Р. Кравченко-Бережной мой

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   16

Мир


Слово “Карлсхорст” вошло в историю: здесь под председательством командующего нашим Первым Белорусским маршала Жукова 8 мая 1945 года был подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии. Тут разместился штаб фронта.

В Карлсхорст добираюсь на попутной машине, не прибегая к “ключу”. Спустя час всё оформлено: меня направляют переводчиком в военную комендатуру города Ораниенбург. Майор, готовивший документы, тычет указкой в большую карту на стене: Карлсхорст - в правом нижнем углу, место назначения - у потолка. Между ними - километров сорок берлинских развалин.

- Задача ясна? Давай, сержант, топай. - Майор, как бы невзачай, производит меня в сержанты. Из младших. Я не упираюсь.

То ли ещё будет.

“Топай” - это нам знакомо. К тому же в вещмешке булькает “ключ”, так что всё нормально.

Шагаю. Принимаю парад руин. Брусчатка под ногами - это же Берлин. Я не испытываю эмоций. Как будто так оно и должно быть: я пришёл сюда, здесь закончил войну. Мог оказаться среди миллионов тех, кто не д о ш ё л. Но мне везло: я пошёл и дошёл. У меня будут когда-нибудь дети, и я буду им рассказывать о т о й войне и о нашей победе. Как папа рассказывал нам о своей войне. Я всегда гордился им. Значит, и они будут гордиться мною, хотя повоевал я очень немного, без малого год. Сколько успел.

Отправляясь на свою войну, я прошагал по развалинам нашего Кременца. За этот год я видел десятки таких выжженных городов и сёл. Я прошёл из конца в конец по развалинам Варшавы, города моего детства... Были трупы, трупы, трупы...

И вот, можно подводить итог. Этот год был прожит не впустую. И, наверное, даже уплачены некоторые долги. Исполненный долг? Я ведь за этот год на моей войне никого не убивал. Я ни в кого не стрелял, глядя в глаза. Они стреляли в нас, мы стреляли в них. Их снаряды, бомбы и мины рвались среди нас, наши - среди них. Мы падали и они падали. Конечно, за годы оккупации я кого-то из них запомнил в лицо. И мог бы выстрелить, глядя в глаза. Но этих, на фронте, я не знал. Мы исполняли свой долг. И они исполняли свой долг? Наше дело правое. А они, копнув в самой глубине души, могли они считать своё дело правым? А как воевали! Сложно всё это. В нужный момент я был там, где мне следовало быть. И, в итоге всего, это Я иду по ИХ столице, принимаю парад развалин. Есть в этом какая-то справедливость, хотя бы лично для меня. Нет злорадства. Просто, констатация: Jedem das Seine - Каждому своё. Я не подозреваю, что увижу этот “лозунг” вскоре, через несколько дней, над широко распахнутыми воротами концентрационного лагеря Заксенгаузен, куда буду ходить как на работу.

Смеркается. Вынырнув из прошлого, замечаю, что дома по сторонам улицы, в общем, бутафория, одни стены стоят, и едва ли здесь кто-нибудь живёт. И машин что-то не видно, ни попутных, ни встречных. Шум моторов доносится издалека, но где эта оживлённая трасса, как до неё добраться? Одни развалины кругом. В кучи битого кирпича упирается вскоре и моя улица.

Тем временем окончательно темнеет. И остаётся лишь срочно заняться поиском ночлега. В наступивших сумерках окружающие дома уже не кажутся такими вымершими: то здесь, то там сквозь зашторенное окно пробивается слабый свет. Однако там немцы...

Небольшое здание в глубине двора выглядит вроде бы чуть привлекательнее других: оно, естественно, тоже без крыши, но на фасаде нет оконных глазниц, сквозь которые светят звёзды. В одном из окон первого этажа угадывается живой человеческий свет. Преодолеть во мраке последние метры заграждений из битого камня и исковерканного железа оказыватся нелёгкой задачей. “Сломаешь здесь после всего ногу, - и ранения не запишут. Отличное начало мирной жизни...”

Нащупав дверь, стучусь. И тут же мелькает мысль: как же это удивительно и хорошо - просто так вот взять и постучаться в дверь. Не кулаком и не прикладом, и не автоматной очередью, а нормально, пальцем. Как в давно прошедшие времена, дома, когда ещё не был солдатом. Вечность прошла с тех пор.

