`Г. Боровик Май в Лиссабоне

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8

В мае 1974 года война в колониях еще продолжалась. В середине мая я переписал из газеты «Секулу» опубликованное там письмо двух португальских солдат

из Гвинеи-Бисау.

«Дорогие наши. Мы хотим сообщить вам, что здесь все солдаты с огромным интересом следят за событиями, которые произошли и происходят в Португалии, хотя мы не всегда знаем детали, подробности, а газеты приходят сюда слишком поздно. Родные наши, мы просим у вас помощи, потому что она может оказаться решающей для нас. Прежде всего мы просим не забыть о нас, потому что нельзя, чтобы семья забыла своих сыновей, которые до сих пор ведут здесь эту бессмысленную войну, убивают и гибнут сами, гибнут от пуль, перестают быть людьми, теряют свое человеческое достоинство. Бессмысленные жертвы в аду – вот что такое колониальная война для нас. У всего этого нет никакого оправдания. Мы просим вас: в тот час, когда к вам придет это письмо, отложите, по возможности, все второстепенные дела, обратитесь с требованием ко всем, от кого это зависит, чтобы война окончилась немедленно, чтобы мы в конце концов могли бы вернуться к мирной жизни, снова обрести наши дома, где есть радость и любовь, снова найти наших друзей и ту свободу, которая теперь существует в Португалии и о которой мы с радостью узнали по тем крохам новостей, которые все-таки приходят сюда.

Мы – ваши сыновья, братья и мужья, и мы просим вас сделать следующее. В каждом городе, в каждой деревне, по всей стране объединитесь, наши братья, наши матери, сестры, отцы, организуйте комитеты и группы, которые могли бы просить временное правительство и всех тех, кто близок к патриотическим вооруженным силам, о немедленном окончании войны и возвращении всех солдат. Родные наши и все те, кто читает это письмо, используйте все возможности – письма, телеграммы, открытки, телефонные звонки, - просите правительство, просите твердо, требуйте, чтобы немедленно возвратились домой войска из колоний, чтобы немедленно прекратилось кровопролитие».

Пройдет еще два с лишним месяца, прежде чем новая Португалия официально признает за народами Гвинеи-Бисау, Анголы и Мозамбика право на независимость. Радио «Голос борющейся Анголы» так объявит об этом сообщении: «Признание Португалией права на независимость народов в Гвинеи-Бисау, Анголы и Мозамбика является бесспорной победой народов этих стран. Многотысячные манифестации в самой Португалии, горячо приветствующие это решение правительства, говорят, что это победа прогрессивных сил внутри самой метрополии».


Каждый день громадной дозы инъекции, не внутримышечные и даже не внутривенные, а напрямик, в мозг и сердце, не растворенного временем концентрата ощущений и информации. И каждый день на рассвете такой необходимый, желанный и ненавистный телефонный звонок из редакции. Это значит, что ночью ты должен написать очередную корреспонденцию о главном, что увидел или о чем узнал днем. Слишком короткий промежуток – журналист просто не в состоянии привести в необходимый порядок впечатления, чтобы инъекции помогали, а не мешали работать.

Последняя журналистская встреча – интереснейшая и необходимейшая – кончается в два часа ночи, когда после дня работы в сорокоградусной жаре, после дня волнений, радостей и тревог (какого дьявола ты принимаешь все так близко к сердцу!) ты в лучшем случае лишь кожура от апельсина. Влажная и мятая, разорванная на куски, выброшенная. А вся сердцевина – в блокноте, на магнитофонной пленке, в памяти мозга и сердца. Но твои блокноты, твои магнитофонные пленки, даже твое сознание и твое сердце существуют в это время уже отдельно от тебя, почти обессиленного.

