Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   58

сословию, нередко это были профессора высших учебных заведений

со славным именем. Излюбленный материал подобных статей

составляли анекдоты из жизни и переписки знаменитых людей

обоего пола, и возможны были такие заголовки: "Фридрих Ницше и

дамские моды в семидесятые годы девятнадцатого столетия",

"Любимые блюда композитора Россини" или "Роль комнатных собачек

в жизни знаменитых куртизанок" и т.д. и т.п. Большой любовью

пользовались также псевдоисторические опусы на актуальные темы

светских бесед, например: "Мечта об искусственном изготовлении

золота и видоизменения ее в ходе веков" или "Попытки

химико-физического воздействия на погоду" и т.п. Просматривая

приводимые Цигенхальсом заголовки таких разглагольствований, мы

дивимся не столько тому, что находились люди, ежедневно

глотавшие подобное чтиво, сколько тому, что авторы с именем,

влиянием и недюжинным образованием помогали, как это тогда

называлось, "обслуживать" неимоверный спрос на занимательный

вздор; термин этот обозначал, между прочим, и тогдашнее

отношение человека к машине. В некоторые периоды фельетонисты

увлекались всевозможными интервью с известными людьми на

злободневные темы, чему Цигенхальс посвящает отдельную главу.

Знаменитого химика или пианиста спрашивали, например, каково

его мнение о тех или иных политических событиях; популярным

актерам, балеринам, спортсменам, летчикам, а то и поэтам

задавали вопрос о преимуществах и недостатках холостого образа

жизни, о причинах финансовых кризисов и т.п. Единственно важным

при этом полагалось сочетание громкого имени с актуальной

темой: у Цигенхальса мы находим разительные тому примеры, он

приводит их сотни. Как уже отмечалось, к подобным стараниям,

вероятно, примешивалась добрая доля иронии, то была

демоническая ирония, ирония отчаяния, нам трудно понять все

это; что же касается множества непосвященных, которые в те

времена были на редкость привержены к чтению, то они все

принимали за чистую монету. Если какая-нибудь знаменитая

картина меняла владельца, если с молотка продавалась ценная

рукопись, если сгорал старинный замок или отпрыск знатного рода

оказывался замешанным в скандальной истории, во многих тысячах

фельетонов читателю не только сообщались эти факты, но в этот

же день или назавтра ему преподносили уйму анекдотического,

исторического, психологического, эротического и прочего

материала на эту тему, каждое злободневное происшествие

вызывало к жизни поток всевозможной писанины, причем манера

преподнесения этих материалов всецело несла печать наспех и

безответственно изготовленного массового товара. Далее, нам

представляется, что к сфере фельетонизма следует причислить и

некоторые игры, к которым приглашались и без того

перенасыщенные познавательным материалом читатели, о чем

свидетельствует пространный экскурс Цигенхальса об удивительном

феномене -- "кроссвордах". Многие тысячи тяжело трудившихся и

нелегко живших в ту пору людей в часы досуга, оказывается,

сидели, склонившись над квадратами и крестами, и заполняли их,

соответственно правилам игры, определенными буквами.

Поостережемся, однако, смотреть на это как на смехотворную и

сумасбродную затею, воздержимся и от насмешек. Людей, игравших

в эти детские игры-загадки, читавших эти фельетоны, ни в коем

случае нельзя назвать наивными детьми или охочими до всяких

забав феакийцами, отнюдь нет. Они жили в вечном страхе среди

политических, экономических и моральных потрясений, вокруг них

все кипело, они вынесли несколько чудовищных войн, в том числе

и гражданских, и игры их никоим образом не были веселым,

бессмысленным ребячеством, но отвечали глубокой потребности:

закрыть глаза, убежать от нерешенных проблем и ужасающих

предчувствий гибели в возможно более безобидный мир видимости.

Они прилежно учились управлять автомобилем, играть в

замысловатые карточные игры и мечтательно отдавались разгадке

кроссвордов, ибо перед лицом смерти, страха, боли, голода они

были почти вовсе беспомощны, церковь не дарила им утешение и

дух -- советов. Люди, читавшие столько фельетонов, слушавшие

столько докладов, не изыскивали времени и сил для того, чтобы

преодолеть страх, побороть боязнь смерти, они жили судорожно,

они не верили в будущее.

