И. Г. Петровский (председатель), академик

Вид материалаДокументы

Содержание


Слабый колорит
Страх перед теоретическим
Конечная цель
Исповедь автора
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   33

Слабый колорит

894

Именно эта неуверенность является причиной того, что цвета картин так ослаблены, что пишут из серого и обратно в серое и цвет используют как можно слабее.

895

В таких картинах гармонические сопоставления цветов бывают иногда довольно удачны, но лишены смелости, так как боятся пестроты.


Пестрое

896

Пестрой легко может стать картина, на которой стали бы размещать краски рядом друг с другом во всей их силе чисто эмпирически, под влиянием смутных впечатлений.

897

Если, наоборот, накладывать рядом друг с другом слабые краски, хотя бы и противные, то неприятный эффект при этом, правда, не бросается в глаза. Свою неуверенность переносят на зрителя, который со своей стороны не может ни хвалить, ни хулить.

898

Важно также учесть, что даже если бы удалось на картине расположить краски между собой правильно, то все же картина должна была бы стать пестрой, если краски будут ложно применены в отношении света и тени.

899

Такой случай может произойти тем легче, что свет и тень уже даны рисунком, как бы содержатся в нем, тогда как краски еще остаются подчиненными усмотрению и произволу.


Страх перед теоретическим

900

Еще до сих пор можно обнаружить у художников страх, даже решительное отвращение ко всякому теоретическому рассмотрению красок и всему сюда относящемуся, что, однако, не шло им в ущерб. Ибо до сих пор так называемое теоретическое было беспочвенно, неустойчиво и с намеками на эмпирию. Мы желаем, чтобы наши старания несколько уменьшили этот страх и побудили бы художника выставленные основные положения проверить на практике и претворить в жизнь.


Конечная цель

901

Ибо без обозрения целого, конечная цель не будет достигнута. Пусть художник проникнется всем тем, что мы до сих пор излагали. Только благодаря согласованности света и тени, перспективе, верному и характерному размещению красок может картина, с той стороны, с которой мы ее в настоящее время рассматриваем, оказаться совершеннои.199


Заключение

В то время как работа, которой я достаточно долго занимался, все же в конце концов издается мною в виде «Очерка» и как бы экспромтом, я, перелистывая лежащие передо мной напечатанные листы, вспоминаю пожелание, которое некогда высказал один заботливый писатель: он предпочитает сначала видеть свое произведение напечатанным в виде конспекта, чтобы затем уже со свежим взглядом снова взяться за дело, потому что все недостатки заметны нам в печати лучше, чем даже в самой аккуратной рукописи.

Тем сильнее должно было пробудиться во мне это желание, раз я перед печатанием не мог даже просмотреть вполне набело переписанную рукопись, так как последовательное редактирование этих страниц приходилось на такое время, когда не было возможности спокойно сосредоточиться.

Сколь многое, все же частично нашедшее место во Введении, мог бы я поэтому еще сказать моим читателям! Далее, да будет мне дозволено в истории учения о цвете также вспомнить о моих стараниях и о той судьбе, которая пришлась на их долю.

Здесь же, мне кажется, не будет, по крайней мере, неуместным размышление по поводу вопроса, что может сделать на пользу науки человек, который лишен возможности посвятить ей всю свою жизнь! Что в состоянии он, как гость в чужом доме, сделать на пользу владельцу!

Если рассматривать искусство в более высоком смысле, то хотелось бы пожелать, чтобы только мастера занимались им, чтобы ученики проверялись самым строгим образом, чтобы любители чувствовали себя счастливыми на почтительном расстоянии. Ибо произведение искусства должно твориться гением, художник должен вызывать содержание и форму из глубин своего собственного существа, владея материалом, и внешними влияниями пользоваться только для своего усовершенствования.

Однако раз все же по различным причинам даже художник уважает дилетанта, то в научных делах еще значительно чаще случается, что любитель оказывается в состоянии сделать что-нибудь приятное и полезное. Науки в гораздо большей мере, чем искусство, основаны на опыте, и к опытному познанию способны весьма многие. Научное знание собирается с разных сторон, и ему не обойтись без множества рук, множества голов. Знание передаваемо, эти сокровища могут быть унаследованы; и добытое одним способны присвоить себе многие. Поэтому нет человека, которому не дано внести свою долю в дело науки. Сколь многим обязаны мы случаю, ремеслу, мгновенному пониманию. Все люди, одаренные счастливой чувствительностью, женщины, дети способны сообщить нам живые и верные замечания.

Поэтому в науке и нельзя требовать, чтобы тот, кто намеревается что-либо сделать для нее, посвятил бы ей всю жизнь, всю бы ее обозревал и всю бы охватывал; это было бы вообще и для посвященного высоким требованием. Если же порыться в истории науки вообще, особенно же в истории естествознания, то можно найти, что в отдельных областях многое выдающееся было сделано одиночками, очень часто профанами.