Иногда то, что ты пишешь глубокой ночью, при свете электрической лампочки в гостиничном номере, кажется тебе сносным, под чем можно, не стыдясь, поставить подпись и требующее дополнительной ответственности слово – Лиссабон. И ты, убедив себя в этом, засыпаешь перед рассветом почти успокоенный. Но утром текст, что ты читаешь вслух по телефону далекой стенографистке (голос ее знаешь уже много лет, она принимала в Москве твои корреспонденции и из Нью-Йорка, и с Огненной Земли, из Панамы, из Ханоя), кажется тебе разваливающимся на слова слишком обыденные или выспренние, слова газетные или книжные…

А после диктовки – снова поиск впечатлений. И надо быть абсолютно свежим, чтобы мозг и сердце были открыты, чтобы не потерять способность ощущать, не превратиться в усталого наблюдателя.

И кажется временами, что нужна передышка, необходим интервал. Просто чтобы прийти в себя. Чтобы увидеть, наконец, издали в цельности очертания картины, на которую все эти дни смотрел, уперевшись носом в холст почти изнутри. Но начинается новый день – и все начинается сначала.

Ну вот тебе – передышка: короткая, стремительная двухдневная поездка на север, в город Порту. Она дает тебе возможность взглянуть на Лиссабон и на события, происшедшие 25 апреля, чуть-чуть под иным углом. Португалия – страна небольшая. Но и в ней есть свои медвежьи углы, куда перемены, даже вести о переменах приходят иногда с очень малой скоростью.


Учительница деревенской школы в Престимо, в двухстах пятидесяти километрах от столицы.

- я до первого мая даже не слышала о том, что в Лиссабоне что-то произошло. А как я могла узнать? Газет сюда не доставляют, радио я не включаю, - некогда, да и надоело, всегда одно и то же. Живем как на необитаемом острове. Спасибо, брат приехал навестить первого мая. Увидел в классе над доской старые портреты, говорит: «Ты что, сестра, спятила? Сними! Власть теперь другая». Я, конечно, сняла. Спрятала Томаша и Каэтано в подвал. Они были еще ничего – не выцвели, правда, мухами загажены. Новых портретов никаких нет, распоряжений – тоже. Я подумала-подумала и повесила над доской распятие. Вот видите?

Она сама стоит у доски, еще не старая женщина, но рыхлая, полная, с серым лицом, в темной, толстого домотканого сукна кофте и в такой же юбке. В толстых драных шерстяных чулках на распухших от ревматизма ногах.

Изменения? Нет, пока никаких изменений. Зарплата как была нищенская, так и осталась. Разве кто-нибудь когда-нибудь обращал внимание на школу? Да, передавали сегодня (стала слушать радио), что новое правительство подняло минимальную зарплату. Но она не знает – коснется ли это ее. В школе она – единственная учительница.

И уборщица, и сторож, и директор, что хотите. Больше никого нет. Преподает во всех четырех классах – от первого до четвертого. Все четыре в одной этой комнате. Дети ходят сюда из десяти деревушек. Для некоторых это до шести километров в один конец. Пешком, конечно. Ребята не старше десяти.

Что говорят ученики о событиях в Лиссабоне? А ничего не говорят. Никаких разговоров. Может быть, когда появятся перемены к лучшему, тогда и разговоры пойдут. А сейчас ведь все пока так же, как было.

А сама она рассказывает ли детям об изменениях, происшедших 25 апреля, о Движении вооруженных сил, о временном правительстве? Что ж она может рассказать? Сама еще толком ничего не знает. Надо подождать, посмотреть.

Наш разговор молча слушают около десятка оборванных ребятишек, лет

восьми-девяти. Стоят около парт, рассматривают нас, двух иностранных журналистов

(мы приехали сюда с корреспондентом журнала «За рубежом» Вадимом Поляковским), и одного местного, который нас сопровождает. Молчат ребята, не улыбаются, не шалят, друг с другом не разговаривают, не толкаются. Даже не двигаются, кажется. Когда я их фотографирую – тоже не двигаются, только косят в сторону фотоаппарата глазами.

Да, дисциплинка!

