Элджернон Генри Блэквуд

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   42   43   44   45   46   47   48   49   ...   63

XXVIII



Что ни возьми — смену времен года и часов, жизнь и судьбу — все пронизано ритмом, размером. Во всех искусствах и ремеслах, механизмах, органических телах, каждодневных делах присутствуют ритм, размер, мелодия. В безотчетных действиях также проявляется ритм. Он повсюду и во все встроен. Все человеческие устройства соразмерны и подчинены ритму. Это неспроста. Неужели причиной только воздействие инерции?

Новалис


Несмотря на отдаленность и безлюдность тамошних мест появление старого знакомца не было таким уж неожиданным. По некоторым признакам эта встреча должна была рано или поздно произойти. У ирландца, собственно, и сомнений не было. Однако не одни лишь предзнаменования указывали на предстоящую встречу.

О’Мэлли не раскрывает до конца, что это было. О двух моментах он поведал мне сам, об иных не мог заставить себя рассказать. В положенном же на бумагу повествовании нет упоминания даже о первых двух знаках. Нежелание изложить обстоятельнее нюансы нелегко объяснить, разве что недостатком в языке средств для выражения столь необычных обстоятельств. Однако ведь прежде его это не останавливало, когда он вел рассказ о своем удивительном приключении. И все же мне не удалось убедить его развернуть объяснение, О’Мэлли лишь признался, что были еще другие моменты, послужившие намеками. А потом пожал плечами, рассмеялся и замолк в замешательстве.

О двух упомянутых им моментах я попытаюсь рассказать. Мы с Теренсом тогда сидели, как множество раз прежде, под звездным небом на крыше лондонского дома, где он снимал квартиру, а снизу доносился шум современного города. Оба эти момента соответствовали представлению, что день ото дня простиравшаяся шире телесной оболочки часть личности ирландца становилась все активнее, познавая область расширенного сознания, пробужденную к жизни новым другом с парохода.

Так или иначе, они убедили О’Мэлли, что больше он не одинок. И уже несколько дней. Помимо проводника его сопровождал кто-то еще. Неотступно наблюдая.

— Множество раз мне казалось, что я вижу его, — рассказывал ирландец, — но каждый раз ошибался. Однако разум мой не сдавался. Я был совершенно уверен, что великан где-то рядом.

Он сравнивал свои ощущения с известным многим переживанием, когда вспоминается старый друг, которого даже не ждешь, и тогда в каждом прохожем замечаешь его черты, пока друг действительно не направляется тебе навстречу по тротуару. Его направила весть, которую ваше сознание успело получить, прежде чем друг успел показаться из-за угла.

О’Мэлли добавил:

— Уверенность в близкой встрече крепла день ото дня, будто его существо высылало вперед щупальца на поиски. И в первый раз они отыскали меня, — тут он чуть помедлил, подыскивая слово, — во сне.

— Значит, он тебе явился во сне?

— Да, вначале во сне, только когда я проснулся, сон не исчез, и различить, где сон, а где явь, я уже был не в состоянии. Кроме того, я постоянно ожидал встречи с ним, почти за каждым поворотом тропы; думал, вот-вот увижу, только заберусь чуть выше в горы, вот за той скалой или за тем деревом, пока наконец действительно не увидел. Однако задолго до того, как показался, он наблюдал за мной, направлял и ждал.

Все это Теренс высказал, не надеясь, что я поверю. Но в некотором смысле, как ему представлялось, я был способен поверить и верил. Причем в полном соответствии с духом приключения и с повышенной восприимчивостью его сознания. Ибо, расширившись, оно пребывало в состоянии «белого листа», на котором малейшее прикосновение мысли могло оставить росчерк. Он был восприимчив весь, с головы до пят. И расстояния физического мира препятствовали остроте ощущений не больше, чем электрическим силам.

