мнению, противозаконную деятельность обвиняемых под статью Уложения о “цареубийстве”, с чем было связано и принуждение их признать республиканский характер своих взглядов и планов. Правительство преследовало при этом пропагандистские (!) цели сформировать сочувствующее репрессиям настроение в обществе - мировом и российском.21 Помимо концептуальных предпочтений в пользу такой версии противоречий между начальными и конечными показаниями подследственных, никакой аргументации, основанной на определенной методике критики источника, приведено не было. Несмотря на то, что выводы советских ученых сегодня звучат гораздо менее радикально, чем, скажем, их коллег на Западе, тем не менее именно в конце 70-х гг. применительно к следственным материалам царской России впервые прозвучало понятие “ фальсификация ”, “фабрикация ложных показаний”.

Нужно упомянуть, пожалуй, и о единственном в советской историографии случае подхода к проблематике политического следствия XIX в, напоминающем синхронные поиски западной антропологии. Я имею в виду знаменитую попытку Ю.М. Лотмана провести “ревизию” старого представления о существовании кодекса правил поведения на следствии, этического кодекса. Ю.М. Лотман интерпретировал традиционно осуждавшееся в революционной концепции “нестойкое” поведения на следствии - раскаяние и дачу “откровенных” показаний декабристами - как проявление кодекса поведения, восходящего, по мнению автора, к рыцарским “верноподданническим” традициям. Воздействие стресса от разгромленных восстаний и арестов обратило первых революционеров к традициям отцов.22 Эта уникальная для советской историографии попытка оказалась крайне уязвима с источниковедческой точки зрения: две блестяще нарисованные схемы поведения и психологическая драма выбора остаются версией, догадкой исследователя, подтверждения которой источники дать не могут. При работе со следственными материалами возникает ощущение алогичности поведения подследственных. Н.А. Троицкий, автор фундаментального исследования народовольческих процессов последней трети XIX в, отстаивая идею существования зафиксированных в “Уставе” правил поведения на следствии23, все же вынужден был сделать вывод о “систематическом несоблюдении” этого кодекса в реальности.24

Начавшиеся в 70-е гг. размышления о специфике источников по истории революционного движения постепенно вылились в дискуссии о наполнении термина “декабрист”, специфике, скажем, дворянской революционности, феномена русской революционности, роли террора в программе и деятельности и т.д.

Невнимание к методам критики источника и способу установления факта можно рассматривать как одну из причин затянувшегося кризиса направления, с начала XX века именующего себя “историей освободительного движения”. Прекращение идеологического давления, которое испытала историческая наука в связи с радикальным социально-политическими изменениями начала 90-х гг., позволило пересмотреть старые концепции. Одна поиск нетрадиционных интерпретаций часто сводится к необоснованному изменению оценок фактов, установленных в рамках господствовавшей прежде концепции, догадкам, что стало бы с Россией, если бы “революционерам” удалось реализовать все то, о чем они “рассказывают” на следствии. Ожидание, что открытие новых источников (при том, насколько скрупулезно выявлялись и описывались источники, связанные именно с этой тематикой) позволит установить новые факты и более обоснованно оценить устоявшиеся представления, вряд ли полностью осуществится.25

Между тем, открытие доступа к архивам госбезопасности Советской России, начало публикации “Академического дела”, а затем других изданий следственных материалов положило начало обсуждению степени достоверности сообщаемых в них сведений и методов критики этих документов как исторического источника. В статье Б.В. Ананьича и В.М. Панеяха “Академическое дело как исторический источник” были сформулированы общие принципы подхода к анализу подобных документов. Авторы впервые отметили, что традиционная методика сопоставления тенденциозных и противоречивых следственных показаний с якобы более достоверными воспоминаниями подследственных не всегда приводит к абсолютно точным выводам. Свидетельства мемуариста также часто бывают тенденциозны в результате воздействия, правда, уже иных факторов. По мнению Б.В. Ананьича и В.М. Панеяха только углубление методов критики следственных показаний позволит исследователю приблизиться к оценке степени их достоверности. Предыстория следствия позволяет понять, почему следствие насаждало логически никак не связанные с обстоятельствами дела формулировки. Практика показывает, отмечают авторы, что следствие часто манипулирует, не заботясь об аргументации, заимствованными из предыдущих дел определениями, фабрикуя таким образом название организации и ее структуру. Анализ конкретных дел показывает, что власть, как правило, задает лишь общие ориентиры сюжета и ключевые понятия, - вся же примитивная драматургия такого рода дел выстраивается постепенно уже в ходе допросов, когда следователи пытаются подогнать случайно всплывшие биографические факты под общую схему. При этом далеко не все появившиеся таким образом “мезансцены” соответствуют сфабрикованному в итоге обвинению и не обязательно используются в нем, - источник, как правило, заключает в себе несколько слоев лжи. Эта методика анализа следственных показаний сегодня является одной из наиболее разработанных в исторической науке. Сравнительный анализ максимального количества дел за близкий хронологический период (по возможности, несколько лет), по мнению авторов, позволяет выявить элементы сценария. Сценарий характеризуется лексической и стилистической близостью. 26