Из-за двери доносится:

- Wer ist da?

Нормальное, мирное “кто там?” Юношеский голос. Ну, а дальше что? Что отвечать? Ведь спрашивает-то немец... “Открыть!” не годится, война уже кончилась. Но, опять же, я и не в гости прошусь...

- Откройте, пожалуйста, - говорю. И отмечаю про себя, что впервые пользуюсь словом “bitte” здесь, в Германии. До сих пор оно не требовалось, это слово, символизирующее простые, нормальные человеческие отношения.

И мне открывают.

По ту сторону порога стоит парень моих лет, со свечой в руке. Как он ни старайся, вытаращить глаза сильнее ему бы не удалось.

- Добрый вечер. Не могу ли я у вас переночевать?

Перед ним стоит русский. Он, правда, без автомата, но кто его знает, что у него там в карманах. Да и штыка-кинжала, что на ремне, вполне достаточно.

- Не надо было открывать! - шёпот из темноты за его спиной.

Хозяйка. Она думает, что русский её не понимает. Женская логика: упрекать в том, чего уже не изменишь. Папа всегда подтрунивал в ответ на мамино “надо было” или “не надо было”.

- Пожалуйста, войдите. - Хозяин делает шаг в сторону, пропуская меня. - Но у нас только эта комната, здесь всё разбомбили. - И, как бы извиняясь за бестактность, торопливо добавляет: - Американцы разбомбили. - Он ещё надеется, что ночное привидение не удовлетворится “только одной комнатой” и сгинет. Но исчезать мне в этот час уже некуда. И я вхожу. “Минуту назад им было так уютно здесь, при свече. В один миг всё рухнуло...”

Пока я смываю с себя пыль над ведром в прихожей, в углу комнаты торопливо сооружают перегородку из коврика, застилают кушетку. Всё - в молчании. Потом я сижу в полумраке на кушетке, прислушиваюсь к шёпоту, тихим шагам, шуршанию по ту сторону коврика. Так продолжается минут тридцать. Я голоден. В вещмешке - сухой паёк, но не стану же я тут чавкать в своём закутке...

- Разрешите?

Хозяйка осмеливается обратиться ко мне непосредственно. Сколько ей? Семнадцать, восемнадцать? Возможно, она даже стучала по коврику, я мог и не услышать. Пришлось заговорить.

- Да, пожалуйста. - Сплошные “пожалуйста” сегодня. В этом углу я уже как бы хозяин.

- Мы собирались ужинать...- “До того, как случилось это несчастье”. - ... и, если вы не возражаете, мы хотели бы предложить и вам чашечку кофе...

Как же, чёрт побери, звучал этот светский оборот, его вколачивали в меня ещё в Варшаве, в гимназии...Да, gnaedige Frau, милостивая государыня.

- Большое спасибо, милостивая государыня. С удовольствием.

Боже мой, у меня ничтожный запас слов. Да и те где-то там, по сусекам памяти, и каждое приходится выскребать. Все нужны мне сейчас, а они не всплывают...”Встать!”, “Документы!”, “Полк!”, “Дивизия!” - всё это было хорошо там. Кричать в рупор по бумажке - одно дело было. А теперь надо без бумажки, сразу из головы... И меня ещё направляют куда-то там переводчиком.

Ужин. Abendessen - вечерняя еда, вечерняя трапеза. Вечер-то налицо, даже ночь уже. А вот еда?

Круглый стол накрыт белоснежной скатертью, её не было, когда я входил. В центре - свеча. Та самая. На ней нанесены яркие поперечные полоски с равными интервалами сантиметра в три. Каждый интервал - суточная норма, как мне разъяснят потом. Вся свеча рассчитана на неделю. А потом? Может быть, дадут ток...Совершенно дикое предположение: среди этого-то моря развалин? Ещё на столе стоят три чашки, наполненные чем-то тёмным. Никаких признаков кофейного аромата. На блюдце - три таблетки. “Сахарин”, - догадываюсь. У чашек - по ломтику хлеба, толщиной миллиметров в пять. “Как только ей это удалось?” Стало быть, в этом доме ко мне относятся всё же как к гостю.

И я обращаюсь к хозяйке в самых изысканных из доступных мне выражений: прошу разрешения предложить к ужину и мои припасы. Буханка армейского ржаного хлеба, две банки консервов “второй фронт”, брус сала. Сахар. И опять же - фляга. Хотя дверь раскрылась передо мной без её содействия...