— Но русский был не один, — добавил он негромко, но обычно как раз такие его замечания особенно привлекали мое внимание, — он был там… со своими сородичами…

И он, не переводя дыхания, стал пересказывать подробности своего переживания с силой убеждения, потрясшей мою оторопевшую душу. Как всегда, если О’Мэлли всецело отдавался повествованию, окружающее меркло, и я снова окунался в приключение. Дымовые трубы под колпаками превратились в деревья, полоса Лондонского парка под звездным небом — в глубокую кавказскую долину, а шум машин — в грохот потоков, стекающих со снежных вершин. Казалось, в воздухе повеяло ароматом незнакомых цветов.

Ирландец вместе с проводником лежали, закутавшись в одеяла, уже много часов, полная луна скрадывала признаки приближающегося рассвета, и тут Теренс пробудился со странным чувством, что проснулась лишь часть него. Часть оставалась в теле, а другая с легкостью пребывала в том состоянии или области, куда он переносился во сне и где он был теперь не один.

Совсем недалеко, среди деревьев, что-то двигалось. Нет сомнений! Меж стволов явно происходило движение.

Активная часть его мозга несколько расфокусированным взглядом следила за фигурами, проносящимися по залитым лунным светом полянам под неподвижными кронами деревьев. Ветра не было, и тени от ветвей не колыхались. Теренс видел быстрый бег силуэтов, энергично, но бесшумно проносящихся через серебряные и черные островки по кругу, и движение их было не случайным. Оно выглядело размеренным и организованным, словно обороты гигантского колеса.

Граница этого скачущего хоровода приходилась футах в двадцати от того места, где он лежал, но получше разглядеть в неверном свете было трудно.

Силуэты, что проносились по серебристым лоскутам, казались очень знакомыми. Теперь он их точно узнал. Подобные тем, что складывались из колеблющихся эманаций на корме парохода, форме «посланника» моря и неба и той форме, что приняла душа мальчика после смерти. Эти силуэты ветра и облаков, что он так часто видел во сне летящими наперегонки по длинным голым холмам, наконец показались вблизи.

В первый момент пробуждения, когда он видел их наиболее ясно, О’Мэлли вполне определенно ощутил присутствие отца с мальчиком среди них. Не то чтобы он их разглядел, но почувствовал, как они несутся где-то рядом: едва открыв глаза, он понял, что те прошли совсем рядом, почти коснувшись, и позвали за собой. Потом он тщетно пытался различить их в стремительном круговороте скачущих по серебряным тропам фигур, но все они были так похожи, различаясь только ростом.

То, как О’Мэлли описывал увиденные фигуры, не давало полностью представить их себе, однако, по его признанию, ему никак не удавалось выделить хотя бы одну. Они проносились текучей волной, стоило глазу зацепиться за одну — а на ее месте уже другая. Точь-в-точь как в море, когда пытаешься уследить за гребнями волн. И все же, по его словам, в полный рост их спины и плечи мощно круглились и вытягивались, готовясь к прыжку, ноги били воздух, а сладостная мелодия, которой они повиновались, напоминала ту, что овевала холмы Греции, и теперь издалека нисходила сквозь ветви деревьев. Говоря «нисходила», О’Мэлли употребляет слово в его буквальном значении, потому что одновременно звук начал подниматься навстречу из-под земли, словно сама поверхность земли завибрировала, откликаясь. До чего же чудесный сон, где сами фигуры, их движение и звук — все исторгнуто было содрогающейся поверхностью самой Земли.

И все же почти одновременно с пробуждением тело послало сигнал предупреждения. Ибо, пока он наблюдал за танцем, не успев еще задаться никакими вопросами, ирландец вдруг ощутил вполне уверенно, что и сам танцует вместе с остальными, в то время как часть его продолжала лежа наблюдать. Частица сознания, связанная с мозгом, наблюдала, а другая, более энергичная, некая отделившаяся проекция его сознания, резвилась со своими сородичами под луной.

Чувство раздвоенности было ему не внове, но никогда прежде не ощущал он его так отчетливо и неотступно. Завораживали отчетливость разделения и осознание важности и жизненной силы отделившейся части. Казалось даже, что он полностью вышел из тела, либо до такой степени, что оставшаяся часть лишь помечала тело как принадлежащее ему.