Разный уровень языковой культуры сотрудников ОГПУ и подследственных по так называемым “интеллигентским” делам позволяет провести и более глубокий лексический анализ Впервые подобный анализ языка следственного дела Б. Лившица провел Э. Шнейдерман.27 Автору удалось аргументированно установить поразительную близостьи лексики следователей газетным передовицам 20-х гг. В результате оказалось, что даже собственноручные показания лишь изредка оказываются свободны от лексики и синтаксиса, стиля этого деформирующего описание языка. Однако именно эти не укладывающиеся в прокрустово ложе навязанных следствием интерпретаций, противоречащие им своего рода “проговорки” источника и позволяют исследователю приблизиться к реконструкции реальных событий, предшествовавших возбуждению дела. По мнению С.А. Кислицына как один из признаков таких “проговорок” может рассматриваться и теоретическая глубина обсуждаемых на следствии проблем: теоретический уровень большинства следователей, по мнению автора, не позволял им адекватно оперировать сложными, выходящими за рамки дискурса газетных передовиц категориями.28 Внимание к случаям “проговорок” позволит ближе подойти к вызывающей сегодня наибольший скепсис29 стадии выделения из материалов следственных дел достоверных фактов.

Конечно, рассмотренные выше успешные примеры применения новых методик критики следственных показаний и установления на этой основе фактов исследуемой социальной реальности предприняты на материале иных исторических эпох и иных политико-правовых систем. Однако общая специфика этого вида источников дает основания ожидать, что успешное применение современных принципов анализа позволит иначе взглянуть и на реалии общественной жизни России XIX века.

Основная особенность следственных материалов этого периода заключается в том, что в данном случае следователи и обвиняемые по политическим делам в большинстве случаев принадлежали к одной языковой культуре30, что требует корректировки приемов анализа.

Ниже мы предлагаем версию анализа материалов одного из наиболее известных политических процессов России XIX в. - так называемого следствия по делу “декабристов” или делу “о тайном обществе”. Следственные дела всех 121 осужденных, а также еще около 20 % привлеченных к следствию лиц по этому делу в настоящее время опубликованы. В числе прочего это определяет его избрание для обсуждения новой методики анализа лексики следственных показаний и факторов, повлиявших на лексический выбор. 31


* * *

Мы попытаемся проследить, как собирались сведения в процессе расследования и как это повлияло на дальнейшие стадии - критику и интерпретацию следствием полученных данных. Нас интересует степень полноты и определенности языка следственных показаний - языкового выражения акта (действия), субъекта и объектов действия, а также суждения о них. Неопределенность высказывания оставляет простор для его необоснованной “свободной” интерпретации, зависящей от субъективных представлений и намерений интерпретатора, также как и неполнота - для произвольного восполнения смысла.

Выбор предпринятой здесь методики обусловлен особенностями сбора следствием показаний по данному делу. Дело в том, что процедурные правила того времени требовали максимального совпадения терминов описания. Однако, следственные материалы демонстрируют крайне формальный подход следователей XVIII-начала XIX вв. к делу.32 Данное расследование мало отличается в этом отношении от предыдущей практики. Следователи широко применяли практику “уличения” - то есть чтение или изложение уже полученных показаний по исследуемым обстоятельствам, которые (и это принципиально важно) в диалоге-допросе интерпретировались следствием как достоверные. “Уличение” применялось как на устных допросах, так и при помощи вставки в вопросные пункты прямых или косвенных цитат из материалов следствия. Сам факт существования такой практики, создававшей возможность лексического давления и придававшей показаниям компилятивный характер, заставляет исследователя определить и проанализировать, как формулировки следователей, язык “уличающих” документов соотносится с описаниями, данными самими подследственными. Критика вопросных пунктов легко позволяет это сделать: с 20-х гг. исследователи констатировали зависимость ответов от содержания заданных вопросов, однако это традиционно интерпретировалось как сознательная тактика дозирования объективной информации или как шок от степени “осведомленности” следствия.33