Они наблюдают, затаив дыхание. Теперь, при свече, я могу разглядеть обоих. Он - ещё куда ни шло. Но эта малая - тощая до невозможности и бледная как стена. Только глаза - в порядке. Не отрывает взгляд от консервных банок: “Нанести поперечные полоски, хватило бы на две недели, на три недели...” Ччёрт! Мой кинжал вмиг расправляется со всем этим добром, плевать на эстетику, быстрее! Не то за руки станут хватать... Я наливаю в изящные стаканчики (“выходит, не всё разбомбили...”) прозрачную жидкость, её разбавляют водой, руководствуясь моими наставлениями. “Хорошо, хоть вода в достатке”.

... А потом незаметно приходит мгновение, когда я обнаруживаю, что, собственно, уже давно совершенно счастлив. И остальные - тоже. И это чувство - наше с ними общее достижение. Они думали, что в их дом вваливается непрошенный пришелец, враг. И ошиблись. Просто, человек пришел к людям. Люди взаимно помогли друг другу.

А маленькая Марика не такая уж молчунья, как могло показаться вначале. Куда там!

- ...Я случайно увидела Руди в колонне военнопленных, их вели по соседней улице, здесь, совсем рядом. Я кинулась туда, растолкала всех, повисла у него на шее, стала плакать... Я думала - теперь нас застрелят. Но никто не стрелял. Я вытащила его из колонны и стала кричать, что он только неделю был солдатом - это правда! - что он живёт здесь, вот в этом доме, что мы дружим с детства...Что мы обручены, и я жду от него ребенка. Я показала - вот так. Это, конечно, неправда, но...И, знаете, ваш солдат из конвоя, такой - с монгольским лицом, с автоматом, махнул рукой и крикнул: “Давай, давай!” Колонна тронулась... Да, да, сначала они все остановились! Колонна двинулась дальше, а мы - Руди и я - остались, и теперь мы уже целую неделю вместе... Что значит “давай”, по-немецки?

“Давай!”... Как им объяснить? Это не заклинание и не волшебное слово, по которому тут же приходит исполнение желаний. По-немецки это “Los!”. Los! - кричали гестаповцы, когда гнали людей на расстрел, к рвам, где уже в несколько слоёв лежали тела, - в Польше, у нас, везде, куда бы они ни приходили... А здесь это слово - на русском - принесло счастье. В общем, всё зависит от того, какой смысл вложен в это слово, к т о им пользуется. Ну и от обстоятельств, конечно. Очень уж Марика должна была ошарашить всю эту колонну, с конвоирами включительно. Офицера соответствующего рядом не оказалось: схватился бы за кобуру, прикрикнул, и всё. И вообще, в России, если нельзя, но очень хочется, то можно...

Я им более или менее связно всё это растолковал и, кажется, был понят. К тому же, как выяснилось, “ключ” обладал побочным действием: он облегчал поиск нужных немецких слов.

Это первые немцы в мирной Германии, с которыми меня сводит судьба. И мне с ними явно повезло: они счастливы, совершенно счастливы. Об этом говорят взгяды, которыми они обмениваются, слова, жесты. Остается лишь закрепить такое положение, что мы усердно и проделываем. А фляга в результате всё мелеет.

Он будет архитектором. Я - дипломатом. На меньшее я не согласен... А малая глядит на своего Руди такими глазищами, что остаётся только завидовать этому типу.

Подвергнутся обсуждению все проблемы послевоенного устройства мира. При этом обнаружится широкое взаимопонимание. Я - русский солдат и он - немец, который только что был моим врагом, - мы согласимся в том, что больше никогда не должно быть войн, что всё оружие, накопленное на Земле, следует переплавить. Мы будем искренни в этих мыслях, не будет между нами чувства недоверия. Исчезнет несколько поперечных полосок, свеча догорит и погаснет. И мы будем мирно спать чуть не до полудня в этом доме без крыши.

А потом они проводят меня через развалины к оживлённой трассе, я проголосую флягой, и у обочины притормозит грузовик. Заберусь в кабину. Они помашут мне, я - им. Мне будет грустно. Им - тоже. Грузовик тронется. Я устроюсь удобнее. Так как при наличии фляги должен путешествовать как граф.

И опять поплывут кварталы, изуродованные войной.

