Габриель Гарсия Маркес. Любовь во время чумы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   ...   32
часть черепа, где снова мог прорасти пушок, и опасной бритвой

сбривал все до гладкости детской попки. Раньше он не снимал

шляпу нигде, даже в конторе, - обнажить лысину, представлялось

ему, все равно что на людях показаться нагим. Но, приняв ее

окончательно, стал приписывать ей те самые свойства

мужественности, о которых ему прежде говорили, а он пропускал

мимо ушей, считая это выдумками лысых. Позднее он усвоил новую

моду - прикрывать плешь волосами, зачесанными справа, и никогда

уже этой привычки не менял. Хотя и продолжал ходить в шляпе

всегда одного и того же унылого стиля, даже когда в моду вошли

шляпы-канотье, получившие местное название "тортик".

А вот потеря зубов оказалась не естественной утратой, а

результатом халтурной работы заезжего дантиста, который решил

вырубить с корнем самую обычную инфекцию. Флорентино Ариса

испытывал такой ужас перед бормашиной, что не ходил к зубному

врачу, несмотря на постоянную зубную боль, пока, наконец,

терпеть стало невмочь. Мать перепугалась, услыхав, как он ночь

напролет безутешно стонет в соседней комнате, ей показалось,

что стонет он так, как в былые времена, почти уже

растворившиеся в тумане ее памяти, но когда она заставила его

открыть рот, чтобы посмотреть, где на этот раз болит у него

любовь, то обнаружила во рту нарывы.

Дядюшка Леон XII послал его к доктору Франсису Адонаю,

негру-гиганту в гамашах и штанах для верховой езды, который

плавал на речных пароходах с целым зубоврачебным кабинетом,

умещавшимся в котомках, какие носят управляющие, да и сам он

смахивал на бродячего управляющего ужасами. Заглянув в рот

Флорентино Арисы, он решил, что надо вырвать ему все зубы,

включая и здоровые, дабы раз и навсегда избавить от всяких

напастей. В отличие от того, что было с лысиной, этот

варварский метод не озаботил Флорентино Арису, разве что

немного пугало предстоящее истязание без наркоза. Не была ему

противна и мысль об искусственной челюсти, во-первых, потому,

что одним из приятных воспоминаний детства был ярмарочный

фокусник, который вынимал изо рта вставные челюсти и, не

переставая разговаривать, выкладывал их на стол, а во-вторых,

потому, что ставился крест на зубной боли, которая мучила его с

детства так же неотступно и жестоко, как любовь. Он не увидел в

этом коварного подвоха старости, каким представлялась ему

лысина, он был уверен, что, несмотря на едкий запах

вулканизированного каучука, сам он с ортопедической улыбкой

будет выглядеть гораздо более опрятно. И, не сопротивляясь,

отдал себя во власть доктора Адоная, который терзал его своими

щипцами без наркоза, а затем со стоицизмом тяжелогруженого осла

перенес период заживления.

Дядюшка Леон XII вникал во все детали операции, словно ее

производили над ним самим. Он испытывал особый интерес к

искусственным челюстям после одного из первых плаваний по реке

Магдалене, а виною всему была его маниакальная страсть к

бельканто. Однажды ночью, в полнолуние, где-то неподалеку от

порта Гамарра, он поспорил с немецким землемером, что разбудит

весь животный мир сельвы неаполитанской песней, которую

исполнит на капитанском мостике. И чуть было не выиграл. Уже

слышно было над темной рекою, как в заводях захлопали крыльями

серые цапли, как забили хвостами кайманы и рыба-бешенка

заметалась, пытаясь выбраться на твердую землю, но вдруг на

самой верхней ноте, когда все боялись, как бы у певца не

лопнули от напряжения жилы, с последним выдохом изо рта у него

выскочила искусственная челюсть и пошла на дно реки.