Куда бы склонность, случай или обстоятельства ни вели человека, какие бы феномены особенно ни поражали его, ни вызывали бы его участие, его бы ни привлекали, его бы ни занимали — это всегда будет на пользу науки. Ибо всякое новое отношение, которое обнаруживается, каждый новый способ обращения, даже недостаточный, даже само заблуждение может быть использовано или же стать побуждающим и не потерянным для дальнейшего.

В этом смысле автор может с некоторым успокоением оглянуться и на свой труд; в этом размышлении он способен почерпнуть некоторую бодрость для выполнения того, что еще осталось сделать, и, хотя и не довольный собою, но с верой в себя, предложить сделанное и долженствующее еще быть сделанным сочувствующим современникам и потомкам.

Multi pertransibunt et augebitur scientia.200


ИСПОВЕДЬ АВТОРА 201

Ничто не может быть для нас желательнее, если мы участвуем в каком-нибудь деле, как знать от лиц, также содействовавших ему, различные обстоятельства этого дела — как возникло то или иное событие; и это относится как к политическим, так и к научным делам. И в той, и в другой области ничто не может считаться столь ничтожным, чтобы впоследствии не иметь значения в глазах кого-нибудь из представителей грядущих поколений. Вот почему, рассмотрев жизненный путь столь многих исследователей, я не пожелал обойти молчанием того, каким образом я дошел до этих физических и особенно хроматических исследований. Это тем более следует сделать, что подобного рода занятия многим покажутся чуждыми всей остальной моей деятельности.

Толпа может признать чей-нибудь деятельно проявившийся талант, которому благоприятствовала судьба. Однако если такой человек хочет перейти в другую область, расширяя круг своей деятельности, то это принимается как нарушение прав, признанных за ним общественным мнением, и потому его труды в новой области редко пользуются дружеским и доброжелательным приемом.

В этом отношении публика до известной степени права. Ибо каждое начинание имеет так много трудностей, что оно требует для себя человека целиком и даже не одного, а нескольких, чтобы желаемая цель была достигнута. Но в связи с этим надо учесть, что разные деятельности, взятые в более высоком смысле, нельзя рассматривать порознь, так как они взаимно помогают друг другу, и что человек часто должен вступать в союз с самим собой, подобно тому, как он это делает с другими людьми, а потому он принужден делить себя для различных занятий и преуспевать в нескольких областях.

Пришлось бы подробно рассказывать, как это мне удавалось в целом. Пусть же эти страницы пока что будут сочтены за одну из глав той большой исповеди, высказать которую у меня еще, быть может, хватит времени и сил.

В то время как мои современники уже при первом появлении моих поэтических опытов выразили достаточно доброжелательности и даже, находя кое-какие недостатки, благосклонно признали поэтический талант, — сам я стоял в своеобразном, удивительном отношении к поэзии: отношение это было чисто практическим; пленивший меня предмет, возбудивший меня образец, предшественник, привлекший к себе, — все это я до тех пор вынашивал и лелеял в душе, пока из этого не возникала вещь, которую можно было рассматривать как мою собственную, и которую я, годами разрабатывая ее втихомолку, наконец внезапно, как бы экспромтом и отчасти инстинктивно, закреплял на бумаге. Отсюда можно, пожалуй, вывести живость и действенность моих произведений.

Ни с кафедр, ни из книг я не узнал ничего пригодного ни относительно концепции достойного предмета, ни по вопросу о композиции и разработке отдельных частей, а равно и по всем вопросам, касающимся техники ритмического и прозаического стиля; если же и научился избегать некоторых ложных приемов, то, не умея находить правильных, снова попадал на ложные пути: вот почему я стал искать за пределами поэзии места, с которого для меня было бы возможно вещи, смущавшие меня вблизи, обозреть и оценить с известного расстояния и произвести некоторое сравнение их.

Для достижения этой цели я не мог найти ничего лучшего, как обратиться к пластическому искусству. У меня был не один повод к этому: я так часто слышал о родстве искусств, их начинали даже обрабатывать в известной связи. Раньше, бывало, в часы одиночества мое внимание привлекала к себе природа как ландшафт; и так как я с детства ходил по мастерским живописцев, то теперь я пытался по мере сил превращать в картину то, что представало предо мною в действительности; и не обладая собственно способностями к живописи, я чувствовал гораздо большее влечение к ней, чем к тому, что легко и свободно давалось мне от природы. Это ведь несомненный факт, что ложные тенденции часто воспламеняют человека большей страстью, чем истинные, и он с гораздо большим рвением добивается того, в чем он должен потерпеть неудачу, чем того, что могло бы удасться ему.