Двигаясь вместе с другими, он чувствовал спиной ветерок, видел, как скользят мимо деревья, и ощущал соприкосновение с землей между прыжками. Все движения давались легко и естественно; невесомые, как воздух, и быстрые, как ветер, они представлялись автоматическими, словно диктуемые каким-то могучим дирижером, направлявшим и сдерживавшим их. Ощущая несущихся по пятам и сразу перед собой, он понимал, что не должен сбиваться с ритма. Более того, понимал, что танцующая круговерть длится не одну только эту ночь, что в определенном смысле сородичи всегда были рядом с ним только он их прежде не замечал. Краткие видения приоткрывали раньше правду лишь частично, теперь же она предстала перед ним целиком, в полном великолепии.

Весь мир танцевал. Вселенная подчинялась ритму и метру.

Поразительная красота в одно мгновение открылась вырвавшейся на свободу части его сознания, не разделить которую было невозможно. Неприкрытая радость танца, которой нечего стыдиться, радость, рожденная могучим сердцем Матери-Земли, что в ослабленном выражении просачивается к людям.

Это откровение, это переживание заняло, по его мнению, лишь долю секунды, но оно потрясло все его существо непререкаемостью истины. А вслед за ним пришло родственное, столь же спонтанное и естественное выражение, нанизанное на ритм, — желание петь. Должно быть, он запел вслух, ибо мощный и таинственный ритм, руководящий ими, превосходил масштаб тех, кто двигался в стремительном хороводе. Вздымаясь волнами, он проходил насквозь, рождаясь в той безграничности, живой частью которой они были. Ритм исходил от самой Земли как проявление пульсаций ее жизни. И токи Земли текли сквозь танцующих.

— Тогда меня озарило, — сказал ирландец, — хотя, проснувшись, мне не удалось восстановить это озарение во всей яркости, большая часть потускнела, поэтому я смогу передать лишь слабый намек на то, что я почувствовал.

Говоря это, он встал, раскинув руки, словно желая обнять небо, как с ним бывало в минуты высочайшего возбуждения. Глаза сверкали, голос звенел. Вне всякого сомнения, он говорил о том, что испытал сам, и не во сне, пусть даже самом ярком, но в реальности, которая ожгла сердце и оставила в нем следы пережитого.

— Наука права, — воскликнул он, — когда утверждает, что мельчайшие молекулы постоянно вибрируют, даже на кончике иглы. Но я видел, вернее, будто знал это всегда, ощущал сердцем, как любовь, как сладость летнего дождя, что вся Земля с мириадами выражений жизни двигалась в перворитме, словно в божественном танце.

— В танце? — недоуменно переспросил я.

— Хорошо, назови это тогда ритмичным движением. Делить жизнь с Землей значит танцевать и петь от огромной радости! И чем ближе к ее великому сердцу, тем естественнее и спонтаннее побуждение: инстинктивный танец первобытных народов, дикарей и безыскусных детей, которые не успели еще научиться условностям общества; натуралисты видели как резвятся животные: кролики на лугу или олени на тайных лесных прогалинах; как кувыркаются в воздухе грачи, чайки, ласточки; как танцуют морские животные и даже мошкара в вечернем мареве летом. Любая жизнь, достаточно простая, чтобы коснуться безмерного счастья ее текучего существа, танцует от радости, подчиняясь более великому ритму. Естественное движение великой души Земли ритмично. Сами ветры, колыхание ветвей деревьев, цветов и трав, волн морских, ручейков, серебристо бегущих по долам, облаков и клубов тумана, даже содрогания землетрясений — все они повинуются биению ее гигантского пульса. И горы, конечно, тоже, хотя они столь велики, что мы замечаем лишь те мгновения, когда они застывают, переводя дух, но и они растут и разрушаются. Все свидетельствует об этом: наше дыхание, первый признак жизни, ток крови в наших жилах и речь — вдохновенные слова всегда ритмичны и приходят в голову поэта «свыше», от того, что больше и шире него. Поэтому танец вовсе не проявление неразумия, а знак следования глубокому инстинктивному знанию и в более ранние времена был формой богослужения. По крайней мере, тебе ведомо очищающее воздействие ритма при церемониях, что пробуждает чистую радость. Возможно, тебе известен танец Иисуса…

Слова лились страстным потоком, но выговаривал их О’Мэлли мягко и с улыбкой на устах. Его фигура возвышалась надо мной, вырисовываясь на фоне звездного неба, а я внимал рассказу, глубоко тронутый, с восторгом в душе. Несомненно, ритм сопровождает все проявления жизни. Мой друг нащупал простую, но поразительную истину, хотя и выражал ее весьма вычурно. И при записи я смог восстановить едва ли десятую часть того, что он говорил. Но ясно помню, что тело его во время рассказа покачивалось из стороны в сторону и что где-то в потоке повествования он упоминал о раскачивании говорящих в трансе или в восторге вдохновения.

