Семейный суд

Вид материалаДоклад
Подобный материал:
1   ...   31   32   33   34   35   36   37   38   39

РАСЧЕТ




На дворе декабрь в половине: окрестность, схваченная неоглядным снежным

саваном, тихо цепенеет; за ночь намело на дороге столько сугробов, что

крестьянские лошади тяжко барахтаются в снегу, вывозя пустые дровнишки. А к

головлевской усадьбе и следа почти нет. Порфирий Владимирыч до того отвык от

посещений, что и главные ворота, ведущие к дому, и парадное крыльцо с

наступлением осени наглухо заколотил, предоставив домочадцам сообщаться с

внешним миром посредством девичьего крыльца и боковых ворот.

Утро; бьет одиннадцать. Иудушка, одетый в халат, стоит у окна и

бесцельно поглядывает вперед. Спозаранку бродил он взад и вперед по кабинету

и все об чем-то думал и высчитывал воображаемые доходы, так что наконец

запутался в цифрах и устал. И плодовитый сад, раскинутый против главного

фасада господского дома, и поселок, приютившийся на задах сада, - все

утонуло в снежных сувоях. После вчерашней вьюги день выдался морозный, и

снежная пелена сплошь блестит на солнце миллионами искр, так что Порфирий

Владимирыч невольно щурит глаза. На дворе пустынно и тихо; ни малейшего

движения ни у людской, ни около скотного двора; даже крестьянский поселок

угомонился, словно умер. Только над поповым домом вьется сизый дымок и

останавливает на себе внимание Иудушки.

"Одиннадцать часов било, а попадья еще не отстряпалась, - думается ему,

- вечно эти попы трескают!"

Выйдя из этого пункта, он начинает соображать: будни или праздник

сегодня, постный или скоромный день, и что должна стряпать попадья, - как

вдруг внимание его отвлекается в сторону. На горке, при самом выезде из

деревни Нагловки, показывается черная точка, которая постепенно придвигается

и растет. Порфирий Владимирыч вглядывается и, разумеется, прежде всего

задается целой массой праздных вопросов. Кто едет? мужик или другой кто?

Другому, впрочем, некому - стало быть, мужик... да, мужик и есть! Зачем

едет? ежели за дровами, так ведь нагловский лес по ту сторону деревни...

наверное, шельма, в барский лес воровать собрался! Ежели на мельницу, так

тоже, выехавши из Нагловки, надо взять вправо... Может быть, за попом?

кто-нибудь умирает или уж и умер?.. А может быть, и родился кто? Какая же

это баба родила? Ненила по осени с прибылью ходила, да той, кажется, еще

рано... Ежели уродился мальчик, так в ревизию со временем попадет - сколько

бишь в Нагловке, по последней ревизии, душ? А ежели девочка, так тех в

ревизию не записывают, да и вообще... А все-таки и без женского пола

нельзя... тьфу!

Иудушка отплевывается и смотрит на образ, как бы ища у него защиты от

лукавого.

Очень вероятно, что он долго блуждал бы таким образом мыслью, если б

показавшаяся у Нагловки черная точка обыкновенным порядком помелькала и

исчезла; но она все росла и росла и, наконец, повернула на гать, ведущую к

церкви. Тогда Иудушка совершенно отчетливо увидел, что едет небольшая

рогоженная кибитка, запряженная парой гусем. Вот она поднялась на взлобок и

поравнялась с церковью ("не благочинный ли? - мелькнуло у него, - то-то у

попа не отстряпались о сю пору!"), вот повернула вправо и направилась прямо

к усадьбе: "так и есть, сюда!" Порфирий Владимирыч инстинктивно запахнул

халат и отпрянул от окна, словно боясь, чтоб проезжий не заметил его.

Он отгадал: повозка подъехала к усадьбе и остановилась у боковых ворот.

Из нее поспешно выскочила молодая женщина. Одета она была совсем не по

сезону, в городское ватное пальто, больше для вида, нежели для тепла,

отороченное барашком, и, видимо, закоченела. Особа эта, никем не

встреченная, вприскочку побежала на девичье крыльцо, и через несколько

секунд уж слышно было, как хлопнула в девичьей дверь, а следом за этим опять

хлопнула другая дверь, а затем во всех ближайших к выходу комнатах началась

ходьба, хлопанье и суета.

