Научный быт русских историков-эмигрантов в Праге в 1920 1930-е годы

Вид материалаАвтореферат

Содержание


Основное содержание работы
Вторая глава
Подобный материал:
1   2   3   4

Основное содержание работы


Во введении обосновывается актуальность и новизна исследования, обозначаются его хронологические рамки, дается обзор источников и историографии, а также определяется методологическая база работы.

В первой главе «Русские историки в чешском культурном окружении» рассказывается о пути превращении Праги в центр исторической науки русской эмиграции, взаимоотношениях русских историков-эмигрантов с их чешскими коллегами и, шире, с чешским обществом, анализируются трудности социально-культурной адаптации, организации повседневной жизни в новых условиях.

Превращение Праги в научный центр Зарубежной России стало возможным благодаря политике Чехословацкого правительства, которое в 1921 г. начало проводить «Русскую акцию» – программу помощи русским эмигрантам. Основная поддержка оказывалась не политическим, а научным и культурным деятелям, что предопределило превращение Праги в «русский Оксфорд». Патронаж науки обеспечил развитие русской интеллектуальной жизни в Праге. Помощь эмигрантам оказывало чехословацкое правительство, международные организации (Лига Наций, Красный Крест) и меценаты (семья Крамаржей, семья Крейнов).

В межвоенные годы в стране жило и работало несколько десятков русских историков. Пока невозможно установить точное время и обстоятельства прибытия в Прагу каждого из русских историков. Одни эвакуировались из России вместе с остатками белых армий, в рядах которых некоторые из них сражались с большевиками (Н. М. Беляев, Б. А. Евреинов, С. Г. Пушкарев), другие бежали из Советской России (В. А. Францев), третьи не вернулись из зарубежных командировок (А. Л. Петров, Е. Н. Клетнова), а кто-то был насильно выслан из страны новой властью (А. А. Кизеветтер, А. В. Флоровский, В. А. Мякотин). Прибывавшие в Прагу историки получали индивидуальные стипендии от чешского правительства, размер которой зависел от научного и общественного статуса.

Как показывает анализ мемуарно-биографической литературы, эпистолярного наследия и периодической печати, в сознании русских бытовало противоречивое восприятие Праги. Они подчеркивали изысканное очарование чешской столицы, но одновременно воспринимали ее как город, не привыкший к столичному статусу, провинциальный, хотя и глубоко европейский. В то время как русский Париж ориентировался на петербургские культурные традиции «Серебряного века», интеллектуальная среда русской Праги испытывала сильное московское влияние. Этот «московский» стиль, столь близкий, например А. А. Кизеветтеру, часто отталкивал интеллектуалов русского Парижа. Несмотря на это, большинство русских эмигрантов воспринимало Прагу как научную столицу Зарубежной России. В 1922 г. делегаты II Съезда Русских академических организаций за границей признали чешскую столицу интеллектуальным центром Зарубежной России. В то же время русские историки в Праге в определенной степени ощущали себя изолированными от мировой науки.

Чешские историки имели богатый опыт контактов с русскими учеными. Несмотря на это отношения между русскими учеными и их чешскими коллегами складывались не всегда гладко. К началу 1920-х гг. в Чехословакии было немного специалистов, профессионально занимавшихся изучением России. Большинство ученых-эмигрантов наоборот были связаны с изучением истории своей страны и исследованием чешского прошлого не занимались. Несовпадение их научных интересов порождало некоторую степень взаимной отчужденности.

Русские ученые считали свое пребывание в Чехословакии временным и не стремились стать частью чешского общества, не торопились интегрироваться в местную научную среду. Но по мере таяния надежд на возвращение в Россию, вопрос о приспособлении к новой культурной среде становился все более острым. Трудности такого рода хорошо прослеживаются на уровне взаимодействия чешского и русского языков в повседневной практике. Многие русские интеллектуалы не имели возможности полноценной работы в местных научных и культурных заведениях из-за слабого знания чешского языка, по крайней мере в тех учреждениях, где это знание было необходимо. В диссертации впервые показано, что эмигранты переживали лингвистическую травму, которую следует рассматривать как процесс столкновения вынужденных переселенцев с новым языком, в пространстве которого им необходимо существовать.