- Надо было выбираться на кольцевую автостраду, - скажет шофёр. - Дорога - шик!

Я знаю автостраду. У Штеттина мы рыли под нею блиндажи, и было в этих укрытиях, как у Христа за пазухой: ни один калибр не брал эту автостраду. От мин на её поверхности только царапины оставались в виде разбегающихся лучей. На века Гитлер её строил. Впрочем, и рейх-то был задуман тысячелетним... Рейх приказал долго жить. Автострада будет служить и служить.

После ночи в доме без крыши и в результате нарушения инструкции о применении фляги меня клонит ко сну. Опять проваливаюсь куда-то в прошлое, но страшный взрыв сносит полчерепа. Всё.

- Подъём! Приехали.

- Ты что, из танкистов? - спрашиваю, ощупывая голову. - Тормозить не научился.

- Ты-то, ясное дело, из пехоты. Дрыхнуть силён. Чуть не сморило меня в конец от такого пассажира.

Спать я силён. Если на ходу мог, так в кабине - сам Бог велел. Только зачем так тормозить? Чуть голову не разнёс.

- Вот твой Ораниенбург.

Те же развалины вокруг.

Достаю флягу. И тут обнаруживается, что она почти пуста. Нюхаю крышку и в недоумении развожу руками:

- Вытек он, что ли?

Чтобы как-то утешить водителя, отдаю ему вместе с жалкими остатками содержимого и саму флягу. Свою задачу она выполнила, я прибыл с комфортом по назначению.


Заксенгаузен


Пребывание в том тяжком времени затянулось. Но не могу уйти из него, не сделав ещё одну - последнюю - остановку. О Заксенгаузене свидетельствую как очевидец. Я обещал вначале: правду, только правду и ничего кроме. И эта тема - не тот случай, когда можно было бы позволить себе вольности.

В мае сорок пятого в концентрационном лагере Заксенгаузен обитали ещё тысячи людей в полосатой одежде. Как тысячи изгнанников не могли сразу после освобождения вернуться в свой умерщвлённый поклонниками маоизма Пномпень (здесь задача выращивания “нового человека” решалась радикально, с нуля), так и эти тысячи узников фашизма не могли сразу покинуть лагерь, превратившийся на некоторое время из места систематического истребления в место жительства. Лагерь окружали руины. Он располагался на окраине Ораниенбурга, разрушенного звёздным налётом летающих крепостей накануне вступления в город частей Красной Армии, охватывавших с севера Берлин. В городе находился крупный химический завод концерна “АУЭР”. Там вроде бы обогащали уран. Завод был основной мишенью поспешной бомбардировки, досталось однако и городу. На Берлинерштрассе с трудом подыскали тогда здание, пригодное для размещения советской военной комендатуры.

По приказу коменданта я отправлюсь в лагерь. Постепенно станут известны числа. Приход: двести тысяч человек из почти всех европейских стран. Расход: сто тысяч. Остаток? В конце мая люди всё ещё обитали здесь, тысячи и тысячи. До того, как выжившие разойдутся, разъедутся по домам, откуда их вырвала и бросила сюда беспощадная сила, они будут судорожно и торопливо рассказывать о том, как здесь было.

И я ходил в лагерь Заксенгаузен на службу. Она состояла в сборе письменных показаний теперь уже бывших заключённых. Папки заполнялись разнокалиберными страничками, исписанными на русском, польском, украинском, чешском, немецком, французском, сербском...

Судьба предоставила мне возможность ещё раз воспринять, прочувствовать в концентрированном виде то, под гнётом чего мы существовали на протяжении трёх лет оккупации. Возможность лично подвести итоги.

Я держал в руке аккуратные плошки с фитилём, предназначавшиеся для освещения аккуратных солдатских землянок на Восточном фронте. Плошки, заполненные жиром, вытопленным из человеческих тел. Стеллажи на складе готовой продукции были заполнены аккуратными пакетами, содержавшими эти плошки и короткие, широкие свечи того же происхождения.

На складе готовой продукции хранились добротные мешки из бумаги “крафт”, заполненные мукой из пережжённых человеческих костей. Мука предназначалась для удобрения полей.