Самое естественное проявление жизненной силы Земли выражается в танце чистой радости и счастья — по существу, к этому для меня свелась суть его слов. Наиболее близкие Природе ощущают это. Да и я помню, по весне… мысли на волне сладостных чувств летели далеко-далеко…

— Причем не одна лишь Земля пульсирует в этом ритме, — вторгся его певучий голос в мои мечтания, — но и Вселенная целиком. Тела планет и созвездий вплетают в эфирные поля необъятный древний ритм своего божественного вечного танца…

Затем со смешком, как бы извиняясь за то, что позволил себе столь свободные излияния, О’Мэлли резко прервал себя и снова сел рядом со мной, прислонившись к печной трубе. И уже спокойнее продолжил рассказ о своем приключении, меж сном и явью…

Все, что он описал до того, произошло за краткие секунды. Живо и ярко промелькнуло и исчезло. Он вновь ощутил требование тела возвращаться. Пребывание одновременно в двух местах, раздвоение, делало необходимым выбор: с которой частью должен он соотнести себя? Казалось, выбор можно было произвести усилием воли.

Вместе с тем пришло осознание, что остаться «вовне» проще, чем вернуться. На этот раз труднее будет «прийти в себя».

Одной вероятности, казалось, хватило, чтобы вызвать всплеск энергии, необходимый для преодоления барьера, переживание встревожило его, словно он выбирал между жизнью и смертью, уже пригубив смерть. Будто сами собой высвободившиеся силы откликнулись на призыв тела. Результат был немедленный и явный — очертания одного из танцующих отделились от основной массы, стремительно и беззвучно приблизились, окутав на мгновение тьмой и потеряв форму, и затем впитались в него, подобно дыму в древесные поры.

Отлетавшая часть личности вернулась. Ощущение раздвоенности исчезло. Остался лишь привкус испуга слабой плоти, исторгнувшей призыв, воссоединивший их.

В тот же миг он полностью проснулся. Вокруг никого, лишь серебристые грезы луны среди теней. Подле него спящая фигура проводника: башлык овечьей шерсти плотно закрывает уши и шею, а просторная черная бурка укутывает до самых пят. Чуть поодаль стоит конь и щиплет траву. О’Мэлли вновь отметил, что ветра не было и тени от деревьев не колыхались. Воздух приятно пах лесом, землей и росой.

Только что пережитое, как теперь казалось, принадлежало скорее к миру сновидений, чем бодрствования, ибо ничто из окружающего не подтверждало его истинность. Оставалась лишь память — и всепоглощающее счастье. Испуг исходил лишь от плоти, ибо тело неминуемо должно было сопротивляться разделению. И счастье погасило страх.

Да, остались лишь воспоминания, и те быстро затуманивались. Но суть произошедшего впиталась ему в душу, и великолепие пережитого останется с ним на всю жизнь. В тот краткий миг расширенного сознания он делил восприятие с космическим существом матери, простое, как солнечный луч, не знающее преград, как ветер, полностью насытившее его душу. Природным его выражением был ритм, чистая радость движения, что выплескивалась в жизни людей через танец и пение. И он познал такую радость, вместе с сородичами…

Более того, невидимый и неслышный теперь, их танец еще продолжался где-то поблизости. Его дружески сопровождали, не выпуская из внимания. Они чувствовали в нем своего — эти собратья, выражение космической жизни Земли, существа прамира, в мире сегодняшнем не имеющие внешней телесной формы. Они ждали, уверенные, что он придет к ним. И осуществление их надежд было недалеко.