Тем не менее научные контакты не были полностью исключены и в отдельных случаях даже эффективно развивались. Большую роль в развитии русско-чешского научного сотрудничества в 1920 – 1930-е гг. играл Славянский институт в Праге. Всего в период с 1928 по 1938 гг. в нем работало 56 русских и украинских исследователя. В их числе были историки М. А. Андреева, А. Ф. Изюмов, И. И. Лаппо, С. Г. Пушкарев, А. В. Флоровский, В. А. Францев, М. В. Шахматов и др. Иностранными членами Института были избраны Г. В. Вернадский, П. Н. Милюков, П. Б. Струве, Ф. В. Тарановский, Д. И. Чижевский и др. Научные отчеты, публиковавшиеся в «Ежегоднике Славянского института», позволяют сделать вывод, что Институт выделял средства на публикацию трудов русских историков, финансировал командировки. Большую роль в развитии интеллектуальных связей сыграли Семинар (впоследствии Институт) имени Н. П. Кондакова, Русское историческое общество, членами которого состояли К. Кадлец, Я. Бидло, Й. Шуста, Я. Славик, М. Мурко и Л. Нидерле. В тесных контактах с русскими историками находился Я. Славик. В межвоенной Чехословакии он был едва ли единственным ученым, профессионально занимавшийся изучением русской истории, а особенно ее новейшего периода. В 1920–1930-е гг. Я. Славик работал в Русском заграничном историческом архиве, а в 1934–1939 гг. был его директором.

Но примеров тесного русско-чешского научного сотрудничества было сравнительно немного. Контакты между учеными были ограничены. Вероятно, ни русские, ни чешские историки не были настроены на широкое взаимодействие. Затрудняли ситуацию ментальные различия между русскими и чехами, проявлявшиеся на уровне повседневной жизни и организации научного быта.

Затянувшееся пребывание на чужбине заставляло русских ученых развивать более тесные контакты с чешскими коллегами и активнее интегрироваться в местную научную среду. Одни историки, подобно А. В. Флоровскому, Н. Л. Окуневу и В. А. Францеву, успешно справились с этой задачей, другие же – нет. Вообще же влияние зарубежной науки на русских историков было минимальным. Представители старшего поколения стремились сохранять традиции русской культуры XIX в., возводя ее в идеал. Они работали так, как их научили в России, следовали научной программе, выработанной до революции. Чешские историки не всегда принимали их построения и критиковали русских коллег.

Далеко не все русские ученые использовали возможность пребывания в Чехословакии для своей научной работы. Анализ научных работ русских историков позволяет сделать вывод, что для большинства из них обращение к чешским сюжетам носило эпизодический характер, несмотря на то, что отдельные работы были подготовлены на высоком уровне и значительно обогатили науку.

Затрудняли интеграцию русских интеллектуалов в чешскую среду ментальные различия между двумя народами. Образ жизни русской эмиграции контрастировал с образом жизни чехов. Многие русские считали чешскую культуру буржуазной, а образ жизни чехов – мещанским. Это вызывало с их стороны непонимание, и даже насмешки. В глазах русских мещанство приравнивалось к антикультуре. В противовес чехам русские мало заботились о своем быте, и эта привычка иногда принимала ярко-показной характер. Презрение к повседневному, обыденному хорошо проявлялось, например, в одежде, поскольку русские интеллектуалы в своем большинстве не придавали большого значения своему внешнему виду.

Готовность к научной интеграции и научному сотрудничеству как со стороны русских, так и со стороны чехов была не слишком высокой. Сказывалась и разность научных интересов, и ментальные различия, и особенности эмигрантского сознания. Русские и чешские историки не сумели в полной мере использовать возможности академического сотрудничества и научный потенциал друг друга. Несмотря на несомненные научные достижения, эмигранты практически не имели чешских учеников и последователей. Чешская среда не впитывала русских ученых, как это было в Болгарии или Сербии. Несмотря на все трудности диалога между русскими и чехами, важно помнить, что поддержка чешского правительства имела колоссальное значение для всей эмиграции.

