Избранное: Величие и нищета метафизики

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   60


Наконец, мы еще менее уверены в том, что философы - прежде рационалисты, сегодня атеисты, - следующие современной традиции, будут в состоянии возродиться в изначальных интуициях разума и в дисциплинах, принадлежащих к философии, раз и навсегда освободившейся от цепей всякой псевдотеологии и антитеологии.


Действительно - вот где обнаруживается уязвимое место, - порядок и законы духовного мира нерушимы, и философия не освободится на самом деле от всякой деформирующей зависимости по отношению к теологическому наследию или наследию антитеологическому, не станет подлинно автономной, если она не признает необходимость существования теологии и ее ценность и не сохранит в то же время свою автономию - которая не является высшей - путем свободного и естественного признания своей второстепенности по отношению к превосходящей ее мудрости. Св. Фома утвердил философию в ее собственной сфере, он четко и непререкаемо отграничил ее от теологии, при этом он доказывал связь в различии и провозглашал внутреннее превосходство теологической мудрости над метафизической мудростью, равно как и превосходство мистической мудрости над мудростью теологической. В этой сфере мы ничего не можем сделать, ибо она независима от нас. Признавая ее, мы спасаем на всех ступенях автономию каждой из форм познания.


Но эти соображения, которые касаются сущностей, или основных свойств, еще недостаточны. Условия или требования экзистенциального порядка также должны быть приняты во внимание. Томистские принципы не просто вносят в область познания различия и единство, но и демонстрируют живительную силу и поддержку, которую каждая из ступеней получает от других в экзистенциальном контексте и конкретной реальности жизни духа. Они ясно показывают нам, каким образом в нематериальном средоточии сил души мистическая и теологическая мудрость оживотворяют и подкрепляют мудрость метафизическую, так же как эта последняя оживотворяет и подкрепляет философскую деятельность более низкого уровня91.


Здесь встает вопрос, оживленно дебатируемый вот уже несколько лет подряд, - о том, что приходится именовать двусмысленным выражением <христианская философия>: либо это философия христианская не по сущности своей, но лишь по своему статусу или по условиям своего существования, как обстоит дело в области спекулятивной философии; либо это философия христианская по использованию тех истин, которыми она оперирует в своем собственном контексте, заимствуя их из иной, теологической, сферы, благодаря экзистенциальному статусу самого предмета (человеческое поведение), который она рассматривает, - как обстоит дело в области философии морали. Ранее я уже обсуждал этот вопрос о христианской философии92 и сейчас удовлетворюсь замечанием, что св. Фома, не рассматривая специально этого вопроса, придерживался здесь вполне определенной позиции. Он подтвердил ее не только своими принципами, но и собственной деятельностью - борясь и страдая, ибо вся его борьба была направлена на признание Аристотеля и опровержение Аверроэса, т.е. на то, чтобы одновременно обеспечить признание сущностной автономии философии и жизненно связать ее, в ее человеческом осуществлении, с высшим светом теологической мудрости и мудрости святых. <Если есть сегодня томистские авторы, для которых возмутительна даже сама идея христианской философии, то это лишь доказательство того, что можно повторять формулы учителя, не осознавая их духа, и того, что томизм, как и всякая великая доктрина, может быть препарирован, как труп профессорами анатомии, вместо того чтобы быть осмысленным философами>93.


Философия и духовный опыт


36. Идет ли речь о примате существования в метафизике и в теории познания; или о глубоко экзистенциальном характере суждения совести и суждения практической мудрости в философии морали и об экзистенциальных конечных целях самой философии морали; или о центральном значении, отведенном существующему и субъекту в универсуме бытия; или о теории зла, виновности свободного существа и несовершенствах его свободы с открываемой нам томистскими принципами точки зрения вечных предначертаний, - в каждом из этих случаев, как было показано на предыдущих страницах, ясно, что экзистенциализм Фомы Аквинского отличается от современного экзистенциализма, поскольку он рационален и поскольку, основывая собственные суждения на интуиции чувства и разума, он повсюду связывает, отождествляет бытие и интеллигибельность. Декарт и вся рационалистическая философия, сформировавшаяся вследствие картезианской революции, полагают непреодолимую враждебность между интеллектом и тайной, и здесь, без всякого сомнения, кроется источник глубокой бесчеловечности базирующейся на рационализме цивилизации. Св. Фома примиряет интеллект и тайну в сердце бытия, в сердце существования. И этим он освобождает наш интеллект, он возвращает его к собственной природе, возвращая к своему объекту. Этим он также приводит нас в состояние внутреннего единства и позволяет нам, не отказываясь от разума и философии даже в тех областях, которые превосходят философию и к которым не могут привести никакие философские пути, достичь свободы и мира.