Читались тогда и публичные лекции, мы обязаны коротко

остановиться и на этой несколько более благородной

разновидности фельетонизма. Как специалисты, так и

интеллектуальные проходимцы всех мастей предлагали бюргерам тех

времен, по-прежнему приверженным к потерявшему свой былой смысл

понятию "образование", помимо статей, еще и бесчисленные

публичные лекции: не только в виде отдельных речей по случаю

того или иного торжества, а в массовом порядке, наперебой

конкурируя друг с другом. В городе средних размеров каждый

бюргер или его супруга имели тогда возможность раз в неделю

прослушать какой-нибудь доклад, в крупных же городах такая

возможность выпадала чуть ли не ежедневно; докладчики

распространялись перед слушателями о какой-нибудь теории,

разглагольствовали о художественных произведениях, поэтах,

ученых, исследователях, кругосветных путешествиях, и

присутствующие оставались при этом совершенно пассивными, в то

время как предполагалось, что они имеют какое-то отношение к

содержанию докладываемого или, по крайней мере, знакомы с

темой, готовы к восприятию ее, хотя в большинстве случаев это

было не так. Читались тогда занимательные, темпераментные или

остроумные лекции, например о Гете, -- как она голубом фраке

выскакивал из дилижанса и соблазнял страсбургских или

вецларских девиц; или лекции об арабской культуре, в которых

ряд модных интеллектуальных словечек перемешивался наподобие

игральных костей, и всякий был беспредельно рад, узнав хотя бы

одно из них. Люди ходили на лекции о поэтах, произведения

которых они никогда не читали, да и не собирались читать,

смотрели при этом диапозитивы и так же, как при чтении

фельетонов, продирались через груды лишенных всякого смысла

обрывков знаний и научных ценностей. Короче говоря,

человечество находилось тогда на пороге того чудовищного

обесценивания слова, которое, сперва в очень узком кругу и в

полной тайне, породило противоборствующее --

героико-аскетическое течение, вскоре мощно выявившееся как

начало новой духовной самодисциплины и духовного достоинства.

Зыбкость и фальшь духовной жизни того времени, отмеченной

я некотором смысле даже величием и энергией, мы, нынешние

жители, рассматриваем как симптомы ужаса, охватившего дух,

который на закате эпохи мнимого процветания и мнимых побед

внезапно оказался перед пустотой, перед тяжкой материальной

нуждой, перед полосой политических и военных бурь и перед

стремительно растущим недоверием к самому себе, к своей силе и

достоинству, наконец к собственному существованию. Но в этот

час отчаяния и ужаса мы наблюдаем и весьма импозантные взлеты

духа, например, рождение науки о музыке, благодарными

наследниками которой мы являемся. Однако, как ни легко

разложить по полочкам любые отрезки прошлого, настоящее не

способно определить себе место, а посему именно тогда среди

интеллектуалов стали распространяться ужасающая неуверенность и

апатия, стремительно упали до весьма скромного уровня духовные

потребности и достижения. Люди, видите ли, сделали открытие (со

времени Ницше кое-кто уже догадывался об этом), что молодость и

творческий период нашей культуры остались позади, что пришла

старость, сумерки; это почувствовали все, я многие даже весьма

резко сформулировали, а затем этим же стали объяснять

многочисленные и столь пугающие знамения времени: мертвящую

механизацию жизни, глубокое падение морали, безверие народов,

неподлинность искусства. Как в одной причудливой китайской

сказке, повсюду вокруг звучала "музыка гибели", подобно

басовому регистру органа; она лилась и замирала многие

десятилетия, просачиваясь в школы, журналы, академии, вдруг

пораженные распадом, вызывая у мало-мальски серьезных

художников, критиков своего времени, меланхолию или душевные

заболевания, а порой и захлестывая все и вся кругом неистовым и

дилетантским перепроизводством во всех искусствах. По отношению

к этому раз возникшему и отныне неистребимому врагу люди вели

себя по-разному. Некоторые лучшие умы молча признавали горькую

правду и стоически несли ее бремя. Кое-кто искал спасения во

лжи, тем более что литературные провозвестники учения о закате

культуры давали оппонентам немало удобных поводов для критики.

Тот, кто поднимался на борьбу против этих грозящих пророков,

обретал слушателей и влияние среди бюргеров, ибо утверждение,

будто культура, которую еще вчера причисляли к своему достоянию

и которой так гордились, вдруг перестала существовать, будто

столь милые сердцу бюргера образование и искусство превратились

в поддельное образование и в поддельное искусство, -- казалось

не менее наглым и невыносимым, чем волны инфляции или угроза

капиталам со стороны революций. В предчувствии заката была

возможна и циническая позиция: люди отправлялись танцевать и

объявляли всякую заботу о будущем старомодной глупостью. В

прочувствованных фельетонах журналисты возвещали близкий конец

искусства, науки, языка, со сладострастием самоубийц

провозглашали инфляцию понятий и полную деградацию духа в ими

же сфабрикованном бумажном мире фельетона и с притворно

циническим равнодушием или же в экстазе вакхантов созерцали,

как не только искусство, дух, этика, честность, но и Европа, и

"весь мир" идут к закату{1_1_0_05}. Среди лучших людей

воцарился молчаливо-мрачный, среди худших -- злорадствующий

пессимизм, и прежде чем культура вновь обрела способность к

реальной самооценке, прежде чем она нашла свое истинное место,

должно было быть снесено все отжившее, выработана новая мораль,

перекроен весь мир, но к этому пришли лишь после долгой

политической борьбы и войн.