Пароходу пришлось на целых три дня задержаться в порту

Тенерифе, пока срочно изготавливали новые зубы. Челюсть вышла

великолепная. Но во время обратного плавания, когда дядюшка

Леон XII пытался объяснить капитану, каким образом он потерял

искусственную челюсть, он вдохнул всей грудью жаркий воздух

сельвы и взял самую высокую ноту, на какую был способен,

продержал ее сколько мог, до последнего, чтобы вспугнуть

кайманов, которые грелись на солнце и, не мигая, наблюдали за

проходящим мимо пароходом, и новая челюсть точно так же

выскочила у него изо рта и ушла на дно. С тех пор он держал

запасные зубы повсюду, в разных местах - дома, в конторе, в

ящике письменного стола, и на каждом из трех пароходов

компании. И кроме того, отправляясь обедать вне дома, он уносил

в кармане, в коробочке из-под таблеток от кашля, запасную

челюсть, потому что однажды, на загородном обеде, он жевал

жареное мясо, и челюсть сломалась. Боясь, как бы племянник не

стал жертвой подобного сюрприза, дядюшка Леон XII велел доктору

Адонаю изготовить для него сразу две искусственные челюсти:

одну из дешевых материалов, на каждый день, для пользования в

конторе, а другую - для воскресных и праздничных дней, с

золотым проблеском на том зубе, что открывался в улыбке, и этот

дополнительный штрих придавал челюсти особое правдоподобие. И

вот в Пальмовое воскресенье Флорентино Ариса снова вышел на

улицу в совершенно новом обличье, с такой безупречной улыбкой,

что ему показалось, будто кто-то совершенно другой занял его

место в этом мире.

Все это произошло вскоре после смерти матери, Флорентино

Ариса остался в доме один. Это было самое подходящее место для

его образа любви, потому что дом стоял на тихой улочке, хотя

многочисленные глядевшие на него окна соседних домов и наводили

на мысль о не меньшем количестве глаз, глядевших из-за

занавесок. Однако главной заботой Флорентино Арисы было счастье

Фермины Дасы, и только ее одной, и потому он предпочел потерять

массу возможностей за шесть самых плодотворных лет, но не

запятнать свой дом другими любовями. К счастью, каждая

следующая ступень, на которую он поднимался в Карибском речном

пароходстве, давала ему новые привилегии, главным образом

скрытые, и одна из самых полезных - возможность пользоваться

конторой по ночам, а также в воскресные и праздничные дни к

удовольствию смотрителей. Однажды Флорентино Ариса - он был

тогда первым вице-президентом - начал забавляться любовью с

девицей, приходившей по воскресеньям убирать в конторе, и уже

расположился на стуле за письменным столом, а она- сверху, как

вдруг дверь отворилась. Дядюшка Леон XII заглянул в кабинет,

словно ошибся дверью, и уставился поверх очков на перепуганного

племянника. "Черт возьми! - проговорил дядюшка без малейшего

удивления. - Неуемный ходок, весь в папашу!" И прежде чем

закрыть дверь, сказал, устремив взгляд в пустоту:

- А вы, сеньорита, продолжайте, не беспокойтесь. Клянусь

честью, я не видел вашего лица.

Больше он об этом не говорил, однако всю следующую неделю

Флорентино Арисе работать было невозможно. В понедельник толпою

ввалились электрики и установили на потолке лопастной

вентилятор. Затем без предупреждения явились замочники и с

военным грохотом поставили на двери засов, чтобы можно было

запираться изнутри. Приходили столяры и, ни слова не говоря,

что-то измеряли, за ними обойщики приносили образцы кретона и

смотрели, подходят ли они к цвету стен, и на следующей неделе

через окно втащили - поскольку не проходила в дверь - огромную

двуспальную софу с обивкой в вакхических цветах. Работали они в

самое непредсказуемое время и с настойчивостью, которая не

выглядела случайной, а каждому, кто возражал, говорили одно и

то же: "Приказ Генеральной дирекции". Флорентино Ариса так

никогда и не узнал, было ли это вторжение любезностью со

стороны дядюшки, следившего за неуемной любовной деятельностью

племянника, или же то был свойственный только ему способ

указать племяннику на недозволенность его поведения. До

истинной причины он не додумался, а истина состояла в том, что

дядюшка Леон XII желал его поощрить, поскольку и до него дошел

слушок, будто склонности племянника отличны от тех, к каким

привержено большинство мужчин, и это его чрезвычайно заботило,

ибо мешало сделать своим преемником.