Вторая глава «Организация научного быта» посвящена развитию научной инфраструктуры, деятельности многочисленных эмигрантских научно-исследовательских и учебных организаций, организации их повседневной жизни, межличностным отношениям историков в процессе исследовательской и педагогической работы и др. В главе представлены очерки о работе крупнейших научных организаций и роли историков в них.

Организация научного быта осуществлялась в разных формах. Они были ориентированы на дореволюционные традиции и условно подразделялись на официальные и неофициальные. К первым относились эмигрантские учебные заведения, научные общества, научно-исследовательские организации, библиотеки, архивы и музеи, ко вторым – кружки, домашние семинары, творческие встречи и др.

Первичной формой организации научной деятельности стала Русская академическая группа в Чехословакии, возникшая осенью 1921 г. Одной из главных ее функций стало проведение научной аттестации, а именно – присвоение ученых званий и степеней эмигрантским исследователям. Но сам вопрос о признании ученых званий и степеней, присваиваемых эмигрантскими организациями, вызывал множество нареканий. Поэтому некоторые начинающие исследователи предпочитали получать ученую степень в чешских учреждениях.

В Праге в 1920-х гг. возникло несколько научно-исследовательских организаций, члены которых своей деятельностью значительно обогатили мировую историческую науку. К ним относится Семинарий (впоследствии – Институт) имени Н. П. Кондакова, Русский институт, Русский заграничный исторический архив, Русское историческое общество и др. В течение 1921 – 1923 гг. в Праге сложилась развитая сеть русских высших учебных заведений, в жизни которых историки принимали активное участие. Все они ориентировались на дореволюционную университетскую культуру. Особенно ярко это видно на примере деятельности Русского юридического факультета и Русского народного (впоследствии – свободного) университета. В этих учебных заведениях работали ведущие русские историки – А. А. Кизеветтер, П. Б. Струве, Г. В. Вернадский, И. И. Лаппо, С. Г. Пушкарев, А. Н. Фатеев, М. В. Шахматов, А. В. Флоровский.

Научно-исследовательские и учебные организации координировали действия ученых-изгнанников, сплачивали их в единый союз, способствовали профессиональному общению, что было особенно важным на фоне конкуренции между ними и национальными кадрами. В диссертации также впервые проанализированы многочисленные примеры конкуренции внутри самого эмигрантского научного сообщества. Здесь можно упомянуть об идейном противостоянии в 1920-х гг. Русского института в Праге во главе с академиком В. А. Францевым и Института изучения России, работу которого координировали представители партии эсеров, спорах вокруг организации Русского заграничного исторического архива, дискуссии о переводе Археологического института имени Н. П. Кондакова из Праги в Белград в 1938 – 1939 гг. и др. Эта тенденция также хорошо видна на примере Русского исторического общества, которое на протяжении 1930-х гг. переживало серьезный организационный кризис. В 1939 г. он вылился в острое противостояние между группой членов Общества и его председателем А. В. Флоровским, закончившееся смещением последнего со своего поста.

Конфликтность объяснялось не только элементарной научной конкуренцией, которую усугубляла узость русской научной диаспоры, но и тем, что на эмигрантскую почву из дореволюционной России были перенесены старые научные, политические, культурные и социальные споры. Например первые годы работы Русского народного университета (1923 – 1925) ознаменовались острым конфликтом между его профессорами и учредителем в лице Земгора. Это было столкновение двух разных точек зрения на миссию университета. Земгор стремился поставить под свой контроль все эмигрантские организации, а профессора выступили поборниками академических свобод и подлинной автономии.

Особое внимание в главе уделено архивной культуре эмиграции. Для историков была характерна повышенная чувствительность к сбору архивов, что было связано с задачами сохранения исторической памяти и организации научных исследований. Эти задачи был призван решать Русский заграничный исторический архив, существовавший в Праге в 1920 – 1940-х гг. Он играл важную роль в научной и культурной жизни диаспоры. Показательно, что основу собрания составили документы по истории освободительного движения в России, что, несомненно, было связано с представлениями об особой культурной миссии русской эмиграции. Но в то же время в своей повседневной жизни архив сторонился политической пропаганды.