Чем меньше было у меня, таким образом, природных способностей к пластическому искусству, тем больше искал я в нем законов и правил; да, я обращал гораздо больше внимания на технику живописи, чем на технику поэзии; так и вообще мы пытаемся заполнить рассудком и пониманием те пробелы, которые оставила в нас природа.

И вот, чем больше росло мое понимание путем созерцания художественных произведений, поскольку они попадались мне на глаза в северной Германии, путем бесед со знатоками и путешественниками, путем чтения сочинений, которые обещали приблизить к духовному взору в течение долгого времени педантически зарытую древность, — тем больше я чувствовал беспочвенность моих знаний, тем больше убеждался в том, что только от путешествия в Италию можно ждать какого-нибудь удовлетворения.

Когда, наконец, после многих колебаний я перевалил через Альпы, я очень скоро почувствовал, под наплывом столь многих новых предметов, что приехал не для простого обогащения знаний и заполнения пробелов, но что должен начинать с основ, выкинуть все прежние догадки и отыскивать истинное в его простейших элементах. К счастью, я мог держаться нескольких заимствованных у поэзии и укрепленных внутренним чувством и долгим употреблением принципов; благодаря этому мне было хотя и трудно, но возможно — путем непрерывного созерцания природы и искусства, путем живой, действенной беседы с более или менее проницательными специалистами, путем постоянного общения с более или менее значительными художниками, как практиками, так и теоретиками, — мало-помалу хотя бы подразделить искусство, не раздробляя его, и подметить его различные, органически взаимно связанные элементы.

Правда, только подметить и закрепить, предоставив будущей поре жизни их тысячекратные применения и разветвления. Кроме того, со мной случилось то же, что бывает с каждым, кто в путешествии или в жизни серьезно относится к делу; лишь в момент расставания я почувствовал, что хоть сколько-нибудь достоин был сюда войти. Меня утешали разнообразные неразобранные сокровища, которые я собрал; я радовался, видя, каким способом поэзия и пластическое искусство могли бы обоюдно влиять друг на друга. Кое-что выяснилось для меня в частностях, кое-что — в общей связи. Только относительно одного вопроса я не мог дать себе ни малейшего отчета: это был колорит.

Многие картины были в моем присутствии придуманы, скомпанованы, тщательно проштудированы в отношении частей, их положения и формы; относительно всего этого художники могли дать мне отчет, как и я самому себе, и иногда я даже подавал им советы. Но как только дело доходило до красок, так всё, казалось, попадало во власть случая, причем этот случай определялся известным вкусом, вкус — привычкой, привычка — предрассудком, предрассудок — особенностями художника, знатока, любителя. Я не находил объяснения этого вопроса как у живых, так и у умерших, ни в учебниках, ни в произведениях искусства. Можно только удивляться тому, как скромно выражается на этот счет хотя бы Лерес. А до какой степени невозможно абстрагировать какой-либо общий принцип окраски, применяемой в картинах новых художников, показывает история колорита, написанная другом, который уже тогда был склонен разделять со мной мои искания и исследования и до сих пор самым похвальным образом остался верен этому сообща избранному пути.202

Но чем меньше отрадно-поучительного получалось в результате всех моих усилий, тем чаще я страстно и настойчиво поднимал повсюду этот столь важный для меня вопрос, так что даже доброжелателям досаждал этим и становился почти что в тягость. Однако я мог заметить только то, что современные художники поступают согласно одним шатким традициям и известным импульсам, что светотень, колорит, гармония, цветов все время кружатся в диковинном хороводе. Ни один элемент не развивался из другого, ни один не воздействовал с необходимостью на другой. Применяемое на практике называли техническим приемом, не принципом. Я слышал, правда, о холодных и теплых красках, о цветах, упраздняющих друг друга, и еще кое-что в том же роде; однако при всяком применении на практике я мог обнаружить, что люди блуждают здесь в очень тесном круге, не будучи в состоянии обозреть его или овладеть им.

Был испрошен совет у словаря Зульцера, но и тут нашлось мало утешительного. Я размышлял над предметом сам и, чтобы оживить разговор, чтобы вновь придать значительность уже порядком избитой материи, развлекал себя и друзей парадоксами. Я очень ясно чувствовал бессилие синего цвета и подметил его непосредственное родство с черным; вот мне и взбрело на ум утверждать, что синева не есть цвет! И я радовался, когда все стали оспаривать это. Только Ангелика203, дружба и услужливость которой уже часто шли мне навстречу в подобных случаях (она написала, например, по моей просьбе одну картину, по образцу более старых флорентинцев, сначала в одних серых тонах, а затем, при вполне определенной и готовой светотени, покрыла ее просвечивающими красками, благодаря чему получилось очень приятное впечатление, хотя картину и нельзя было отличить от написанной обычным способом), Ангелика согласилась со мной и обещала написать маленький ландшафт без синего цвета. Она сдержала слово, и получилась очень милая гармоническая картина, примерно в таком роде, как увидел бы мир акианоблепт204; не буду, однако, отрицать, что она употребляла при этом черный цвет, слегка отливающий синим. Вероятно, эта картина находится в руках какого-нибудь любителя, для которого сей анекдот придаст ей еще большую ценность.