Известно, что в большинстве случаев вопросам, предложенным с полным соблюдением всех формальных правил в письменной форме, обычно предшествовал устный допрос. До сих пор в литературе было принято допускать, что “устные и письменные вопросники в основном совпадали”. Это допущение, а также справедливое заключение о близости текстов вопросных пунктов и процитированных в них показаний положены О.В. Эдельман в основу вывода о неадекватности сообщений большинства “декабристов” в воспоминаниях, что “на допросах им предъявлялись вымышленные показания товарищей”.34 Между тем, показания могли казаться подследственным “вымышленными” из-за неожиданной трактовки в них реальных фактов, проявления деформирующего давления следователей. У нас нет достоверной информации о том, кому какие показания, в каком виде предлагались для “уличения” на устном допросе. Цитаты (прямые и косвенные) и сюжетные реминисценции в текстах позволяют нам выдвинуть ряд предположений о влиянии одного текста на другой. “Компиляция” понимается в данном случае отчасти условно - тексты воспринимались на слух, часто в пересказе, а также в отрывках излагались в присланных после устного допроса в Следственном комитете вопросных пунктах. Этой отрывочностью восприятия часто - при терминологической близости - объясняется смещение причинно-следственных связей, искажение смысла.

Интенсивность расследования заставляет учитывать, что один и тот же текст, с одной стороны, мог быть предъявлен и повлиять в близком хронологическом промежутке сразу на ряд текстов, с другой стороны, далее вместо него мог предъявляться текст, на который он повлиял. Иными словами, тексты могли предъявляться, сменяя друг друга, вместе - “подтверждая” друг друга сходными формулировками и т.д.

Аресты производились на основании 1-2-х показаний. Однако пока приказ об аресте исполнялся в пространстве Российской империи, проходили недели. Текст показаний, послуживших основанием для приказа об аресте, тем временем использовался для уличения других подследственных, что часто приводило и к “заимствованию” имен. Если на начальной стадии количество информации, которой могли “уличать” было не велико, то далее возникает проблема, как технически и почему формировался блок “компрометирующей” информации из огромного массива показаний для уличения каждого конкретного допрашиваемого. Известно, что в Комитете делались выписки из ответов, в частности о “новых лицах”.35 В ряде дел сохранились выписки из показаний, данных против этого лица уже после его ареста36, однако в основном - в тех случаях, когда на каком-то этапе допросы предполагалось завершить, но затем они вдруг возобновлялись, эти сохранившиеся в делах выписки скорее носят итоговый характер. В общем же, нам не известно количество текстов, которыми уличали каждого из допрашиваемых за один раз, протяженность зачитанного отрывка и где проходила граница этого отрывка; определяется ли структурное совпадение частей совпадением нефиксированных вопросов или тем, что был зачитан больший кусок “обличительного” текста, чем тот, которым на первый взгляд объясняется выбор текста для уличения данного допрошенного. В основном уличали текстами, где упоминалось имя допрошенного, иногда могли уличать текстами, рассматриваемыми непосредственно перед допросами (скажем, допрошенных перед ним и отложенными для их уличения текстами). Часто это был всего один текст. Максимальное число фиксированных к преамбуле к вопросным пунктам имен лиц, чьи показания “уличают” “запирательство” допрашиваемого - 10 чел., но скорее это исключение. Большее число лиц никогда не опрашивалось следствием по какому-либо из “конфликтных” фактов (фактов, по которым показания расходились), скажем, о “членстве”. В основном это от 4-6 и менее показаний.

Могли “уличать” и готовым “фактом” или изложением показаний с их интерпретацией, грамматически часто соединенных в одной фразе. Все это оставляет наши выводы в значительной степени гипотетическими.

Предмет “расследования” - понятие “тайное общество” и стоящий за ним образ - были сформированы европейской публицистической традицией на рубеже XVIII - XIX вв.37 Нам не известны случаи его употребления для самоопределения внутри какого -либо из многочисленных объединений, которые после были так квалифицированы в публицистике их противниками или же в процессе следствия. Обе стороны - следователи в своем видении обстоятельств дела и подследственные - в той или иной степени апеллировали к этой литературной традиции, задававшей абстрактное представление о структуре и способах действия этого “тайного общества”. Следствие достаточно жестко демонстрировало свою интерпретацию событий во время допросов, главным образом - убежденность в факте существования “тайного общества”. Подследственные же, естественно, пытались “угадывать” более определено видение обстоятельств следствием и строить свое поведение в соответствии с этими догадками. Материал для создания “вымышленных реалий” предоставляла литературная традиция, знакомство с которой объединяло следователей и подследственных. В связи с этим ряд коннотаций между текстами не знакомых в реальной жизни лиц о несвязанных в реальности обстоятельствах может объясняться не “уличением” текстами во время допросов, а случайной апелляцией к этой литературной традиции. Между тем, как на первый взгляд, подобные коннотации ассоциативно указывают на близость их авторов, формальную связь между ними и описываемыми обстоятельствами.