В отличие от своего брата, Леон XII Лоайса прожил в

прочном браке шестьдесят лет и всегда похвалялся, что по

воскресеньям не работает. У него было четверо сыновней и одна

дочь, и всех их он готовил в наследники своей империи, но жизнь

уготовила ему долю, которая была уделом расхожей литературы его

времени, но никто не думал, что такое случается в жизни: все

четыре сына умерли один за другим, едва успев занять

руководящие посты, а дочь оказалась начисто лишенной призвания

к речному делу и предпочла умереть, созерцая из окошка, с

высоты пятидесяти метров, суда на Гудзоне. Разумеется, хватало

таких, кто за верное выдавал россказни, будто бы этот мрачный

Флорентино Ариса, со своим вампирским зонтиком, не остался в

стороне от того, что произошло сразу столько случайностей.

Когда дядюшка отошел от дел - не по собственной воле, а по

предписанию врачей, - Флорентино Ариса начал ощутимо жертвовать

своими воскресными любовными занятиями. Он стал сопровождать

дядюшку в его загородный приют на одном из первых появившихся в

городе автомобилей, у которого рычаг управления имел такую

отдачу, что первому шоферу оторвало руку. Они разговаривали

часы напролет, отрешенно лежа в гамаке, на шнурах которого было

вышито дядюшкино имя, и повернувшись спиною к морю, в старинном

имении с рабами, где с террас, сплошь в цветущих астромелиях,

видны были заснеженные горные хребты. Флорентино Арисе всегда

трудно было говорить с дядюшкой о чем-нибудь ином, кроме

речного судоходства, особенно в эти долго не наступавшие

вечера, где смерть всегда была невидимым гостем. Дядюшку Леона

XII постоянно мучила одна забота - чтобы речное судоходство не

попало в руки дельцов, связанных с крупными европейскими

объединениями. "Речное судоходство всегда было в руках у крутых

людей, - говорил он. - Если же им завладеют эти хлыщи, то

кончится тем, что опять подарят его немчуре". Опасение исходило

из его политических взглядов, которые он высказывал кстати и

некстати.

- Скоро мне стукнет сто лет, я видел всякие перемены, даже

светила перемещались во Вселенной, и только одного не видел -

перемен в этой стране, - говорил он. - И конституции новые

принимают, и законы всякие, и войны начинаются каждые три

месяца, а все равно - живем, как прежде, в Колонии.

Своим братьям-масонам, приписывающим все зло поражению

федерализма, он отвечал: "Тысячедневная война была проиграна

двадцать три года назад, в войне семьдесят шестого года".

Флорентино Ариса, чье безразличие к политике приближалось почти

к абсолютному, слушал эти разглагольствования, звучавшие все

чаще, как слушают шум моря. Что же касается политики,

проводимой компанией, то он был ярым ее противником. В

противоположность дядюшке, он считал, что положение речного

пароходства, находившегося на грани краха, можно поправить,

лишь произвольно отказавшись от монополии на суда с паровыми

котлами, предоставленной Карибскому речному пароходству

Национальным конгрессом на девяносто девять лет и один день.

Дядюшка возражал: "Эти идеи тебе вбивает в голову моя тезка

Леона - ее анархические новации". Однако это было верно лишь

наполовину. Свои доводы Флорентино Ариса основывал на опыте

немецкого коммодора Хуана Б. Элберса, который погубил свой

благородный талант непомерными честолюбивыми замыслами. А

дядюшка считал, что поражение Элберса связано не с его

достоинствами, а с тем, что тот взял на себя нереальные

обязательства, равноценные ответственности за всю национальную

географию: короче, он взялся осуществлять судоходство на реке и

содержать все портовые сооружения, подъездные пути к ним и

транспортные средства. К тому же, говорил он, злокозненная

оппозиция президента Симона Боливара оказалась делом

нешуточным.