Ну, а крестьяне расспрашивают учительницу о переменах? Нет, не расспрашивают. Да и кому тут, посудите, расспрашивать? В той деревушке, что на холме рядом со школой, - всего пять дворов, да и в них одни женщины. Мужчины на заработках – кто где. Так что нет, не интересуются. Никто здесь ничем не интересуется…

Пока мы с Вадимом Поляковским фотографируем ребят, она выспрашивает у Марио Родригеса – будет ли правительство относиться лучше к учителям. Ведь она работает здесь в таких тяжелых условиях! Изменится ли что-нибудь к лучшему?

Марио, журналист, который приехал с нами, слушает ее внимательно, но отвечает не слишком определенно.

- И еще насчет экзаменов, - вспоминает она. – Почему такие страшные диктанты в четвертом классе? Нельзя такие диктанты давать детям на экзаменах. Это обязательно нужно изменить. В первую очередь. Уж раз власть изменилась, то и диктант нужно сделать полегче. А может быть, и вообще экзамены отменить. Тяжело ребятам…

Марио кивает головой серьезно. Он надеется, что изменения коснутся и диктанта, но не обещает, хотя, наверное, очень хотелось бы ему пообещать учительнице, что жизнь очень скоро изменится к лучшему. И ей было бы приятно услышать. Но он не говорит – да, а только – может быть.

За окнами школы лежит поразительной красоты земля. Гряды холмов, накатывающиеся сюда волнами. Холмы высокие. Это и не холмы вовсе, а скорее горы. Два-три склона поросли лесом, остальные покрыты травой, лишь кое-где стоят обуглившиеся стволы деревьев. Года два назад был страшный пожар, уничтожил огромный лесной массив. Пожар возник от паровоза, который таскает за собой вагоны по старенькой железной дороге. Лето было сухое. Искорка – и пожалуйста. Крестьяне много раз предупреждали – нельзя в этих лесах пускать паровозы, нужно дорогу электрифицировать. Но никто не обращал внимания. И после пожара ничего

не изменилось. Пыхтят паровозики, разбрасывают искры. Только гореть уже нечему.

Я спрашиваю Марио: неужели действительно крестьян совершенно не интересуют происшедшие изменения? Неужели учительница права? Марио улыбается:

- Осторожничает она. Еще не знает, как обернется дело, поэтому и осторожничает.

Рядом с однокомнатной школой стоят в ряд те пять домов, о которых говорила учительница. Пять слепых, покосившихся, нищих хижин. И при каждой земля в полдесятины, не больше, - все владение. Земля такая, что и называть-то землей нельзя. Одни камни. На ближайшем наделе работают две женщины. Одной лет семьдесят, другой – около сорока. Та, что помоложе, серпом режет траву. Что постарше – носит траву

к дому. Живут они здесь вдвоем, свекровь и невестка. Свекровь больна. Денег на лекарство нет, врача поблизости тоже нет. Ближайший – в двадцати двух километрах. Разве до него доберешься? Воды питьевой тоже нет. Ближайший источник за несколько километров, в долине, а здесь совсем нет, даже козу напоить нечем. Раньше, когда муж невестки, сын старухи, был здесь, крестьяне дважды обращались в муниципальный совет, просили, чтобы в этот район провели воду. Но не только согласия, а даже и отказа не получили. Впору было бросать эту землю, но как ее бросишь – все-таки своя. Решили так – дочь отправить к теще, а мужу ехать во Францию на заработки. Так два года назад и сделали. Работает он теперь в небольшом южном городке во Франции шофером местного муниципалитета. С семи утра до пяти вечера. А с пяти до десяти вечера на фабрике «Нортон», принадлежащей двум людям – американцу и французу. Нортон – это фамилия американца. Дочка учится в четвертом классе в Агеде, километрах в пятнадцати отсюда, на те деньги, что муж присылает из Франции. В августе он приедет сюда в отпуск.

Если к тому времени что-нибудь изменится к лучшему, останется здесь. А если будет

по-прежнему, уедет обратно во Францию.

В деревушке мужчин нет. Одни мухерес – женщины. Только Бастос иногда появляется поблизости, траву косит. Но Бастос из другой деревни, из соседней. Он и сейчас вон за тем холмом, наверное. Так что, если мы захотим с ним поговорить, по этой дороге можно добраться.