Здесь мы видим самое высокое и самое значительное стремление к бытию, одухотворяющее томистскую мысль и делающее ее столь отчаянно необходимой, но в то же самое время столь чужеродной и нетерпимой по отношению к больному, опустошенному и ожесточившемуся разуму наших дней. Она созидает единство, а мы любим рассеяние; она творит свободу, а мы предаемся поискам какого-нибудь вида коллективного рабства; она ведет к миру, а наш удел - насилие. Терзающие нас муки мы любим больше всего на свете. Нам совсем не хотелось бы избавиться от них.


Однако великий Немой Сицилийский Бык давно начал громогласно заявлять о себе в мире, и прекратится это нескоро. Каждый может его услышать. Если его дух и учение несут человеку единство, то секрет этого все тот же: понимание всего в свете щедрости бытия. Природа и благодать, вера и разум, теология и философия, добродетели сверхъестественные и естественные, мудрость и наука, энергия спекулятивная и практическая, мир метафизики и мир этики, мир познания и мир поэзии, а также и мир мистического молчания - за каждым созвездием нашего человеческого небосвода св. Фома старается признать его место и права, но он не обособляет их. В своей экзистенциальной перспективе он находит в различии единство, которым является Образ Бога, и объединяет все наши способности в совместном действии, спасающем и стимулирующем наше бытие94. Фома Аквинский противостоит Гегелю, который все разъединяет и приводит в состояние борьбы, принимая всеобщность бытия в антиэкзистенциальной перспективе абсолютного идеализма и желая все свести к единству Великого космогонического Идола, в котором противоположности соединяются для порождения монстров и в котором отождествляются Бытие и Небытие.


37. Воздадим должное Кьеркегору и его последователям за то, что, выступая против Гегеля, они вновь преподали тем, кто неустанно мыслит, великий урок тоски, и в особенности за то, что они напомнили этот великий урок приверженцам св. Фомы. Огромная опасность, подстерегающая тех, чья доктрина восходит к высотам единства и мира, состоит в том, что они могут счесть свой путь завершенным тогда, когда находятся еще в самом его начале, и забыть, что для человека и его мысли мир - всегда победа над раздором, а единство - цена выстраданного и преодоленного разлада.


Мир и единство томистов не имеют ничего общего с легкодостижимым равновесием и диалектическими примирениями разума, обосновавшегося в зоне безопасности, под защитой механизма готовых ответов, выдаваемых на любой вопрос. Они требуют постоянно преодолевать постоянно возникающие вновь конфликты; глубоко вникать в новые проблемы, с тем чтобы из скалы обретенного знания пробился источник новой интуиции неведомых истин или истин старых, заново понятых; присоединяться ко всем усилиям, направленным на поиски и открытия, с тем чтобы высветить истину, достигаемую благодаря этим усилиям обычно лишь при содействии некоторого заблуждения или в неудачном понятийном выражении. Они требуют от человека напряжения и широты, которые, по правде говоря, достижимы лишь в скорби креста. Ибо слова апостола Павла относятся и к сфере духовной: без пролития крови нет искупления. Примирение высших сил разума и жизни, которые по природе своей неистовы, как и всякое стремление к абсолютному, и притязают на все, есть ложное примирение, если оно не являет собою также искупление; и оно может свершиться лишь ценой страдания самого духа95.


Тоска ничего не стоит как философская категория. Из такой материи не создашь философии, равно как и не изготовишь защитного скафандра. Оказывается, она внутри скафандра; она не входит в его составляющие. Тоска есть достояние субъективности. Она сосредоточена в философе, а не в его философии; и если она переходит в философию, то это значит, что философия его заражена его Я и что его Я находит в этом средство самоуспокоения; сделать тоску предметом мысли гораздо удобнее, нежели ее выносить.