Большинство компаньонов смотрели на их спор как на

супружескую перепалку, в которой обе стороны по-своему правы.

Упрямство старика представлялось им естественным не потому, что

в старости он стал меньшим выдумщиком и фантазером, как

довольно часто говорили, просто дядюшка считал, что отказаться

от монополии - все равно что выбросить на помойку трофеи

исторической битвы, в которую они с братьями вступили в

героическую пору, один-на-один, против могущественнейших

противников в мире. А потому никто не воспротивился, когда он

закрепил свои права таким образом, что их нельзя было тронуть

прежде, чем он уйдет из этого мира. И вдруг неожиданно, когда

Флорентино Ариса уже сложил оружие, под вечер, в своем имении,

дядюшка Леон XII дал согласие на отказ от вековой привилегии с

единственным неизменным условием - не делать этого, пока он

жив.

Это был заключительный акт. Больше о делах он не говорил,

не позволял обращаться к нему за советами, но не потерял ни

единого завитка со своей великолепной царственной головы и ни

грамма светлого разума, однако сделал все возможное, чтобы его

не видел никто, кто бы мог его пожалеть. День за днем он

созерцал вечные снега, сидя на террасе, медленно покачиваясь в

венском кресле-качалке подле столика, на котором служанки

постоянно поддерживали горячей посудину с черным кофе, а рядом

стоял стакан с содовой водой, где покоились две его

искусственные челюсти, кои он надевал, только принимая гостей.

Виделся он лишь с немногими своими друзьями, и разговаривали

они исключительно о далеком прошлом, когда еще не было в помине

речного судоходства. Однако появилась новая тема: он хотел,

чтобы Флорентино Ариса женился. Он высказал свое желание

несколько раз, всегда одним и тем же образом.

- Будь я на пятьдесят лет моложе, - говорил он,- я бы

женился на моей тезке Леоне. Лучшей жены представить себе не

могу.

Флорентино Арису бросало в дрожь при мысли, что его

многолетние труды могут пойти прахом в последний момент из-за

этого непредвиденного обстоятельства. Он был готов отказаться

от всего, выкинуть за борт все, умереть, но только не потерять

Фермину Дасу. К счастью, дядюшка Леон XII не настаивал. Когда

ему исполнилось девяносто два года, он назначил племянника

единственным наследником и удалился от дел.

Шесть месяцев спустя, с единодушного согласия компаньонов,

Флорентино Ариса стал президентом Генерального правления и

генеральным директором. В день назначения, после шампанского,

старый лев в отставке, попросив извинения за то, что будет

говорить, не подымаясь из качалки, сымпровизировал короткую

речь, более походившую на элегию. Он сказал, что жизнь его

началась и закончилась двумя ниспосланными провидением

событиями. Первое - Освободитель оперся на его руки в Турбако,

отправляясь в свое горестное путешествие к смерти. И второе -

он нашел, вопреки всем препятствиям, чинимым ему судьбой,

достойного преемника своего дела. И закончил, стараясь по

возможности не драматизировать:

- Единственная серьезная неудача моей жизни: мне, певшему

на стольких похоронах, не дано спеть на собственных.

Заключил он торжественную церемонию, конечно же, арией

"Прощание с жизнью" из оперы "Тоска".

Он исполнил ее без музыки, как ему больше всего нравилось,

и голос его был все еще силен. Флорентино Ариса растрогался,

однако заметили это лишь по тому, как дрогнул его голос, когда

он благодарил. Все шло так, как им задумывалось и выполнялось

всю жизнь, и уже приближалось к вершине во имя

одной-единственной цели - во что бы то ни стало прийти живым и

в добром здравии к тому моменту, когда надо будет принять

уготованную судьбой долю под сенью Фермины Дасы.