Что этим ничего не решалось, и все свелось просто к товарищеской шутке, было вполне естественно. Тем временем я не забывал наблюдать всё великолепие атмосферных красок, причем бросалась в глаза в высшей степени определенная шкала воздушной перспективы, синева дали, а также и близких теней. При окраске неба во время сирокко, при пурпуровых солнечных закатах можно было видеть прекраснейшие бирюзовые тени, которым я дарил тем больше внимания, что уже в детские годы, при ранних занятиях, когда нарастающий дневной свет соперничал с горящей свечой, я не мог не восхищаться этим феноменом. Однако все эти наблюдения производились только при случае, оттесняемые множеством других разнообразных интересов; я пустился в обратный путь, и дома, где на меня нахлынуло немало совсем иного рода вещей, почти совершенно потерял из виду искусство и все думы о нем.

Когда после длинного перерыва я нашел, наконец, время двинуться дальше по пути, на который раньше вступил, я в вопросе о колорите натолкнулся на то, что уже в Италии не могло оставаться для меня тайной: я понял, под конец, что к цветам, как физическим явлениям, нужно подходить прежде всего со стороны природы, если хочешь изучить их в интересах искусства. Я был, как и все, убежден, что все цвета содержатся в свете; никогда мне не говорили противного, и никогда не находил я ни малейшего основания сомневаться в этом, так как самый вопрос не возбуждал во мне дальнейшего интереса. В университете я прослушал, как водится, курс физики и присутствовал при экспериментах. Винклер в Лейпциге, один из первых, поработавших в области электричества, трактовал этот отдел очень обстоятельно и с любовью, так что все опыты с их условиями и теперь еще почти стоят у меня перед глазами. Все подставки были выкрашены в синий цвет; для скрепления и подвешивания частей аппарата употреблялись исключительно синие шелковинки; это всегда вспоминалось мне, когда я думал о синем цвете. Что же касается экспериментов, которыми якобы доказывается Ньютонова теория, то я не помню, видел ли я их когда-либо; в экспериментальной физике их ведь обыкновенно откладывают до солнечного дня и показывают вне общего хода лекций.

И вот, когда я вздумал подойти к цветам со стороны физики, я прочел в одном из руководств традиционную главу; и так как из этого учения, в том виде, в каком оно излагалось там, я ничего не мог извлечь для своей цели, я решил по крайней мере сам увидеть эти явления; надворный советник Бютнер, перебравшийся из Гёттингена в Иену, привез с собою все нужные для этого приборы и, как всегда, предупредительно участливый, тотчас же предложил их мне. Не хватало, стало быть, только темной комнаты, которую предполагалось устроить с помощью хорошо закрытой ставни; не хватало foramen exigum205, которое я со всей добросовестностью собирался просверлить по указанным размерам в куске жести. Однако препятствия, помешавшие мне произвести опыты, как это предписано по принятому методу, послужили причиной того, что я подошел к этим явлениям с совершенно другой стороны и охватил их обратным методом, о котором я думаю еще обстоятельно рассказать.

Как раз в то самое время мне пришлось переменить квартиру. При этом я тоже имел в виду свой прежний план. В новой квартире оказалась длинная узкая комната с одним окном на юго-запад; чего лучшего мог я желать! Однако с новым устройством пришлось столько возиться и подвернулось столько помех, что устроить темную комнату не удалось. Призмы стояли запакованные, как они прибыли, в ящике под столом, и долго пришлось бы им простоять там, не дай себя знать нетерпение их иенского владельца.

Советник Бюхнер, охотно одолжавший любые принадлежавшие ему книги и инструменты, требовал, однако, как подобает осторожному собственнику, чтобы одолженные предметы не задерживались слишком долго, чтобы их возвращали вовремя и лучше брали снова в другой раз. Он ничего не забывал в этих вещах, и по истечении известного времени не скупился на напоминания. Ко мне с таковыми он не хотел, правда, непосредственно обращаться; однако через одного друга я получил известие из Иены, что добряк недоволен, даже обижен, что ему не возвращают взятого прибора. Я стал настоятельно просить об отсрочке, которую и получил, но опять использовал не лучше; меня приковывали к себе совсем иные интересы. Цвет, как и пластическое искусство вообще, мало привлекал к себе мое внимание, хотя приблизительно в эту эпоху, по поводу путешествий Соссюра на Монблан и примененного им кианометра, явления небесной синевы, синих теней и т. д., я писал с целью убедить себя и других, что синий цвет — лишь по степени отличается от черного и от темного.