И я думал тогда: надо же, а в нашем Кременце, в бывшем тире императорского Якутского полка догнивают, кое-как присыпанные землёй, более десятка тысяч человеческих тел. Безо всякой пользы. А сколько можно было бы изготовить свечей. Добротные германские землянки на Восточном фронте сияли бы огнями как рождественская ёлка. Кстати, этими свечами можно было бы украшать и рождественские ёлки. Почему бы и нет? И тучные нивы колосились бы по всей Германии благодаря умелому применению высокоэффективных удобрений... Сколько упущенных возможностей. А всё - торопливость.

Я пересчитывал, своими руками перекладывал со стеллажа на стеллаж тысячи подошв, отделённых аккуратно от обуви - мужской, женской, детской. И хранившихся раздельно: подошвы мужской обуви, женской, детской. Порядок в хранении подошв облегчил счёт и выведение итоговых чисел. Мужчин - столько-то десятков тысяч, женщин - столко-то, детей - столько-то. Вероятно, такая аккуратность в складировании и хранении подошв была проявлена не ради облегчения соответствующих подсчётов в будущем, а единственно из педантизма. Тем не менее, подсчёты были облегчены. И получалось в итоге: сто тысяч.

Подошвы отрывали на предмет поиска хитроумно запрятанных драгоценностей. Надо думать, запрятанные таким образом драгоценности находили редко или вовсе не находили. Однако порядок есть порядок, Ordnung muss sein! , ни одной пары обуви в лагере Заксенгаузен не осталось без оторванной подошвы. С той же целью вспарывали животы и отрывали головы куклам и мишкам, или что там ещё могли взять с собой дети в свой последний путь в концентрационный лагерь Заксенгаузен. Все эти тщательно препарированные детские игрушки также хранились на стеллажах. Отдельно хранились очки, отдельно - курительные трубки и мундштуки. Отдельно - брюки, отдельно - юбки. Всё это ожидало решения вопроса об оптимальной утилизации. Как с костями. И с жиром.

Во множестве хранились тюки с волосами. С нерасплетенными девичьими косами, с шиньонами и париками. Тут вопрос утилизации был успешно решён: волосы предназначались для изготовления матрасов, мягких, пригодных для длительной эксплуатации.

Заключённые трудились в мастерских, создавали прочную и удобную армейскую обувь. Германский солдат, надевая новые ботинки, должен был ощутить нежные объятия фатерланда. Поэтому на территории лагеря была проложена и вымощена грубым булыжником дорога, имевшая форму квадрата. По этой дороге с утра до ночи маршировали строем заключённые, разнашивая обувь для солдат вермахта. Делалось это просто: заключённому выдавали пару обуви на номер меньше нормального размера. Поэтому разнашивание происходило быстро и эффективно.

Если кто-то не выдерживал?

Способов было много.

Злостных нарушителей установленного порядка вешали публично, под звуки лагерного оркестра. Рядовых очередников расстреливали в неглубоком земляном капонире, стены которого были обшиты толстыми брёвнами. Ставили лицом к стене и стреляли в затылок. Все, кому надо, знают: в затылок - наиболее эффективно...В том месте, где это происходило, в древесине постепенно образовалась воронкообразная выемка глубиною сантиметров в тридцать. Имелся ещё санитарный блок. Здесь, при “измерении роста”, как только на голову опускалась планка, следовал выстрел в затылок. Гуманно . Если же производительность таких индивидуальных методов оказывалась недостаточной, приводилась в действие система массовой “санобработки” с использованием нервно-паралитического газа.

Все эти пути вели в крематорий.

Вот какую массу ценных познаний дала мне непродолжительная служба на территории бывшего концентрационного лагеря Заксенгаузен.

Пусть простит меня читатель за этот рассказ. Я не любитель таких историй. Но это - мой ХХ век. Всё это было. Было! Слышал от людей в полосатой униформе. Видел своими глазами. Держал в руках.


Свидание


Будут годы военной службы там, в Германии. По сей день случается у меня дежурный сон, правда, теперь реже: я всё служу, служу...А всего-то было каких-то семь лет с р о ч н о й службы , из них пять - в Германии. Вот так мы тогда служили. За тех парней, что полегли. И за тех, что подрастали дома, чтобы заполнять вакуум, образовавшийся с уходом в чёрную дыру миллионов и миллионов.

В сорок девятом мне дадут в виде поощрения краткосрочный отпуск: на десять суток - к родным. Десять суток чистого времени, дорога - не в счёт.