У какого философа тоска не была спутницей его судьбы? К чему биться об землю, когда от вас ускользает суть? Когда даже работа по заключению истин в наши самые правильные слова кажется предательством истины, появляется вкус к смерти. Счастливы те, у кого тоска пролилась чистой слезой; биографы св. Фомы говорят о том, что он много плакал; высочайшее творение безмятежной объективности рождено в слезах святого. Фома Аквинский трудился не в мире, а в состоянии конфликта и нетерпения. Да и что такое мы сами, как не приговоренные к смерти, которые до странности торопятся сказать свое слово перед уходом туда, где не нужны никакие слова и где все очевидно? Он был до такой степени томим жаждой познания, что прикладывал лоб к алтарю, надеясь на озарение, и взывал к святым Петру и Павлу, моля их рассеять его сомнения. Это происходило оттого, что Фома Аквинский чувствовал себя ответственным за решение самой трудной задачи; ему нужно было сохранить, переустроить без потерь и ориентировать на будущее весь универсум христианской мысли: малейшая ошибка загубила бы все. Не говоря уже о бдительных собратьях, которые следили за всеми его действиями и искали случая похоронить его труд на кладбище ереси и которые добились осуждения его доктрины в Париже и Оксфорде, когда он уже не мог ее защитить. Не потому ли он плакал? Он плакал, наблюдая мистерию бытия, он плакал, ибо видел достаточно для того, чтобы изнемочь под наплывом невидимого им.


Но все это далеко не тоска. Тревога, тоска есть не что иное, как форма духовного опыта философа. На своем пути он испытывает и другие состояния, он познает интеллектуальную радость, в которую не проникает ничего человеческого, решающие интуиции и озаряющую уверенность, нечто вроде опьянения объектом, которое почти жестоко; иногда застывшую восторженность взгляда, который обнажает и разрушает; временами отвращение, когда приходится ворошить те остовы животных и кости умерших, о которых говорил Гёте; иногда всепоглощающую страстную увлеченность бесконечными исследованиями, осуществляемыми людьми, и всеми достигнутыми в них истинами; порой сожаление об ошибке с ее двусмысленностью и великое одиночество или отчаяние духа; порой сладость приближения к материнской ночи. Я хотел бы отметить, что духовный опыт философа - это питательная почва его философии и что без него философии бы не существовало, однако он не входит и не должен входить в интеллектуальную ткань философии: мякоть плода должна состоять только из истины.


И если верно, что философия стремится к самопреодолению, для того чтобы прийти к безмолвию единства, в котором она увидит все известное ей в более прозрачном и чистом свете, к какому же опыту может она таким образом привести человеческий дух, имея своим главным предметом мир и человека, как не к опыту дара знания? И тогда обретен будет мир, и тогда можно будет сказать: ессе in pace amaritudo mea amarissima80*. Дар знания, по словам Хуана де Санто-Томаса96, порождает в нас тварный опыт или вкус, отдаляющий нас от тварей, духовный опыт сотворенного, который вызывает у нас тоску по Богу. <Поистине, напрасно надеялись мы на холмы и на множество гор... Вот, мы идем к Тебе, ибо Ты - Господь Бог наш>97. На какое же более истинное знание мог бы претендовать философ? Он достигнет желаемого, когда однажды не дискурсивными средствами разума, а благодаря внутреннему и простому опыту, в котором, кажется, все сказано и соучастие нераздельно с отрешенностью, уяснит, что сущие при всей их красоте в большей мере отличаются от бесконечного Бытия, нежели похожи на него, и узнает, как велика заброшенность тех, кто, для того чтобы обозреть сотворенное, должен был подняться на ледник пустоты и увидеть всюду одну лишь пустоту. Тогда он узнает, что нет ничего более униженного у людей, чем любимая им истина. Он почувствует, что возможность ее постигнуть всегда упускается и что самое высокое ее содержание, если оно чисто человеческое, оказывает влияние на историю лишь подобно тому, как подгоняют слепых, и остается неразгаданным. Он постигнет подлинный смысл слов mihi videtur ut palea81*, отдаст себе отчет в том, что все высказанное людьми о бытии и о Боге должно казаться святым ворохом соломы и что соломинка, которую каждый с великим трудом пытается к нему добавить, никого не спасет, ибо все будут судимы лишь в свете любви. Он поймет, что ценности интеллигибельного бытия - это величие существования и этот вкус существующего, который он так жаждал познать! - противостоят ему в своем бесконечном безразличии и никогда не стремились стать его достоянием. Это он, следуя закону человеческого интеллекта и нацеливая его на извлечение смысла, желает постигнуть их, проникнув на мгновение сквозь покров. И, следовательно, он изначально был готов к разочарованию, ибо мы неизбежно испытываем разочарование, когда желаем постигнуть то, что не хочет нам открыться. Если холмы были обманчивыми, это не означает, что они ему лгали. Однажды они раскроются ему, все станет доступным человеческому интеллекту, но лишь тогда, когда Существование, имеющее основание только в себе самом, раскроется в видении.


