История Пугачевского бунта известна достаточно хорошо. Однако гендерные его аспекты мало исследованы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
В.Я. Мауль

Нижневартовск


Самозваная императрица или аспекты гендерной истории

Пугачевского бунта


История Пугачевского бунта известна достаточно хорошо. Однако гендерные его аспекты мало исследованы. Предлагается рассмотреть историческую феминологию Пугачевщины на примере названой императрицы Устиньи Петровны. Необходимо показать, насколько в данном случае реализуется привычная для России XVII-XVIII веков схема самозванства. Для этого предпринимается попытка «погрузить» личностную историю Устиньи Кузнецовой в культурный контекст переходного общества на исходе Старого порядка. Предложенный материал и его интерпретации позволяют лучше понять личностные уровни культурной идентификации в условиях социального конфликта.

Пожалуй, наиболее обстоятельно тема самозванства и самозванцев исследована современным историком О.Г. Усенко. Ему удалось на протяжении XVII-XVIII вв. насчитать 147 самозванцев, из которых только 8 были женщинами. Поэтому, пишет исследователь, «тема женского самозванства в России обойдена специальным вниманием профессиональных историков» [Усенко О.Г. Гендерный аспект монархического самозванчества в России XVII-XVIII вв. // Гендерная теория и историческое знание: Матер. второй межд. науч.-практ. конф. Сыктывкар, 2005. С.241–249]. Однако, имя Устиньи Кузнецовой, несомненно, известное историку, среди перечисленных им женщин-самозванцев названо не было. Случайно ли это? Соответствует ли история Устиньи озвученным в науке критериям самозванства? Думается, на последний вопрос должен быть дан положительный ответ.

Известно, что весь российский XVIII век прошел под знаком кризиса традиционной идентичности, который обнаруживал себя в ускоренной вестернизации, многочисленных дворцовых переворотах, не прекращающейся чехарде лиц у власти, почти беспрерывном «царстве женщин» и младенцев, явном разгосударствлении дворянской службы и мн.др. Сама власть переставала узнавать себя в собственных атрибутах. Государственные институты и порядки менялись с необычайной быстротой, так что, едва будучи созданными, немедленно заменялись новыми, а те опять перестраивались на иной лад. Кризис идентичности был верным симптомом начавшейся еще в XVII веке модернизации страны. Уже участники многочисленных восстаний «бунташного века» обнаруживали свое недовольство трансформацией традиционных порядков, распадом привычной повседневности. В XVIII веке этот процесс ускорился, темпы движения к индустриальному обществу, разрушая эмоциональную гармонию русского простеца, значительно возросли. Нет ничего удивительного, что эти обстоятельства провоцировали социальный протест.

Распад привычной повседневности особенно тяжело травмировал сознание простонародья, что в условиях бунта актуализировало архаичные слои коллективного бессознательного. В частности в протестном поведении простецов реанимировались архетипы народной смеховой культуры, с характерным для нее антиповедением, выворачиванием мира «наизнанку», его «раздвоением»: «Вступавшая в новую эпоху культура с хохотом расставалась с прошлым», - не без доли афористичности заметил А.Я. Гуревич [Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981. С.284]. Элитарная культура, аксиологически устремившаяся к Западу, несомненно, должна была рассматриваться народом сквозь смеховую «призму».

В этих условиях деятельность Екатерины II также осмысливалась в категориях анти-поведения, актуализировалась как карнавальная. Само вступление императрицы на престол не признавалось массами законным, провоцировало появление слухов о чудесно спасшемся «истинном царе». Порядки, создаваемые ею, могли восприниматься, как перевернутое изображение «настоящих», «правильных» порядков. В глазах народа Екатерина II оказывалась «самозванцем на троне». Данные обстоятельства, как лакмусовая бумага, обнаруживали несомненный кризис традиционной идентичности, что, разрушая авторитет, способствовало нарастанию агрессивного страха по отношению к власти. В такой ситуации карнавальный смех связывался с возможностью бунта. Пугачевщина стала народной реакцией на построенный господами мир «навыворот». Сталкиваясь в повседневной жизни с «изнаночным» царством господ, восставшие создавали свой мир, как зеркальное отражение существующих в стране порядков. Но сами-то эти порядки воспринимались социальными низами в традициях смеховой культуры, как антимир. «Неправильному» и «неправедному» миру господ повстанцы пытались противопоставить устои, основанные на социальной Правде, традиции.

В ситуации «оспаривания» присущий общественным низам монархизм нередко экстраполировался на игровой мир традиционализма, придавая русскому бунту особую культурную семантику. Главным образом, здесь имеется в виду так называемая «игра в царя», в ходе которой на сакрализованном пространстве Руси/России массы заражались обаянием самозванческой харизмы. Ее сюжетная канва предполагала реализацию ряда требований, анонсированных народной традицией. В частности, наличие у названного царя «государыни», без которой его образ не был полным и завершенным. Поэтому Пугачеву/Петру III пришлось принять навязанную ему ближайшим окружением модель поведения, и согласиться с предложенными матримониальными планами: «возвратяся» из Яицкого городка в Берду, Пугачев «объявил всему вой­ску, что он, будучи на Яике, женился на тамошней казачей дочери Устинье Петров­не. А потому и приказывал всем ее признавать и почитать за царицу...» [Протокол показаний сотника яицких казаков-повстанцев Т.Г. Мясникова на допросе в Оренбургской секретной комиссии 9 мая 1774 года // Вопр. ист. 1980. №4. С.101].

Дело реши­лось, когда в дом Кузнецовых явился сам Пугачев. Устинью вывели к нему и он, сказав: «Очень хороша!», возгласил: «Поздравляю тебя царицею!» [Емельян Пугачев … С.293]

Устинья стала «государевой» избранницей. 1 февраля 1774 г. их обвенчали в Петропавловской церкви Яицкого городка. В тот день, как свидетельствовал подполковник И.Д. Симонов, в Яицком городке слышался вседневно колокольный звон, и про­изводилась пушечная пальба.