Так прошло снова порядочно времени; о ставне и маленьком отверстии, что так легко было устроить, было забыто, как вдруг я получил от моего иенского друга спешное письмо с самой настойчивой просьбой вернуть призмы, хотя бы только для того, чтобы владелец убедился в их существовании и некоторое время снова имел бы их; потом мне предлагалось получить их обратно для более продолжительного употребления. Отослать же призмы просили непременно с подателем письма. Так как я не надеялся так скоро отдаться этим исследованиям, я решил тотчас же исполнить справедливое требование. Я уже вытащил ящик, чтобы передать его посланцу, как вдруг мне пришло в голову посмотреть еще наскоро сквозь призму, чего я не делал с ранней молодости. Я припоминал, правда, что все казалось пестрым; но как именно, этого я себе не представлял. В ту минуту я находился как раз в совершенно выбеленной комнате; поднеся призму к глазам, я ожидал увидеть, помня Ньютонову теорию, что вся белая стена окрашена по различным ступеням, и свет, возвращающийся от нее в глаз, расщеплен на столько же видов окрашенного света.

Каково же было мое удивление, когда рассматриваемая сквозь призму белая стена оставалась, как и раньше, белой, что лишь там, где она сталкивалась с чем-либо темным, показывался более или менее определенный цвет, что, в конце концов, оконный переплет оказался ярче всего окрашенным, тогда как на светлосером небе не видно было ни следа окрашивания. Мне не пришлось долго раздумывать, чтобы признать, что для возникновения цвета необходима граница, и словно руководимый инстинктом, я сразу высказал вслух, что Ньютоново учение ложно.206 Нечего было и думать об отправке призм. Всяческими способами постарался я уговорить, задобрить и успокоить владельца, что мне и удалось. Я упростил затем случайные явления, вызванные призмой в комнате и на вольном воздухе, и возвысил их, пользуясь только черными и белыми таблицами, до более или менее удобных опытов.

Оба всегда противоположных друг другу края, их расширение, их схождение на светлой полоске и возникающий благодаря этому зеленый цвет, как и возникновение красного при схождении их на темной полоске, — все мало-помалу развертывалось передо мною. На черное поле я нанес белый кружок, который, рассматриваемый на известном расстоянии сквозь призму, давал знакомый спектр и вполне заменял главный опыт Ньютона в caméra obscura207. Но и черный кружок на светлом поле образовывал цветной и, пожалуй, еще более великолепный спектр. Если в первом случае свет распадается на столько-то цветов, говорил я себе, то и во втором случае пришлось бы видеть распадение темноты на цвета.

Мое приспособление из таблиц было тщательно и аккуратно приготовлено, по возможности упрощено и устроено так, что все явления можно было наблюдать в известном порядке. Втихомолку я немало гордился своим открытием, так как оно примыкало, повидимому, ко многому из того, что я до сих пор наблюдал и во что верил. Противоположность теплых и холодных красок живописцев обнаруживалась здесь в раздельных синих и желтых краях. Синева оказалась как бы вуалью черного, желтизна — вуалью белого. Чтобы явление могло наступить, светлое должно надвинуться на темное, темное — на светлое: перпендикулярная граница не окрашивалась208. Все это согласовывалось с тем, что я видел и слышал в искусстве о свете и тени, в природе — о прозрачных цветах. Однако все это стояло перед моей душой без всякой связи и отнюдь не в том определенном виде, в каком я высказываюсь здесь.

Так как в таких вещах у меня совсем не было опыта и мне не был известен путь, на котором я мог бы с уверенностью подвигаться дальше, я попросил одного жившего по соседству физика проверить результаты этих данных. Я заранее дал ему понять, что они возбудили у меня сомнение в Ньютоновой теории, и был уверен, что первый взгляд создаст и в нем убеждение, которым проникся я. Каково же было мое удивление, когда он, хотя и отнесся благосклонно и с одобрением к этим явлениям в том порядке, в каком они показывались ему, вместе с тем стал заверять, что эти явления известны и вполне объясняются Ньютоновой теорией. Эти цвета свойственны, по его словам, отнюдь не границе, а единственно свету; граница — только повод, благодаря которому в одном случае проявляются менее преломляемые, в другом более преломляемые лучи. Белый же цвет посредине является-де все еще сложным светом, который не разделен преломлением и возникает из совсем особого соединения цветных, но последовательно надвинутых друг на друга видов света, о чем можно подробно прочесть у самого Ньютона и в книгах, написанных в его духе.