Однако не только о ней вспомнил он в праздничный вечер,

устроенный для него Леоной Кассиани. Он вспомнил всех женщин: и

тех, что покоились на кладбище и вспоминали о нем розами,

цветшими на их могилах, и тех, что пока еще спали на подушках

рядом с мужьями, чьи рога золотились под луной. А поскольку не

было единственно необходимой, он желал быть сразу со всеми, как

случалось с ним в минуты страха. Потому что всегда, даже в

самые трудные времена и в самые тяжелые моменты, он сохранял

некую связь, пусть слабую, с бесчисленными возлюбленными,

которые были у него за все эти годы: прослеживал линию жизни

каждой.

Он вспомнил в тот вечер Росальбу, самую давнюю из всех,

что унесла в качестве трофея его девственность, и это

воспоминание саднило, как в первый день. Стоило закрыть глаза,

и он снова видел ее: в муслиновом платье и в шляпе с длинными

шелковыми лентами, на палубе она покачивает клетку с ребенком.

Сколько раз за долгие годы своей жизни он готов был отправиться

искать ее, не зная куда, не зная, как ее зовут и она ли та,

которую он ищет, но он верил, что найдет ее, где бы то ни было,

среди цветущих орхидей. Однако каждый раз в последнюю минуту

что-то возникало или, как назло, ему не хватало решимости, и

путешествие откладывалось в тот момент, когда уже собирались

поднимать трап парохода: но так или иначе, причина всегда имела

какое-то отношение к Фермине Дасе.

Он вспомнил вдову Насарет, единственную, с кем осквернил

материнский дом на Оконной улице, хотя ввел ее туда не он, а

Трансито Ариса. Ее он понимал как никакую другую, ибо она

единственная излучала такую нежность, что могла бы заменить

Фермину Дасу, хотя в постели была неуклюжа. Однако ее натура

бродячей кошки, еще более необузданная, чем ее ласки, обрекла

обоих на неверность. И тем не менее они продолжали быть

любовниками, хотя и с перерывами, на протяжении почти тридцати

лет, исповедуя девиз мушкетеров: "Неверность, но не измена".

Кроме того, она была единственной, ради кого Флорентино Ариса

раскрыл лицо: когда ему сообщили, что она умерла и ее

собираются хоронить за счет благотворительности, он похоронил

ее на собственные средства и один присутствовал на погребении.

Он вспомнил и других вдов, которых любил. Пруденсию Литре,

самую старинную из оставшихся в живых, известную всем как

Двойная вдова, потому что она овдовела дважды, И другую

Пруденсию, ласковую вдову Арельяно, которая отрывала ему

пуговицы на белье, чтобы он задержался в ее доме, пока она их

снова пришивала. И Хосефу, вдову Су-ньиги, сходившую с ума от

любви к нему и чуть было не отхватившую садовым секатором, пока

он спал, его егозунчика: ей не достанется, но и другой не

перепадет.

Вспомнил Анхелес Альфаро, так быстро промелькнувшую и

самую любимую, которая приехала на полгода в Музыкальную школу

обучать игре на смычковых инструментах и проводила с ним лунные

ночи на крыше-террасе своего дома в чем мать родила; она играла

на виолончели прекрасные сюиты и так сжимала золотистыми

коленями виолончель, что та начинала петь мужским голосом. В

первую же лунную ночь они яростно накинулись друг на друга,

словно в первый раз познали любовь. Но Анхелес Альфаро уехала

из города точно так же, как и приехала, увезя свое нежное лоно

и виолончель, с которой грешила, уехала на океанском пароходе

под знаменем забвения, и единственное, что осталось от нее на

ночных лунных террасах, - прощальный взмах белого платка, точно

голубь на горизонте, одинокий и печальный, как в стихах на

Цветочных играх. С нею Флорентино Ариса понял то, чем давно

безотчетно страдал: оказывается, можно быть влюбленным сразу в

нескольких и любить их всех с одинаковой сердечной болью, не

предавая ни одну. Одинокий в толпе на пристани, он тогда

подумал в приступе ярости: "В сердце закоулков больше, чем в