Порфирий Владимирыч стоял у двери кабинета и прислушивался. Он так

давно не видал никого постороннего и вообще так отвык от общества людей, что

его взяла оторопь. Прошло с четверть часа; ходьба и хлопанье дверью не

перемежались, а ему все еще не докладывали. Это еще больше взволновало его.

Ясно, что приезжая принадлежала к числу лиц, которые, в качестве "присных",

не дают никакого повода сомневаться относительно своих прав на

гостеприимство. Кто же у него "присные"? Он начал припоминать, но память

как-то тупо ему служила. Был у него сын Володька да сын Петька, была

маменька Арина Петровна... давно, ах, давно это было! Вот в Горюшкине с

прошлой осени поселилась Надька Галкина, покойной тетеньки Варвары

Михайловны дочь - неужто ж она? Да нет, та уж однажды пыталась ворваться в

головлевское капище, да шиш съела! - "Не смеет она! не посмеет!" - твердил

Иудушка, приходя в негодование при одной мысли о возможности приезда

Галкиной. Но кто же может быть еще?

Покуда он таким образом припоминал, Евпраксеюшка

осторожно подошла к двери и доложила:

- Погорелковская барышня, Анна Семеновна. приехала.

Действительно, это была Аннинька. Но она до такой степени изменилась,

что почти не было возможности узнать ее. В Головлево явилась на этот раз уж

не та красивая, бойкая и кипящая молодостью девушка, с румяным лицом, серыми

глазами навыкате, с высокой грудью и тяжелой пепельной косой на голове,

которая приезжала сюда вскоре после смерти Арины Петровны, а какое-то

слабое, тщедушное существо с впалой грудью, вдавленными щеками, с нездоровым

румянцем, с вялыми телодвижениями, существо сутулое, почти сгорбленное. Даже

великолепная ее коса выглядела как-то мизерно, и только глаза, вследствие

общей худобы лица, казались еще больше, нежели прежде, и горели лихорадочным

блеском. Евпраксеюшка долгое время вглядывалась в нее, как в незнакомую, но

наконец-таки узнала.

- Барышня! вы ли? - вскрикнула она, всплеснув руками.

- Я. А что?

Сказавши это, Аннинька тихонько засмеялась, точно хотела прибавить: да,

вот как! отделали-таки меня!

- Дядя здоров? - спросила она.

- Что дяденька! так ништо... Только слава, что живут, а то и не видим

их почесть никогда!

- Что же с ним?

- Да так... от скуки, видно, с ними сделалось...

- Неужто и на бобах разводить перестал?

- Нынче они, барышня, молчат. Все говорили и вдруг замолчали. Слышим

иногда, как промежду себя в кабинете что-то разговаривают и даже смеются

будто, а выдут в комнаты - и опять замолчат. Сказывают, с покойным ихним

братцем, Степаном Владимирычем, то же было... Все были веселы - и вдруг

замолчали. Вы-то, барышня, все ли здоровы?

Аннинька только махнула рукою в ответ.

- Сестрица все ли здорова?

- Уже целый месяц, как в Кречетове при большой дороге в могиле лежит.

- Чтой-то, спаси господи! уж и при дороге?

- Известно, как самоубийц хоронят.

- Господи! все барышни были - и вдруг сами на себя ручку наложили...

Как же это так?

- Да, сперва "были барышни", а потом отравились - только и всего. А я

вот струсила, жить захотела! к вам вот приехала! Ненадолго, не пугайтесь...

умру!

Евпраксеюшка глядела на нее во все глаза, словно не понимала.

- Что на меня глядите? хороша? Ну, какова есть... А впрочем, после об

этом... после... Теперь велите-ка ямщика рассчитать да дядю предупредите.

Говоря это, она вынула из кармана старенький портмоне и достала оттуда

две желтеньких бумажки.

- А вот и имущество мое! - прибавила она, указывая на жиденький

чемодан, - тут все: и родовое, и благоприобретенное! Иззябла я,

Евпраксеюшка, очень иззябла! Вся я больна, ни одной косточки во мне не

больной нет, а тут, как нарочно, холодище... Еду, да об одном только думаю:

вот доберусь до Головлева, так хоть умру в тепле! Водки бы мне... есть у

вас?

- Да вы бы, барышня, чайку лучше; самовар сейчас будет готов.

- Нет, чай - потом, а теперь водки бы... Вы дяде, впрочем, не

сказывайте об водке-то покуда... Все само собой после увидится.