Мануэл Ферейра Бастос, точно, за холмом косит траву – женщины не ошиблись. Прерваться, поговорить? Ну что ж, он не против. Садится на камень, приглашает и нас, гостеприимно показывая рукой на другие камни рядом. Лицо загорелое, небритое. На голове кепчоночка с пуговкой. Резиновые черные сапоги. Фуфайка клочьями, как шерсть у собаки после драки. Садится, с удовольствием и со вкусом закуривает сигарету. Держится просто, с достоинством.

Он вовсе не равнодушен к тому, что произошло и происходит в стране. Правда, осторожность – первое правило. Какая будет новая власть, он не знает. Человек он простой и поэтому говорить о том, чего не знает наверняка, не будет. Но одно он знает – раньше было очень плохо. Это твердо. Это он знает. А как будет при новой власти, - пока не знает. О ней разное говорят. Кто говорит? Ну вот, например, Шавьер говорит, что… Мы не знаем Шавьера? Это удивительно, потому что Шавьера знают все. Шавьер де Ранкада – царь и бог здесь. У него земля, которую он сдает в аренду, у него текстильная фабрика. Вы идете по дороге, встречаете крестьянина, можете быть уверены – работает на земле Шавьера. Встречаете женщину – работает на его фабрике. Он здесь хозяин над всем и вся. Ему должны деньги, ему обязаны разными услугами. Он был здесь президентом филиала фашистской партии, которая раньше называлась «Национальный союз», а потом «Национальное народное действие». У него была здесь целая группа, которая руководила партией, и суд у него был в кулаке, и больница, и муниципальные органы. От Шавьера здесь зависели все, кто живет во фрагезии, 15 тысяч человек, не меньше. Конечно, и полиция, и крестьянский совет.

О Шавьере Мануэл говорит с подчеркнутым почтением. Только это почтение с ноткой иронии, совсем легкой иронии, но все же иронии, усмешки. И еще одно интересно, Мануэл говорит о Шавьере в прошедшем времени – был хозяином муниципалитета, был хозяином больницы, был, был, был. Почему был? Разве его уже нет? Или он уже

не хозяин земли или текстильной фабрики?

Шавьер-то? Ну как же, конечно, хозяин. Жив он, жив, чего ему сделается. И земля его, и фабрика его. Видел его Мануэл не далее как вчера. Идет по улице, а по противоположной стороне – Мануэл. Заметил его Шавьер, перешел мостовую, поздоровался. Вот так.

Тут Мануэл Бастос прищурился самым хитрющим образом, хотел сдержать улыбку, но она сама вылезла на лицо.

Раньше и глазом бы не моргнул, не заметил бы. А теперь ходит по улицам и со всеми здоровается. Всех расспрашивает – как здоровье. И не он один, все его семейство. Все вдруг стали здороваться. Вот из этого крестьяне и заключили, что Шавьер вроде бы уже не тот.

И Бастос сдвинул кепочку с кнопочкой на лоб, отчего его лицо, серьезное в тот момент, стало очень довольным и озорным.

Да, так вот Шавьер новую власть не хает, наоборот, высказывается в том смысле, что он лично давно мечтал об изменениях и все теперь, наверное, будет хорошо. Некоторых это против новой власти настораживает. Если Шавьер говорит, что все будет хорошо, то вполне возможно, что ничего хорошего как раз и не будет. Но большинство считает, что Шавьер хитрит, просто он этой новой власти побаивается, потому что партию его разогнали, муниципалитет тоже весь новый, и полиция, теперь получается, не под ним, не под Шавьером.

А еще о новой власти говорят священники. Те ее ругают. Не все, конечно, но многие, большинство. В одной деревне священник собрал своих прихожан в церкви на другой день после 25 апреля и говорит: спасайтесь, люди, прячьте своих дочерей и жен, сестер тоже прячьте – идут коммунисты, девушек будут насиловать, землю отбирать, детей тоже. Спать теперь будете под общим одеялом, и крышу тоже теперь соорудят на всех одну, а ваши дома снесут.