Я мог как угодно возражать на это, говоря, что фиолетовый цвет преломляется не больше желтого, а просто первый излучается на темный фон, второй — на светлый; я мог указывать на то, что при растущей ширине краев белый цвет так же мало, как и черный, разлагается на цвета, но что белый закрывается сложным зеленым цветом, а черный — сложным красным; словом, я мог как угодно демонстрировать свои опыты и убеждения, — я все время слышал то же credo 209 и мне внушалось, что опыты в темной комнате гораздо удобнее для того, чтобы вызвать истинное понимание явлений.

Я был отныне предоставлен самому себе; я не мог, однако, совсем отступиться и сделал еще несколько попыток, но с таким же неуспехом и не получая никакого поощрения. Явления охотно наблюдали; и непосвященные забавлялись ими, посвященные говорили о преломлении и преломляемости и полагали, что этим они освобождаются от всякого дальнейшего исследования. Я до бесконечности, даже до ненужности разнообразил эти, впоследствии названные мною субъективными, опыты, размещал в таблицах во всевозможных соотношениях друг подле друга и друг над другом, белый, черный, серый, пестрые цвета, причем всегда появлялся тот же первый простой феномен, только при других условиях; и вот, наконец, я выставил призмы на солнце и устроил caméra obscura с обитыми черным стенами, добиваясь возможной темноты. Старательно было проделано и само foramen exiguum. Однако эти ограниченные жонглерские условия не имели уже власти надо мною. Все, что дали мне субъективные опыты, я хотел изобразить и с помощью объективных. Недостаточная величина призм стояла мне поперек дороги. Я велел приготовить большую призму из зеркального стекла, и с нею я старался, помещая перед ней вырезанный картон, получить все то, что было видно на моих таблицах, рассматриваемых сквозь призму.

Я принимал эти вещи близко к сердцу, они глубоко интересовали меня; но я очутился в новом необозримом поле, измерить которое не чувствовал себя способным. Я озирался вокруг, ища везде сотрудников; я охотно передал бы кому-либо другому мои приспособления, мои наблюдения, мои догадки, мои убеждения, если бы только хоть сколько-нибудь мог надеяться, что они принесут плоды.

Все мои настойчивые попытки заинтересовать других были тщетны. Последствия французской революции взбудоражили все умы и в каждом частном лице пробудили высокомерие власти. Физики, в союзе с химиками, были заняты исследованиями о газах и гальванизмом. Везде находил я неверие в мое призвание к этому предмету, везде — своего рода антипатию к моим работам, и чем ученее и богаче знаниями были люди, тем определеннее выражалась эта неприязнь.

Было бы, однако, чрезвычайной неблагодарностью с моей стороны не назвать здесь тех, кто поощрял меня благосклонностью и доверием. Герцог веймарский, которому я издавна был обязан всеми условиями деятельной и приятной жизни, подарил мне и на этот раз место, досуг, спокойствие для этого нового предприятия. Герцог Эрнст Готский открыл мне свой физический кабинет, благодаря чему я был в состоянии разнообразить опыты и проделать их в большем масштабе. Принц Август Готский поднес мне выписанные из Англии дивные ахроматические призмы, как простые, так и составные. Примас, тогда в Эрфурте, оказывал моим первым и всем следующим опытам непрекращавшееся внимание, а одну подробную статью он удостоил даже снабдить сначала до конца собственноручными примечаниями на полях; я и сейчас храню ее среди бумаг как в высшей степени ценное воспоминание.

Среди ученых, оказывавших мне поддержку, я насчитывал анатомов, химиков, литераторов, философов, как Лодер, Зёммеринг, Гётлинг, Вольф, Форстер, Шеллинг, и ни одного физика.

С Лихтенбергом я переписывался некоторое время и послал ему несколько двигавшихся на подставках экранов, на которых можно было удобно представить все субъективные явления; равным образом и несколько статей, правда, еще сырых и довольно необработанных. Одно время он отвечал мне; но когда я под конец стал настойчивее преследовать внушавшую мне отвращение ньютонову белизну, он перестал писать и отвечать относительно этих вопросов; да, у него не хватило даже любезности упомянуть о моих статьях «К оптике» в последнем издании своего Эркслебена! Так я снова был предоставлен своему собственному пути. Категорическое aperçu — точно привитая болезнь: от нее не отделаешься, пока не переможешь ее. Уже Давно начал я читать по этому предмету. Крохоборство руководств скоро опротивело мне, а их ограниченное однообразие слишком бросалось в глаза. И вот я приступил к Ньютоновой «Оптике», на которую ведь, в конце концов, каждый ссылался, и был рад тому, что софистичность, ложность его первого эксперимента уже наглядно выяснилась мне моими таблицами, и что я мог легко решить всю загадку. Удачно овладев этими форпостами, я проник в книгу глубже, повторил эксперименты, развил и упорядочил их и нашел очень скоро, что вся ошибка покоится на том, что в основу положен сложный феномен и из сложного выводится более простое. Потребовалось, однако, немало времени, чтобы пробраться сквозь все ходы лабиринта, в которые Ньютону заблагорассудилось запутать своих преемников. В этом оказались мне очень полезны его «Lectiones opticae»210, как написанные проще, с большой искренностью и убежденностью автора. Результаты этих работ изложены в моей Полемической части.