Надо сказать, что сама культура в эти переходные

десятилетия не спала летаргическим сном: в период своего упадка

и мнимого самоотрицания, приписываемого ей художниками,

профессорами, фельетонистами, она породила в сердцах отдельных

людей особую бдительность и подвергала себя тщательному

самоконтролю. Даже в пору расцвета фельетонизма то тут, то там

встречались отдельные группы, исполненные решимости хранить

верность духу и сделать все от них зависящее, дабы в целости и

сохранности пронести через это лихолетье зерно доброй традиции,

дисциплины, методики интеллектуальной честности. Пытаясь понять

эти процессы уже в наше время, мы приходим к выводу, что

процесс самоиспытания, самопознания и сознательного

сопротивления упадку протекал в основном в двух группах.

Совесть ученых толкала их к исследованиям и к методам обучения,

которые были известны и применялись в истории музыки, ведь

именно эта наука бурно расцветала тогда, и два прославившиеся

семинара в пору расцвета фельетонизма разработали отменный и

безупречный со всех точек зрения рабочий метод. И как если бы

судьба желала вознаградить усилия малочисленной, но

мужественной когорты, среди безвременья произошло всем

известное отрадное чудо, по сути своей случайность, но

подействовавшее как божественное знамение: были обнаружены

одиннадцать рукописей Иоганна Себастьяна Баха, некогда

принадлежавшие его сыну Фридеману! Вторым центром сопротивления

упадку было Братство паломников в страну Востока, сочлены

которого заботились не столько о культивировании интеллекта,

сколько о культивировании души, о воспитании благоговения и

благочестия -- отсюда наша современная форма духовности и Игра

в бисер восприняли важные импульсы, особенно это касается

приемов контемпляции -- созерцания. В развитие новых взглядов

на самую суть нашей культуры и возможности ее дальнейшего

существования паломники в страну Востока тоже внесли свою

лепту, впрочем, не столько благодаря своим успехам в

аналитической науке, сколько благодаря своей способности,

развитой старинными тайными приемами, магически входить в

минувшие эпохи и состояния духа. Встречались среди них,

например, музыканты и певцы, которые, по уверениям источников,

обладали даром исполнять музыкальные пьесы ранних эпох,

например, сочинения композиторов 1600 или 1650 годов, так,

будто они вовсе не знали утонченных и виртуозных приемов,

вошедших в моду в более поздние века. А это ведь было чем-то

неслыханным для тех времен, когда среди музыкантов царила мания

динамики и экспрессии и когда за дирижерской техникой и

"концепцией" чуть ли не забывали о самом произведении.

Рассказывают, что когда оркестр паломников в страну Востока

впервые публично исполнил сюиту догенделевских времен без

характерного крешендо и декрешендо, с наивностью и целомудрием,

свойственным иным временам и другому миру, -- слушатели или

вообще ничего не поняли, или же, насторожившись, решили, что

впервые в своей жизни услышали музыку. А один сочлен Братства

построил в знаменитом зале заседаний паломников -- между

Бремгартеном и Морбио{1_1_0_06} -- баховский орган, совершенно

такой же, какой создал бы себе сам Иоганн Себастьян Бах, будь у

него на то средства и возможности. В соответствии с

господствовавшими в Братстве обычаями этот искусник сохранил

свое имя в тайне, назвавшись Зильберманом по своему

предшественнику из восемнадцатого столетия.

Мы подошли к истокам, из которых родилось наше нынешнее

понимание культуры. Одним из них, причем важнейшим, были самые

молодые науки -- история музыки и музыкальная эстетика, вторым

-- вскоре воспоследовавший подъем математики, к этому

прибавилась капля священного елея, воспринятого из преданий

паломников в страну Востока, и затем, в теснейшей связи с новым

пониманием и осмыслением музыки, некое мужество в подходе к

вопросу об одряхлении культур, столь же бодрое, сколь и

отмеченное резиньяцией.

Нет нужды пускаться здесь в обстоятельные рассуждения об

этом; упомянутые материи известны каждому. Главным итогом новой

позиции или, вернее сказать, нового подчинения ритму

культурного процесса был далеко заходящий отказ от создания

новых произведений искусства, постепенный отход служителей

культуры от мирской предприимчивости и, что не менее важной как

бы венчает все, -- рождение Игры в бисер, или Игры стеклянных

бус.