И верят таким священникам? Некоторые верят, но многие соображают так: если священники власть ругают, то, может быть, она, наоборот, хорошая.

Нет, изменения есть. Нельзя говорить, что их нет. Вот в прошлое воскресенье, например, уже переизбрали местную крестьянскую жунту, членом которой, кстати говоря, был и сам Мануэл Бастос. Она состояла из трех человек, все трое – неплохие люди, из бедных крестьян. Хотя раньше членов жунты безо всяких выборов назначал полицейский (приходил в деревню и пальцем в грудь – ты будешь, ты и ты), но в этой деревне просто не было богатых крестьян, так что как ни крути, а в жунту все равно попадали свои – бедняки. Только власти, они конечно, не имели. Существовала жунта так, для формы. Теперь по распоряжению временного правительства все органы самоуправления распускаются и нужно избрать новые – на один год. В прошлом воскресенье в деревне было собрание. Крестьяне выдвинули прежних трех – хорошие ж люди, чего их менять. Но те отказались. И Бастос отказался. Довод: надо выбрать новых, потому что те трое хоть и хорошие люди, но не привыкли, чтобы в их руках была действительная власть. Поэтому лучше, если другие займутся этим делом. А через год крестьяне посмотрят, что к чему, разберутся, решат, как поступать дальше.

Все это было на собрании в прошлое воскресенье. А в следующее – крестьяне собираются обсуждать вопрос, как вернуть земли, которые были захвачены у них фашистским управлением лесного хозяйства в тридцать восьмом году. Земля здесь хоть и плохая, но лесу много. С дровами всегда было легко. Но в тридцать восьмом году забрали у крестьян эту землю, и даже сухой хворост позволяли собирать только один раз в неделю, да и то с письменного разрешения властей. Если замечали, что кто-нибудь собирает в другой день, штрафовали, арестовывали, а бывали случаи в соседнем районе – стреляли. Просто так – из винтовки, без предупреждения, как в козу или кабана. Убили однажды двоих, а остальных потом еще и на суд повели. Защищал их тогда священник Жоан Родригес. Среди священников тоже попадаются хорошие люди. Родригес – хороший. На суде доказывал, что крестьяне правы. Новую власть не ругает, наоборот, поддерживает. Другие священники с ним не знаются, настраивают против него крестьян.

Так вот в воскресенье будет собрание представителей шести фрагезий. Крестьяне думают написать письмо временному правительству с просьбой вернуть им земли. И хотя о новом правительстве они слышали разное, но почему-то верят, что оно их поддержит,

не может не поддержать. Просьба у них честная – вернуть то, что им принадлежало и что отобрали фашисты.

Еще хотят крестьяне поговорить об «американском» вине. У этого вина интересная история. Здесь на холмах растет прекрасный виноград, из которого получается очень хорошее вино (почему его называют «американским», никто не знает). Но фашисты

не разрешали крестьянам делать вино, чтобы не конкурировать с винами, которые делают помещики. Дошло до того, что правительство прислало солдат – срезать виноградную лозу. Крестьяне пытались помешать, были волнения. Тогда Национальное собрание решило издать закон о запрещении этого сорта винограда. Сказали, будто вино из него делает людей «безумными». Узнав об этом, крестьяне пошли на помещиков с косами. Закон отменили. Это было лет двадцать назад. А недавно – снова приняли. И крестьяне будут просить о его отмене…

Мануэл разговаривает с нами свободно, заинтересованно, и все его рассуждения, да и он сам, не соответствуют той характеристике, которую дала крестьянам местная учительница.