Покамест в столовой накрывали к чаю, явился и Порфирий Владимирыч. В

свою очередь и Аннинька с изумлением встретилась с ним: до такой степени он

похудел, выцвел и задичал. Он обошелся с Аннинькой как-то странно: не то

чтобы прямо холодно, а как будто ему до нее совсем дела нет. Говорил мало,

вынужденно, точно актер, с трудом припоминающий фразы из давнишних ролей.

Вообще был рассеян, как будто в голове его в это время шла совсем другая и

очень важная работа, от которой его досадным образом оторвали по пустякам.

- Ну вот, ты и приехала! - сказал он, - чего хочешь? чаю? кофею?

распорядись!

В прежнее время, при родственных свиданиях, роль чувствительного

человека обыкновенно разыгрывал Иудушка, но на этот раз расчувствовалась

Аннинька, и расчувствовалась взаправду. Должно быть, очень у нее наболело

внутри, потому что она бросилась к Порфирию Владимирычу на грудь и крепко

его обняла.

- Дядя! я к вам! - крикнула она и вдруг залилась слезами.

- Ну что ж! милости просим! комнат у меня довольно - живи!

- Больна я, дяденька! очень, очень больна!

- А больна, так богу молиться надо! Я и сам, когда болен, - все

молитвой лечусь!

- Умирать я приехала к вам, дядя!

Порфирий Владимирыч испытующим оком взглянул на нее, и чуть заметная

усмешка скользнула по его губам.

- Доигралась? - произнес он чуть слышно, почти про себя.

- Да, доигралась. Любинька - та "доигралась" и умерла, а я вот... живу!

При известии о смерти Любиньки Иудушка набожно покрестился и молитвенно

пошептал. Аннинька между тем села к столу, облокотилась и, смотря в сторону

церкви, продолжала горько плакать.

- Вот плакать и отчаиваться - это грех! - учительно заметил Порфирий

Владимирыч, - по-христиански-то, знаешь ли, как надо? не плакать, а

покоряться и уповать - вот как по-христиански надлежит!

Но Аннинька откинулась на спинку стула и, тоскливо повесив руки,

повторяла:

- Ах, уж и не знаю! не знаю, не знаю, не знаю!

- Ежели ты об сестрице так убиваешься - так и это грех! - продолжал

между тем поучать Иудушка, - потому что хотя и похвально любить сестриц и

братцев, однако, если богу угодно одного из них или даже и нескольких

призвать к себе...

- Ах, нет, нет! вы, дядя, добрый? добрый вы? скажите!

Аннинька опять бросилась к нему и обняла.

- Ну, добрый, добрый! ну, говори! хочется чего-нибудь? закусочки?

чайку, кофейку? требуй! сама распорядись!

Анниньке вдруг вспомнилось, как в первый приезд ее в Головлево дяденька

спрашивал: "Телятинки хочется? поросеночка, картофельцу?" - и она поняла,

что никакого другого утешения ей здесь не сыскать.

- Благодарю вас, дядя, - сказала она, снова присаживаясь к столу, -

ничего особенного мне не нужно. Я заранее уверена, что буду всем довольна.

- А будешь довольна, так и слава богу! в Погорелку-то поедешь, что ли?

- Нет, дядя, я покамест у вас поживу. Ведь вы ничего не имеете против

этого?

- Христос с тобой! живи! Ежели я и спросил про Погорелку, так потому,

что на случай поездки распоряжение нужно сделать: кибиточку, лошадушек...

- Нет! после! после!

- И прекрасно. Когда-нибудь после съездишь, а покудова с нами поживи.

По хозяйству поможешь - я ведь один! Краля-то эта, - Иудушка почти с

ненавистью указал на Евпраксеюшку, разливавшую чай, - все по людским

рыскает, так иной раз и не докличешься никого, весь дом пустой! Ну, а

покамест прощай. Я к себе пойду. И помолюсь, и делом займусь, и опять

помолюсь... так-то, друг! Давно ли Любинька-то скончалась?

- Да с месяц, дядя.

- Так мы завтра ранехонько к обеденке сходим, да кстати и панихидку по

новопреставльшейся рабе божией Любви отслужим... Так прощай покуда! Кушай-ка

чай-то, а ежели закусочки захочется с дорожки, и закусочки подать вели. А в

обед опять увидимся. Поговорим, побеседуем; коли нужно что - распорядимся, а

не нужно - и так посидим!

Так произошло это первое родственное свидание. С окончанием его

Аннинька вступила в новую жизнь в том самом постылом Головлеве, из которого

она, уж дважды в течение своей недолгой жизни, не знала как вырваться.