Рим, январь-апрель 1947 г.


Величие и нищета метафизики


Посвящается Шарлю Дюбо1*


1. Казалось, можно было бы предполагать, что в эпохи спекулятивного оскудения метафизика блещет хотя бы скромностью. Однако то время, которое не знает ее величия, не знает и ее нищеты. Ее величие? Она есть мудрость. Ее нищета? Она есть человеческое знание. Да, она именует Бога. Но именует не его именем. Ибо Бога нельзя описать, как описывают дерево или коническое сечение. Поистине, Ты - Бог сокровенный, Ты - истинный Бог, спаситель Израиля. Когда однажды на заре Иаков спросил у Ангела: <Скажи мне имя твое>, Ангел ответил: <Зачем ты спрашиваешь о имени Моем?>98. Нельзя произнести поистине чудесное имя это, вознесенное над всяким именем не только в сем веке, но и в будущем99.


2. Кем бы ни был философ - неокантианцем, неопозитивистом, идеалистом, бергсонианцем, логистом, прагматистом, неоспинозистом, неомистиком, - его разъедает один глубокий порок, свойственный всем философам нашего времени. Порок этот - старое заблуждение номиналистов. Под разными обличиями, с разной степенью осознанности ставят они в упрек понятийному познанию то, что оно не дает интуиции сверхчувственного единичного сущего, подобно scientia intuitiva2* Спинозы или теософскому видению Бёме либо Сведенборга, об иллюзорности коего с таким сожалением объявил Кант. Все они не прощают понятийному познанию того, что оно не способно открыть, подобно познанию чувственному, непосредственный доступ к самому бытию, но - лишь к сущностям, к возможному, и не достигает действительного существования, коренящегося в чувственном. Они совершенно игнорируют ценность абстракции, этой имматериальности, более прочной, чем сами вещи, - пусть неосязаемой и невообразимой, которую разум ищет в сердцевине вещей. В чем причина этого неизлечимого номинализма? В том, что, имея вкус к реальности, утратили чувство бытия. Бытие как таковое, оторванное от воплощающей его материи, бытие с одними лишь объективными необходимостями, с невесомыми законами, неосязаемым принуждением, со всей своей незримой очевидностью для них - пустое слово.


Можно ли умозрительно изучать геометрию в пространстве, не видя фигур в этом пространстве? Можно ли рассуждать о метафизике, не видя умопостигаемых сущностей? Без сомнения, трудная гимнастика нужна поэту, но она нужна и метафизику. И все же в обоих случаях не обойтись без изначального дара. Один мой друг иезуит считает, что после грехопадения Адама человек стал столь непригоден к мышлению, что следует рассматривать интеллектуальную перцепцию бытия как мистический и сверхъестественный дар, которым наделяются немногие привилегированные. Благочестивое преувеличение. И тем не менее верно, что эта интуиция есть для нас пробуждение от снов и сновидений, решительный шаг за пределы сна и его звездных потоков. Ибо есть у человека несколько сновидческих планов. Каждое утро он выходит из сна животного. Из своего человеческого сна он выходит, когда раскрывается его интеллект (и из сна божественного он выходит от прикосновения Бога). Рождение метафизика, подобно рождению поэта, сопровождается чем-то вроде благодати природного порядка. Один из них, бросающий свое сердце в мир вещей, как стрелу или ракету, как бы гадательно, прозревает в самом чувственном неотделимый от него блеск духовного света, откуда сияет ему взор Бога. А другой, отвернувшись от чувственного, уже посредством науки видит в умопостигаемом, отделенном от преходящих вещей, тот же духовный свет, но уловленный в некоей идее. Абстракция, которая есть смерть для одного, для другого - воздух, которым он дышит; воображение, дискретность, неверифицируемость, гибельные для одного, животворят другого. Оба вбирают лучи, исходящие от творческой Ночи, один питается умопостигаемым, которое вещественно и столь же многообразно, как отсветы Божества в мире, другой умопостигаемостью в чистом виде, но столь же определенной, как само бытие вещей. Оба качаются на качелях, поочередно возносясь до неба. Зрители забавляются этой игрой; они сидят на земле.