Меня вначале немного удивляла его откровенность, все-таки мы иностранцы, чужие люди. А он говорил без стеснения – и о фашистском правительстве, и о Шавьере. Только позже, когда возвращались мы с этих холмов по неправдоподобно красивой (и такой же плохой) дороге, понял я, что было нашим паролем, что открывало крестьянские сердца и делало наших собеседников откровенными. Паролем был – Марио Родригес, местный журналист, который показывал нам свои родные места. Газета, в которой он работает, - демократическая, а Марио – сын бедного крестьянина, был выдвинут в октябре семьдесят третьего года на так называемых «свободных» выборах кандидатом демократических сил в Законодательную ассамблею. (При Каэтано «оппозиции» разрешалось с грехом пополам существовать в течение месяца перед выборами. После выборов ее уничтожали. Нужно было изрядное мужество, чтобы участвовать в такой официальной «оппозиции», тем более – согласиться на выдвижение от нее кандидатом).

Сразу после выборов Марио арестовали. Выходил утром из дому, подошли шестеро, избили до полусмерти и бросили в машину. Как только начали бить, он понял – арест. Его увезли в тюрьму Кашиас. Никаких обвинений никто не предъявлял, как и ордера на арест. На допросах выясняли -= когда вступил в коммунистическую партию, при каких обстоятельствах вступил, кто еще в деревне коммунист, с кем и как встречается, с кем и по чьему распоряжению поддерживает подпольные контакты. Вначале били. Потом двенадцать суток держали без сна. Он ничего не сказал. Отпустили его в середине апреля, за неделю до событий. Когда вернулся домой, вся деревня собралась – смотреть на него. Смотрели, ахали. Лицо у него за четыре с лишним месяца

в тюрьме превратилось в старушечий кулачок, сам одряхлел, хотя до этого парень был

не слабый.

Вот он, Марио Родригес, и был нашим паролем, прекрасным паролем, на который крестьяне отзывались откровенностью.

И выяснилось понемногу, что хоть и медленно приходят изменения, даже вести об изменениях в деревню в двухстах пятидесяти километрах от Лиссабона, но все-таки приходят. И главное – приходит робкое, но все же крепнущее сознание, что, может быть, изменения зависят и от самих крестьян, от того, как они сами сумеют распорядиться своим будущим. От них, а не от Шавьера, который вроде бы и тот же, что был раньше, но, с другой стороны, уже и не тот. Нет, не тот Шавьер.


Огромного роста, худой, но с отвисшим животом, прикрытым драной фуфайкой (может быть, за этот живот друзья прозвали его Поплавком), рыбак сидит на палубе перед примусом и делает четыре дела одновременно: варит уху для половины баркаса, греется на солнце, выковыривает черным рыболовным крючком занозу из здоровенного, расплющенного в подушечке большого пальца и рассказывает о рыбацком житье-бытье.

Уходит в море в семь вечера, возвращается в семь утра. Иногда с рыбой, иногда без. Дело рыбачье – как повезет. Если с рыбой, то шестьдесят восемь процентов отдает хозяину, а тридцать два – им, рыбакам. Если без улова, то ничего не получают, ни копейки. Живут на баркасе. Сами видите, как здесь жить. Летом спят на палубе под тентом. Зимой – под палубой. Узко, тесно, койки висят в несколько рядов. Пресной воды умыться, конечно, нету, а о душе и говорить не приходится. Дома у рыбаков, почти у всех, километрах в двадцати пяти от Порту. Так что жен раньше видели один день в неделю. Сейчас по субботам только пять часов работают, так что с женами – подольше, почти два дня. Заработок в среднем – 1600-1700 эскудо в месяц (около 55 рублей). Конечно, не хватает. В крупных компаниях, где баркасы получше, рыбаки зарабатывают по 4-5 тысяч эскудо в месяц. Правительство приняло декрет о повышении минимума зарплаты до 3300 эскудо в месяц. Это конечно, хорошо, но тут сразу проблемы. Те, кто получает сейчас по 4-5 тысяч эскудо, боятся, что им понизят зарплату. В маленьких компаниях, рыбаки, конечно, рады, если им повысят заплату, но они тоже боятся – не разорится ли их компании – мелкие ведь, - тогда безработица, голод. Профсоюза у них не было, а был только Дом рыбаков. Хозяева там фашисты. Сейчас их, правда, погнали, и постепенно этот самый Дом рыбаков, кажется, превращают в профсоюз. Медицинского обслуживания никакого. Социального страхования тоже нет.