На протяжении 1920-х гг. в Праге и ее окрестностях сложилось множество неофициальных объединений русских интеллектуалов, в которых принимали участие и историки. Подобные объединения отличались отсутствием фиксированного состава участников. Если официальные организации формировались по профессиональному признаку (например, Русское историческое общество), то неформальные объединения могли включать в себя широкий слой русских интеллектуалов самых разных взглядов и профессий. Российская интеллектуальная жизнь имела богатую традицию кружковой культуры. В России наука всегда была предметом как публичного, так и частного дискурса. Для русской науки всегда было характерно противопоставление официальной и неофициальной науки.

Одной из форм научного общения русских историков были домашние семинары. В Праге самыми известными встречами подобного рода были семинары Н. П. Кондакова, когда в квартире академика собирались его молодые ученики для обсуждения вопросов византийской истории. Регулярно принимал в своей пражской квартире русскую интеллигенцию П. Б. Струве. Известность получили «вечера» у А. В. Флоровского или музыкальный салон семьи Вернадских.

Русские историки пытались воссоздать институциональные структуры, которые были свойственны для дореволюционной отечественной науки (научные кружки, семинары, научные общества и т.д.). Таким образом, формы организации научного быта среди эмигрантов были теми же, что и в России. Однако в эмиграции изменились приписываемые им смыслы. Академическая эмиграция, так или иначе, ориентировалась на дореволюционные научные традиции и считала своим долгом сохранять их на чужбине вплоть до возвращения в Россию.

В третьей главе «Метаморфозы исторической памяти» предпринята попытка по-новому проанализировать особенности исторического сознания эмигрантов, роль историков в сохранении культурной памяти, в создании моделей идеального прошлого.

Диаспору, как и любую социальную группу, волновал вопрос о том, что нельзя забывать. Сбережение памяти о прошлом было связано с необходимостью сохранения национальной идентичности в условиях инонационального и инокультурного окружения. Память о прошлом должна была связывать поколения, давать примеры опыта, который мог быть использован сегодня.

Русская диаспора была преобразована новым социальным опытом, который отразился и на культуре памяти. Само изгнание привело к созданию нового, часто идеализированного образа России, ее народа и культуры и переосмыслению их исторического опыта. Многим эмигрантам казалось, что на их глазах рушится не просто русская государственность, но все обычаи и традиции, разрушается сама душа русского народа. Они считали, что прежняя Россия потеряна безвозвратно. Как заметил М. Раев, каждый образованный человек в эмиграции стремился создать новый, удовлетворяющий его, образ России. Для диаспоры образы прошлого служили социальными, пространственными и временными ориентирами, ибо они содержали в себе представление о потерянной Родине.

Историкам принадлежала особая роль в формировании исторического сознания диаспоры, создании нового образа России и ее прошлого. Историография представляет собой не только область исторического знания, но специфический вид социальной памяти. Осмысление творчества историков-эмигрантов позволяет не просто изучить определенный этап в развитии гуманитарной науки, но понять особенности духовного развития русской эмиграции.

Революция, война и изгнание привели к переоценке традиционных ценностей, они заставили многих еще раз задуматься над «проклятыми» для русских интеллектуалов вопросами об отношениях России и Запада, народа и интеллигенции, власти и общества.

Оригинальную попытку ответить на эти вопросы предприняли в 1920–1930-е гг. евразийцы. В своих интеллектуальных построениях они попытались создать особую систему ценностей, основанную на новой исторической и политической идентичности. Для старшего поколения эмигрантов была абсолютно неприемлема мысль евразийцев о закономерности русской революции. Согласиться с ней значило для них согласиться с большевиками. Кроме того, эмигрантская пресса была единодушна в осуждении евразийских антизападных и антиевропейских тенденций и отрицания ими идеи универсального культуры для всего человечества. Появление евразийства воспринималось как вызов эмигрантской идентичности. Миссия эмиграции заключалась в сохранении русских культурных традиций. Евразийцы же предлагали новую интеллектуальную систему. Их оппоненты воспринимали это как вызов традиции и на этом основании ставили их в один ряд с большевиками и фашистами. Евразийство предлагало пересмотреть традиционную идентичность, что не могло найти всеобщей поддержки в среде русских изгнанников.