Если я вполне убедился, таким образом, особенно после точного рассмотрения явлений ахроматичности, в неосновательности Ньютонова учения, то стать на новый теоретический путь помогло мне то первое наблюдение211, согласно которому в призматических цветовых явлениях имеет место несомненное расхождение, противоположение, разделение, дифференциация или как там ни назвать это явление; я охватил его краткой формулой полярности, убежденный, что ее можно провести и относительно остальных цветовых феноменов.

Между тем, если мне не удавалось в качестве частного лица возбудить участие в человеке, который присоединился бы к моим исследованиям, воспринял бы мои убеждения и разрабатывал бы их дальше, то теперь я хотел попробовать то же самое в качестве автора, выносящего вопрос на арену более широких кругов публики. Я составил поэтому самые необходимые рисунки, которые нужно было положить в основу субъективных опытов. Они были черные и белые, чтобы служить в качестве прибора, чтобы каждый мог тотчас же рассмотреть их сквозь призму; были и другие, пестрые, чтобы показать, как эти черные и белые рисунки изменялись призмой. Близость карточной фабрики побудила меня избрать формат игральных карт; описав опыты и дав тут же средства произвести их, я сделал, думалось мне, все, что нужно, чтобы вызвать в чьем-либо уме то aperçu, которое с такой живостью подействовало на мой.

Но я еще не знал тогда, хотя и был уже не так молод, всей ограниченности ученых цехов, того их ремесленного духа, который может, правда, сохранять и выращивать что-либо, но ничего не может двигать вперед; кроме того, было три обстоятельства, послуживших мне во вред. Во-первых, я озаглавил свою брошюру «К оптике». Скажи я «К хроматике», дело было бы менее рискованным; так как оптика преимущественно математична, то никто не мог и не хотел понять, как может работать в оптике человек, не прибегая к математике. Во-вторых, я дал понять, хотя и очень осторожно, что теорию Ньютона я не считаю достаточной для объяснения изложенных феноменов. Этим я восстановил против себя всю школу; и тут уже особенно изумлялись, как это человек, лишенный более высокого понимания математики, решается противоречить Ньютону. Существование независимой от математики физики казалось немыслимым. Древнюю истину, что математик, вступая в поле опыта, подвержен заблуждению подобно всякому другому, никто не хотел признавать в этом случае. Из ученых органов, журналов, словарей и руководств на меня взирали с гордым сожалением, и никто из гильдии не поколебался еще раз отпечатать тот вздор, который тут уже почти сто лет повторяли как символ веры. Более или менее высокомерное самодовольство выказали Грен в Галле, готские научные газеты, иенская «Всеобщая литературная газета», Геллер и особенно Фишер в физических словарях. «Гёттингенские ученые ведомости», верные своему заглавию, так осветили мою работу, что она, казалось, немедленно и навсегда предавалась забвению.

Я издал, нимало не смущаясь этим, вторую статью «К оптике», содержащую субъективные опыты с пестрой бумагой, тем более важные для меня, что ими для каждого, кто хоть сколько-нибудь желал заглянуть в предмет, вполне разоблачался первый эксперимент Ньютоновой «Оптики» и все дерево подрывалось у корня. Я присоединил сюда изображение большой водяной призмы, которую снова привел среди таблиц настоящего сочинения. Тогда я сделал это потому, что собирался перейти к объективным экспериментам и освободить природу из темной комнаты и от крохотных призм.

Воображая, что людей, занимающихся естествознанием, интересуют явления, я приложил ко второй статье таблицу, в лист величиной, — как к первой статье пачку карт; на этой таблице все случаи светлых, темных и цветных плоскостей и изображений были нанесены таким образом, что их оставалось только поставить перед собой и рассматривать сквозь призму, чтобы сейчас же обнаружить все, о чем говорилось в статье. Однако эта предупредительность оказалась как раз помехой для дела и третьей из совершенных мною ошибок: эту таблицу было еще менее удобно запаковывать и пересылать, чем карты, так что даже некоторые заинтересовавшиеся любители жаловались на невозможность получить через книжную торговлю мои статьи вместе с приспособлениями.