Проведение анализа осложняется также и тем, что первые результаты “уличения” зафиксированы не собственноручно; исключение составляют всего 3 случая - первые допросы ночью с 14 на 15 декабря А.И.Якубовича, К.Ф.Рылеева и С.П.Трубецкого написаны ими собственноручно, затем, очевидно, следствие признает такую методику неэффективной и все трое будут “передопрошены”, а результат, как и во всех прочих случаях зафиксирован В.В.Левашевым. (Помимо Левашева ночью 14 декабря 11 показаний было зафиксировано начальником штаба 1-й армии К.Ф. Толем - наутро он отправится к месту службы в Могилев, где примет участие уже в допросах по факту восстания Черниговского пехотного полка, входившего в состав 1-й армии. Помогавший ему в первую ночь в Петербурге снимать допросы Левашев будет проводить первый допрос до конца арестов (они прекратятся к началу марта 1826 г.), 17 декабря он будет назначен членом Следственного комитета по делу о “тайном обществе”.)

Записи Левашевым этих первых допросов с лексической точки зрения унифицированы. Единство сюжетной структуры (скрытый или фиксированный вопросник) и близость формулировок позволяет выделить своего рода “клаузулы” в этих записях, пополнявшиеся лишь 1-2 новыми вопросами на протяжении месяцев.38 Результаты разной продолжительности диалога, в процессе которого допрашиваемый пытался интерпретировать предлагаемые ему показания, оказались заново “переопределены” Левашевым и зафиксированы в принятых на следствии сопоставимых формулировках. Подобная унификация создает иллюзию “подтверждения” показаний.

Лишь на начальном этапе, в декабре 1825 г., а также при введении новой информации записи Левашева еще несут следы своеобразного компромисса между следователями и допрашиваемыми - содержат наряду с формулировками следствия обрывки лексики допрашиваемых, осколки их интерпретации предъявляемых им для описания событий. Фиксация Левашевым отказа принять предлагаемые для описания исследуемых отношений формулировки также формализуется, но иногда оставляет место для определения этих отношений (скажем, степени близости и т.п.) самим подследственным.

Нужно отметить, что запись Левашевым проведенного им допроса, да и вообще текст данных ранее показаний (воспоминание о нем) играет одну из основных ролей при создании в той или иной степени компилятивного текста. Прежде всего, она так же являлась текстом, которым “уличали” допрошенного. - Изменение показаний в процессе расследования рассматривалось с точки зрения российского права как одна из степеней вины - “оставление в подозрении”, а то и “лжесвидетельство”.

В результате такого способа сбора показаний тексты оказываются состоящими из устойчивых лексических фрагментов. На первый взгляд эти формулировки создают иллюзию близости между допрашиваемыми, представляются своего рода “коммуникативным фрагментом”, как бы свидетельствующим о длительном и устойчивом общении между ними, пусть и не непосредственном (в случаях явного незнакомства), но через общий “круг”, единую “организацию”. Между тем, эти формулировки транслируются во время допросов, отражение чего мы усматриваем и в вопросных пунктах, и в языковых конструкциях текстов показаний, указывающих на то, что они предлагаются следователем. Главным свидетельством вмешательства интерпретаций следствия и уличения неким блоком информации, с нашей точки зрения, является, во-первых, повторение фактических ошибок, рассказ о неактуальных с биографической точки зрения сюжетах - о незнакомых лицах и обстоятельствах, очевидцем которых допрашиваемый не был, при условии нарушения логики собственного повествования готовыми образами и сюжетами, порой сбивчивыми и абстрактно неясными.

Ниже мы попытаемся определить формулировки, навязанные следствием при помощи разного рода давления на подследственных, и те определения, которые были по ряду мотивов некритически интерпретированы следствием как заведомо “недостоверные”.

Для оценки критики и интерпретации следствием получаемых показаний необходимо восстановить хронологическую последовательность поступления новой информации. Из населенных пунктов, расположенных вне Петербурга, время устанавливается на основании помет на документах, а в случае их отсутствия - приблизительно исходя из обычного срока доставки почты фельдъегерем (вся переписка носила секретный характер), учитывая расстояние и максимальную скорость передвижения.39 Хронология допросов Левашевым (большинство записанных им показаний не имеют даты) восстанавливается на основании номера записи и даты доставления допрошенного в Петропавловскую крепость, в случае же избрания иной меры пресечения - приблизительно, исходя из сопредельных случаев. Последовательность допросов в Следственном комитете и рассмотрения письменных показаний восстанавливается на основании “Журналов”40.

В данной статье мы остановимся на анализе нескольких опорных понеятий этого дела, с помощью которых исследуемые отношения трактовались как “антиправительственная организация”.