Конечно, это бракосочетание отличалось от помпезных венчальных церемоний сановного Петербурга. Хотя бы тем, что установленный ритуал совершился очень быстро, в усеченном и ускоренном виде. Это сильно напоминало «военно-полевой роман», а нареченная невеста - походную жену. Вслед за церемониальными торжествами Пугачев/Петр III велел обращаться к суженой подобающим образом. Священники должны были поминать в молебнах во здравие имена «Петра III» и членов его «фамилии», а также и имя новой «государыни». Да и сам «ампиратор» напыщенно обращался к ней в письмах: «Всеавгустейшей, державнейшей, великой государыне, императрице Устинье Петровне, любезнейшей супруге моей» [Документы Ставки Е.И. Пугачева, повстанческих властей и учреждений. 1773-1774 гг. М., 1975. С.367].

Не отставала и она от него, скрепляя свои письма подписью: «Царица и государыня Устинья», т.е. фактически не отказывалась от присвоенного титула. Но, вспомним, что «дееспособный индивид, который знающим его людям открыто (словесно или письменно) заявлял сам, или давал понять намеками, или убеждал их чужими устами, что он не тот, за кого его принимают, и выдавал себя за носителя иного, нежели в действительности, имени и/или статуса» - это самозванец [Усенко О.Г. Кто такой самозванец? // Вестник славянских культур. 2002. №5-6. С.46].

Титулуясь «царицей», Устинья словно бы сигнализировала о себе как об активной участнице «игры в царя» [См., напр.: Мауль В.Я. Пугачевская версия «игры в царя» // Историк и художник: ежеквартальный журнал. М., 2005. Вып.2. С.181-194]. В семантическом пространстве традиционной культуры Устинья оказывалась смеховым антиподом Екатерины II. Они как две стороны одной этикетки с названием «жена Петра III». Потому-то вся история этой брачной аферы отчетливо акцентирует гротескность и карнавальную перевернутость ситуации. Особенно пикантной она могла казаться Екатерине II, любившей всласть, с удовольствием посмеяться и обладавшей несомненным вкусом к смеху [Мауль В.Я. Пугачевский бунт глазами элиты или особенности дворянского смеха в екатерининской России (некоторые эпизоды отечественного прошлого) // История идей и история общества: Матер. III Всеросс. научн. конф. Нижневартовск, 2006. С.89-93]. Не свидетельствует ли о его наличии последующее совместное пожизненное заточение двух жен Пугачева в одной крепости? Гнев оскорбленной, но торжествующей Минервы оказался сатирически страшным.

Ну а пока заочное противостояние сиятельных дам, этих двух самозванок со вступлением Устиньи в брак только начиналось. Объективно она оказывалась конкуренткой правящей императрицы. Впрочем, судя по всему, ей и в голову не приходила мысль о реальной возможности бороться с Екатериной за власть. Хотя кое-какое беспокойство в этой связи она все же высказывала, иногда задавала мужу-«императору» встревоженные вопросы о «сопернице»: «Как же ее бросить? вить и то не водится, чтоб иметь две жены!» [Пугачевщина. М.; Л., 1929. Т.2. С.199].

Новоявленной «императрице» надлежало подчеркивать свое высокое положение: жить в особом царском дворце, быть окруженной соответствующей «вельможной свитой». Потенциально перед ней открывались блестящие возможности, связанные с новым «статусом». Известно, что в XVIII веке женщины (тем более государыни) вели вполне светский образ жизни. Они непосредственно влияли на государственную жизнь или даже прямо ею руководили. Но Устинья, воспитанная в духе патриархальной старины, – это жена скорее традиционного типа, и этим она напоминает таких цариц, как Мария Борисовна Тверская, Соломония Сабурова, Евдокия Стрешнева, Мария Ильинична Милославская, Евдокия Лопухина. На светскую львицу XVIII столетия она мало похожа, как и вся ее жизнь во «дворце». Там нет привычных для придворной суеты балов, нет маскарадов, шутов, карликов и карлиц, прочих забав, до которых так охочи были сиятельные дамы. Здесь царит почти монашеская атмосфера. Аскеза двора Устиньи – это культурная пародия на «опрокинутый» придворный быт сановного Петербурга, чего ни сам Пугачев, ни его «венценосная» супруга Устинья, как очевидно, не понимали. В их глазах бытие официальной столицы откровенно карнавальное, в то время как с точки зрения Екатерины и дворянства маскарадом является поведение самих бунтовщиков. Налицо острый культурный конфликт, словно бы разговор на разных языках, взаимное непонимания и, как следствие, подчеркнутое акцентирование повстанцами самозванчества.

Впрочем, ход бунта, когда чаша весов попеременно клонилась то в одну, то в другую сторону, создавал высокий эмоциональный накал напряжения, выдерживать который становилось тяжело. Опасения и даже страхи брали свое. Устинье не хватало решимости участвовать в «монархической игре» до конца, «она, Устинья всегда почти сумневалась и находилась в слезах». Отсюда и нередкие горькие упреки «венценосному» супругу: «ты меня обманул и заел мою молодость» (ей было около 17 лет) [Пугачевщина. М.; Л., 1929. Т.2. С.199].

Знаменательным оказался и эпилог недолгой самозванческой интриги - жестокие расправы при формальном признании невиновности со стороны названной императрицы. По приговору Сената Устинья, первая жена Пугачева Софья с двумя дочерьми и сыном были сосланы в Кексгольмскую крепость, где и провели остаток жизни в страданиях и унижениях.