На Франкфуртском вокзале в Берлине я возьму штурмом верхнюю - бывшую багажную - полку раздрызганного общего вагона пассажирского поезда под названием “пятьсот весёлых”. Пересеку в этом поезде Польшу. На одной из станций на соседнем пути окажется встречный состав с немцами-военнопленными, без вооружённой охраны: немцы будут ехать домой. Побеседую с ними, из двери в дверь. Вполне дружелюбно. Возможно, в эшелоне окажется крикливый кривоногий Фаттер? Или унтер-офицер люфтваффе, что не стал драться тогда на Широкой? Или тот, что не выстрелил из парабеллума, когда Юрий встал на защиту своей Лиды?.. Немцы - они ведь разные. Как и мы, русские. Они только более дисциплинированны, более законопослушны. Их к этому приучали столетиями. В итоге, это уже, как говорится, в крови. А мы разболтанны, и это тоже находит своё объяснение в смутных временах, как неотъемлемом элементе всей нашей - по сей день - истории...

На Гданьском вокзале Варшавы я выйду размяться, пройдусь по временному дощатому перрону вдоль приземистых бараков, заменивших каменные постройки. Разгляжу вдали полуразрушенные башни костёла святого Флориана и чуть левее - макушку православной церкви. Там, рядом, наш дом, там прошло детство. Слегка защемит сердце.

В огромном шумном вокзале пограничного Бреста я дождусь рабочего поезда на Здолбунов. В изношенных дачных вагончиках будет темно и пустовато. Из Здолбунова доберусь с ветерком на площадке товарняка до Дубно, спрыгну на ходу.

До дома и родных останется сорок километров. После года войны, после пяти лет разлуки - хоть пешком иди. И я отправлюсь пешком. Но подвернётся, подберёт меня на шоссе попутный старенький ГАЗ-АА.

И где-то в середине этих сорока километров газик обдадут из лесу пулемётной очередью. Сидя в соломе спиной к кабине, я увижу, как полетят щепки от борта и появятся в нём три безобразные воронки. Водитель наподдаст, и мы проскочим.

... С нашего пригорка прибежит, запыхавшись, сосед-сапожник:

- Александр Васильевич! Скорее! Там от Дубенской рогатки идёт ваш сынок Ромка! У него хорошие юфтевые сапоги, на гвоздях! Он старшина, у него медали. Он подрос, ваш Ромка. - Новости в маленьком городке распространяются со скоростью, не укладывающейся в рамки физических законов.

Так я вернусь, и на нашем пригорке меня встретят и обнимут родные.

Дома я обнаружу свежую прореху в своём вещмешке и изуродованные пулей гостинцы.

И ещё я обнаружу у койки Юрия автомат ППШ со снаряженным диском, а в ящике тумбочки - ручные гранаты. Шла телефонизация района, Юрий - начальник узла связи - часто ездил в село, и этот инструмент был ему необходим. Всё ещё необходим.

За столом Юрий, хмуровато улыбаясь, расскажет немало историй сродни фронтовым. Мы будем выпивать на равных.

Думаю, это был счастливый миг в жизни отца: сидеть и слушать своих слегка захмелевших сыновей, солдат Родины.

А на следующий день мы, начистив сапоги, пойдём втроём - отец, Юрий и я - в город. Вдоль молодого парка, там, где было гетто. Вдоль аккуратно побеленных домов, которые выстояли всю ту долгую ночь. Вдоль прибранных, зазеленевших пустырей и наметившихся уже новостроек.

Мы будем шагать в ногу.

Остановится знакомый, вежливо приподымет шляпу и скажет:

- Здравствуйте, Александр Васильевич! Какие у вас сыны!

И я буду рад за отца.

*

В своём повествовании мне трудно оторваться от времени, которое оставило самый глубокий след в памяти. Так и эдак пытаюсь, и снова оказываюсь там. В любом случае я вернусь ещё в Германию, но уже - наших дней, и это будет оптимистическая нота. Под занавес.

В последние годы я много общаюсь с иностранцами. Решающим здесь явилось коренное изменение ситуации, позволившее, в частности, разжаловать до разумного уровня фактор а н к е т ы при подборе кадров. Что касается меня, то наиболее существенным сегодня оказалось знакомство с языками, приобретённое, впрочем, не столько благодаря желанию, сколько в силу внешних обстоятельств. Эти обстоятельства, воспринимаемые нами подчас как удар судьбы, оказываются сплошь и рядом лучшим из всех возможных жизненных вариантов.