Безусловно, на само возникновение Игры огромное влияние

оказали большие успехи науки о музыке, достигнутые ею вскоре

после 1900 года, то есть еще в самый расцвет фельетона. Мы,

преемники этой науки, полагаем себя лучшими знатоками великих

творческих эпох, особенно музыки семнадцатого и восемнадцатого

столетий, в некотором смысле мы даже лучше ее понимаем, чем

понимали ее во все прежние времена, включая и эпоху самой

классической музыки. Разумеется, у нас, потомков, сложилось

совсем иное отношение к классической музыке, чем у

представителей творческих эпох; наше одухотворенное и не всегда

в достаточной мере свободное от резиньирующей меланхолии

почитание подлинной музыки есть нечто совсем иное, нежели

наивно-радостное музицирование тех веков, порой вызывающее нашу

зависть, когда музыка заставляла на время позабыть об условиях

и судьбах, под знаком которых она возникла. Ведь мы уже на

протяжении многих поколений усматриваем великое и непреходящее

достижение топ эпохи, которая лежит между концом средневековья

и нашими днями, не в философии или в поэзии, как то делал еще

почти весь двадцатый век, но в математике и в музыке. С тех пор

как мы в основном отказались от соревнования на ниве творчества

с мастерами прежних эпох, с тех пор как мы отказались от культа

и приоритета гармонии и чувственной динамики в музицировании,

которые царили среди музыкантов-исполнителей примерно два

столетия, начиная от Бетховена и первых шагов романтики, -- с

тех пор мы убеждены, что чище и благороднее -- разумеется, на

наш манер, в нашем нетворческом, эпигонском, но благоговейном

духе! -- понимаем и толкуем ту культуру, наследниками которой

являемся. Нам, лишенным расточительной творческой энергии тех

времен, трудно постигнуть, каким образом в пятнадцатом и

шестнадцатом веках на протяжении столь долгого времени

сохранились в такой непорочной чистоте музыкальные стили,

почему в огромном потоке сочиняемой тогда музыки, как нам

представляется, вообще нельзя найти ничего дурного и почему

даже восемнадцатое столетие, столетие начавшейся деградации,

породило еще целый фейерверк стилей и школ, правда быстротечных

в своем сиянии и самонадеянных. Однако мы верим, что в музыке,

ныне называемой классической, мы постигли тайну, дух,

добродетель и благочестие тех поколений и восприняли их как

пример. Так мы придерживаемся невысокого мнения о теологии и

церковной культуре восемнадцатого столетия или о философии

Просвещения, но усматриваем в кантатах, "Страстях" и прелюдиях

Баха предельную сублимацию христианской культуры.

Между прочим, для характеристики отношения нашей культуры

к музыке, мы могли бы сослаться на весьма древний и почтенный

пример. Игра в бисер отдает ему дань уважения. Мы припоминаем,

что у китайцев, в сказочной стране "древних императоров", в

государстве и при дворе музыке была отведена ведущая роль,

благоденствие музыки считалось равнозначным благоденствию всей

культуры и этики, даже всего царства, и капельмейстерам

вменялось в обязанность строго следить за соблюдением и

чистотой "древних тональностей". Упадок музыки рассматривался

как верный признак упадка правления и всего государства. Поэты

рассказывали страшные сказки о дьявольских, отторгнутых небом

запретных тональностях, например о тональности Цинь Шаня и Цин

Цзы, о музыке гибели, ибо стоило ей, греховной, зазвучать, как

над императорским двором сгущались тучи, содрогались и рушились

стены, государь и вся империя гибли. Не будем утруждать

читателя перечислением высказываний древних авторов, приведем

лишь несколько отрывков из главы о музыке книги Ли Бу-вей

"Весна и осень":

"Истоки музыки лежат далеко. Она рождается из меры, и

корни ее в великом Едином. Великое Единое рождает два полюса:

они рождают силу темного и силу светлого.

Когда на земле мир, когда все пещи в состоянии покоя и все

в своих превращениях следует своему Верховному началу, музыка

может быть завершенной. Если страсти не толкают на неверный

путь, она достигает совершенства. Совершенная музыка имеет свои

истоки. Она возникает из равновесия. Равновесие рождается из

справедливости, а справедливость рождается из смысла вселенной.

Поэтому о музыке можно говорить только с человеком, постигшим

смысл вселенной.

Музыка зиждется на гармонии неба и земли, на соразмерности

темного и светлого.

Государства, находящиеся в состоянии упадка, и люди,

созревшие для гибели, тоже имеют свою музыку, но музыка их не

бывает ясной. Потому: чем неистовее музыка, тем меланхоличнее

люди, тем большая опасность нависла над государством, тем ниже

опускается государь. Так утрачивается суть музыки.