Сохранение культурного и исторического наследия в эмигрантской среде осуществлялось разными способами. Одним из них были церемонии памяти, выразившиеся в праздновании многочисленных знаменательных дат. Изучение юбилейных и памятных изданий: книг, статей, буклетов, брошюр, однодневных газет, листовок, – дает возможность сделать вывод, что исторические праздники способствовали сохранению эмигрантами целостной культурной традиции и их единению вокруг нее. Празднование памятных дат, чествование великих людей приобрело широкий размах. Бегство в прошлое не только излечивало душу, но пробуждало чувство национальной гордости. На первый план выходил культ великих исторических деятелей, «великих строителей России», «зодчих русской культуры». Для эмиграции образы прошлого наполнялись символическим значением: Петр Великий выступал символом государственности, Сергий Радонежский – духовности, а А. С. Пушкин – символом всей российской культурной традиции.

Историки-эмигранты в своих работах стали все больше уходить от современности, они искали «места памяти», вокруг которых выкристаллизовывалась бы эмигрантская идентичность. Отсюда вытекала идеализация Древнерусского государства, героизация образов первых русских князей, особенно Владимира Святого и Владимира Мономаха. Отсюда же и глубокий интерес к судьбам Московского царства. С одной стороны, это объяснялось прочной научной традицией. С другой стороны, для многих эмигрантов с новой силой встала проблема поиска политического идеала, оптимальной идеи власти. Некоторые как раз и попытались найти ее, обратившись к историческим судьбам Московского государства. В то же время бытовала его негативная оценка, поскольку в представлении эмигрантов оно ассоциировалось с зарождением самодержавия. Воплощением этих негативных элементов была личность Ивана Грозного, чье правление было отмечено произволом опричнины, столь живо напоминавшем о большевиках и красном терроре.

Столь же противоречивым было восприятие императорского периода. Историки-эмигранты стали свидетелями гибели Российской империи и последовавшей за ним новой русской смуты. Перед ними возникал закономерный вопрос о причинах столь стремительного крушения всего того, что казалось незыблемым. Это заставляло еще раз переосмысливать весь исторический путь России в XVIII – начале XX вв. Императорский период воспринимался как время упущенных возможностей. Представления о нем были пропитаны раздумьями о русской революции.

В этом смысле интересным примером служит петровская эпоха, в спорах о которой тесным образом слились и злободневная проблема взаимоотношений России и Запада, и поиск истоков русской революции. В Зарубежной России полемика вокруг нее не только не затихла, но приобрела новую силу и значимость. Если одни эмигранты видели в Петре «большевика на троне», то другие считали его символом имперской государственности. Память о Петре была множественной, наполненной различными интерпретациями. Она слишком сильно выражала конфликт идей, разность политических взглядов и оценок и не могла выполнить объединительных функций.

Не меньшие споры вызывала и эпоха Александра I. Оживлению интереса к ней способствовало сразу два юбилея 1925 г. – столетие со дня смерти императора и восстания декабристов. Для многих историков Александровская эпоха стала служить примером того, как задуманные широкие реформаторские планы постепенно мельчают и оборачиваются реакцией. Столь же сложным было отношение к декабристам, в которых одни видели борцов за свободу, а другие – предтеч большевиков.

Недавнее прошлое еще не воспринималось эмигрантами как история, ибо было зафиксировано в их живой памяти. Изучением современности, как правило, занимались социологи, экономисты и правоведы, но не историки. Действительно, события недавнего прошлого хорошо вписывались в социологические построения П. А. Сорокина или в экономические теории С. Н. Прокоповича, но они шли в разрез с дореволюционной научной парадигмой исторической науки. В недавнем прошлом было слишком много событий, которые они не могли объяснить в привычных для них категориях.

Историческое сознание представляло собой важную составляющую часть самосознания русской диаспоры. Сами историки были носителями ментальных стереотипов. Они задавали прошлому те вопросы, которые волновали их сегодня. Это отчетливо видно на примере обращения к истории императорской России, сквозь которую красной нитью протягивалась тема русской революции. Историки создавали новый образ прошлого своей потерянной Родины. Таким образом, эмиграция создавала особую культуру памяти о прошлом России, такую культуру, которая могла бы удовлетворить многочисленных изгнанников и объединить их.

В