Самого меня увлек иной образ жизни, иные заботы и развлечения. Походы, путешествия, жизнь в чужих местах отнимали у меня в течение нескольких лет большую часть времени; тем не менее, раз начатые наблюдения, раз взятое на себя дело, — а делом и стало для меня это занятие, — не забывались даже в моменты самой рассеянной и подвижной жизни; мне даже в вольном мире открывалась возможность подмечать явления, увеличивавшие мое прозрение и расширявшие мое воззрение.

После того как я долго нащупывал явления в их многообразии и сделал разного рода попытки схематизировать и упорядочить их, я дальше всего подвинулся вперед, когда понял закономерность физиологических явлений, смысл явлений, вызванных мутной средой и, наконец, изменчивое постоянство химических действий и противодействий. Этим определилось то деление, которому я, признавая его наилучшим, всегда оставался верен. Однако без метода массу опытных данных нельзя было ни разделять, ни соединять; у меня возникали, поэтому, разные теоретические способы объяснения фактов, и я прокладывал свой путь через гипотетические заблуждения и односторонности. Но я не упускал из рук всюду сказывающуюся противоположность, уже однажды выраженную полярность, тем более что с помощью этих принципов я чувствовал себя способным сблизить учение о цветах с некоторыми соседними областями и поставить в один ряд с некоторыми более удаленными. Таким образом возник предлагаемый «Набросок учения о цветах».

Было вполне естественно, что я стал разыскивать все имеющееся по этому предмету в книгах, и мало-помалу извлек и собрал весь этот материал — от древнейших времен и до современности. Благодаря моей собственной внимательности, благодаря доброй воле и участию некоторых друзей, в мои руки попадали и сравнительно редкие книги; но нигде не подвинулся я сразу так быстро, как в Гёттингене, благодаря дозволенному мне — с необыкновенной предупредительностью и при весьма деятельной поддержке — пользованию бесценным собранием книг. Постепенно накопилось огромное количество выписок и извлечений, из которых были составлены «Материалы для истории учения о цвете»; часть их ждет еще дальнейшей обработки.

Так, почти сам того не замечая, я попал в чуждую мне область: от поэзии я перешел к пластическому искусству, от последнего к исследованию природы, и то, что предполагалось только в качестве вспомогательного средства, привлекало меня теперь как цель. Но достаточно долго пробыв в этих чуждых областях, я нашел удачный возвратный путь к искусству в физиологических цветах и в их нравственном и эстетическом действии вообще.

Один из моих друзей, Генрих Мейер, которому я уже раньше, в Риме, был обязан многими сведениями, по своем возвращении вновь принял участие в разработке намеченной задачи, которую он и сам все время не упускал из вида. Согласно данным опыта, согласно изложенным принципам, он произвел немало экспериментов с цветными рисунками, чтобы пролить больше света на то, что сообщается в конце моего «Наброска» о колорите, и, по крайней мере, самому убедиться в этом. В «Пропилеях» 212 мы не преминули указать на некоторые пункты, и кто сравнит сказанное там с настоящим обстоятельным изложением, от того не ускользнет и внутренняя связь.

Чрезвычайно значительной оказалось, однако, для всего предприятия непрерывная работа упомянутого друга, который как во время второго путешествия в Италию, так и вообще при продолжительном созерцании картин имел в виду преимущественно историю колорита и написал ее в том виде, как мы предложили ее нашим читателям, в двух отделах: древнюю историю, названную там гипотетической, так как ее, за недостатком примеров, пришлось выводить больше из природы человека и искусства, чем из опыта, и новую, покоящуюся на документах, которые каждый может еще рассматривать и оценить.

Приближаясь, таким образом, к концу моего чистосердечного признания, я не могу не остановиться на упреке, который я себе делаю, — упреке, что среди превосходных людей, духовно поощрявших меня, я не назвал моего незаменимого Шиллера. Однако там я испытывал своего рода страх, как бы этим преждевременным упоминанием не нанести ущерба тому особому отношению к его памяти, к какому обязывает меня наша дружба. Но, принимая во внимание случайности всего человеческого, я укажу в двух словах, что он принимал в моей работе самое живое участие, старался ознакомиться с явлениями и даже окружил себя некоторыми приспособлениями, чтобы иметь возможность поучиться на них. Благодаря великой естественности своего гения он не только быстро схватил главные, существенные пути, но вынуждал меня, когда я порой колебался на моем созерцательном пути, своей рефлектирующей способностью, двигаться вперед, и увлекал меня к цели, к которой я стремился. И я желал бы только одного: чтобы мне было дано в ближайшем времени выразить все своеобразие этих отношений, которые даже в воспоминании делают меня счастливым.. .213