3. Вы, говорят мне, похожи на толкователя черной магии, который, не дай Бог, еще прикажет нам летать, пользуясь руками, как крыльями. - Нет, я прошу вас летать на ваших крыльях. - Но у нас есть только руки. - Руки? Но это атрофированные крылья, нечто совсем особое. Они отросли бы, если бы вы были смелее, если бы вы поняли, что мы опираемся не только на землю и что воздух - не пустота.


Апеллировать в борьбе против философии к простой ее фактической невозможности, к конкретному историческому состоянию разума, говорить ей: то, что вы предлагаете на нашем рынке, может быть, и вправду истина, но структура нашей ментальности стала таковой, что мы не можем больше понимать вашу истину, поскольку дух наш <изменился, как и наше тело>100, - все это, строго говоря, никакой не аргумент. Однако он лучший из всех, какие только можно противопоставить нынешнему возрождению метафизики. Слишком верно то, что вечная метафизика уже не вмещается в границы современного мышления или, вернее, это мышление уже не вписывается в нее. Три века эмпириоматематизма принудили разум интересоваться только изобретением приборов для уловления феноменов - понятийных сетей, которые обеспечивают разуму определенное практическое господство и некое иллюзорное постижение природы, так как мысль разрешается не на уровне бытия, а на уровне самого же чувственного. Продвигаясь, таким образом, вперед не путем присоединения истин новых к истинам добытым, а через замену изношенных приборов новыми, манипулируя вещами без их понимания, наступая мало-помалу, но неотвратимо на реальность, одерживая всегда частичные и временные победы, втайне все более и более проникаясь вкусом к материи, с которой оно хитрит, - современное мышление развило в себе, в низшей области научного миросозидания, некий многогранный и удивительно изощренный контакт с вещами и изумительный охотничий инстинкт. Но в то же время оно стало жалким, ослабло и разоружилось перед лицом своих собственных объектов; недостойным образом мышление отрекается от них и не способно теперь охватить вселенную разумных очевидностей иначе, как систему хорошо смазанных шестеренок. Вот почему ему ничего другого не остается, как выступить или против всякой метафизики (устаревший позитивизм), или на защиту псевдометафизики (позитивизм нового типа), или на защиту одной из ее подделок, где мы находим экспериментальный прием в самой грубой его форме, как у прагматиков и у плюралистов, или в самой тонкой - в целостном акте М. Блонделя и его усилии мистически пережить все вещи - чтобы захватить области чисто интеллектуального постижения.


Все это так: наклонность современного интеллекта - против нас. Но разве она не существует только для того, чтобы преодолевать ее новым подъемом? Интеллект не изменил своей природы, он приобрел лишь дурные привычки. Привычки могут быть исправлены. Вторая природа? Но первая все же остается; и силлогизм пребудет до тех пор, пока жив будет человек.


Философа гораздо менее, чем художника, стесняет расхождение с интеллектуальным ритмом его времени. Дело обстоит по-разному в первом и втором случаях. Художник изливает в свое произведение творческий дух, метафизик соизмеряет реальность с познающим духом. Художнику удается овладеть материалом лишь тогда, когда он сначала вверяет себя духу времени, доводя его до предела и, прежде всего, собрав воедино все свое томление и весь свой пыл, - чтобы затем выправить все целиком. Философ же должен, прежде всего, связать себя с объектом и держаться за него с таким упорством, чтобы в материале, который ему сопротивляется, произошел, наконец, прорыв, определяющий перегруппировку сил и новую ориентацию.


4. Верно и то, что метафизика не может нести никакой пользы для экспериментальной науки. Открытия и изобретения в царстве феноменов? Здесь ей нечем похвастаться: ее эвристическая ценность, как говорят, равна нулю. С этой стороны ничего ждать от нее нельзя. На небе не трудятся.


И в этом величие метафизики, мы это знаем уже в течение тысячелетий. Она бесполезна, ибо, как говорил еще Аристотель, она не служит никому и ничему, ибо она выше всякого прислужничества, бесполезна - потому что сверхполезна, потому что хороша в себе и для себя. Нетрудно понять, что, служи она науке, занятой миром феноменов и направленной на повышение производительности труда, она, метафизика, не соответствовала бы своему назначению, и в своем стремлении превзойти науку она никогда не смогла бы достичь этого.